https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/120na120/
Он любил сесть на паром, добраться до Саусалито — крошечного фешенебельного городка по другую сторону залива — и сидеть на его красивой ухоженной набережной за чашкой кофе до вечера, бездумно наблюдая, как зеркала небоскребов его обожаемого Фриско жадно ловят последние огненные лучи огромного солнца, быстро проваливающегося в океан, словно в пасть огромного кашалота. Ночь падала на город мгновенно, как подкошенная. Был апрель, темнело рано, и огромный купол ясного холодного неба, полного звезд, сыпал и сыпал их отблески на глянцевую океанскую зыбь.
Первое время, пока у Германа не было машины, он много ходил пешком. С энтузиазмом новообращенного он радостно участвовал во всех городских парадах, будь то по-католически пышный крестный ход с Делюмской Божьей матерью, на который традиционно собираются все выходцы из Италии, или полный фейерверков и мишуры китайский карнавал в честь Нового года с шестифутовым Гум Лунгом (Золотым Драконом) во главе. А от праздничного шествия голубой и розовой Америки он просто дар речи потерял. Видели бы этих размалеванных сексуалов в Москве, наши старперы в Кремле сразу бы повалились в обморок. Затылком о Мавзолей.
Иногда Герман так увлекался, что проходил город насквозь от пустынной океанской западной набережной до многолюдной, зажиточной восточной, которая выходила на широкий залив. В хорошую погоду залив кишел яхтами, и Гера подолгу засиживался на берегу, представляя себя в роли заправского богатого яхтсмена. Город был его до дрожи, до мурашек по коже, до самого донышка души. Родными были смелое веселое солнце и холодный яростный океан, волнистые, будто бегущие наперегонки, горы и нарядные домики старых кварталов. Он словно вернулся домой. Не было ни страха за будущее, ни стремления завоевать это будущее. Город был частью Геры, а Гера — частью города. Особенно нравилось ему, что океан холодный и суровый, именно такой и должен быть в жизни настоящего мужчины. Он часто забирался на скалы за городом и воображал себя красавцем Летучим голландцем, несущимся по этим холодным волнам на всех парусах к скалистым берегам Калифорнии. И кто знает, не здесь ли он встретит свою прекрасную Сенту? О той, что он оставил в Москве, Герман старался не вспоминать, слишком больно тогда щемило сердце.
Только много позже, во время путешествий по побережью, Гере пришло на ум, что Фриско очень молод и не сумел еще, как Москва или Питер, за несколько столетий своего существования подмять природу под себя. Городу, как и всей Америке, было всего каких-то 150-200 лет. По историческим меркам он еще подросток. Его жители не успели еще полностью освоить и переварить природу, поэтому она и дышит первородной мощью, неся в себе память необузданной дикости.
Как-то вечером он бродил по Гири и наткнулся на тот самый русский ресторанчик «Звезды Москвы», в который он так и не удосужился обратиться за работой. Герман присел за свободный столик и с любопытством огляделся. Народу было много. Кормили русскими щами и борщом с пампушками, кулебяками с гречневой кашей, расстегаями с семгой, молочным поросенком. Большинство гостей, кроме пары пожилых американок, зашедших сюда в поисках экзотики, знали друг друга по крайней мере в лицо. Закусывающие смеялись, говорили тосты на странной варварской смеси английского с нижегородским и зажигательно танцевали, чего обычно не бывает в американских ресторанах. Поляк, армянин и два еврея с надрывом пели страстные цыганские романсы, а потом в зал вышла крупная статная блондинка в длинном золотистом платье, которой долго аплодировали. Певица исполнила несколько американских и еврейских песен, публика ей что-то выкрикивала о медведях, и она, улыбнувшись, вдруг запела знакомую с детства «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…».
«Боже, да ведь это Ведищева», — вдруг вспомнил Герман, он был знаком с ней и даже однажды участвовал в одном очень важном концерте в летнем театре, посвященном очередной годовщине комсомола. Он хотел обратить на себя ее внимание, но в это время подошел официант, заслонивший ему сцену. Герман замешкался, делая заказ, и когда отстранил назойливого халдея, то вместо Ведищевой увидел посреди зала чернявого красавчика в атласной черной рубахе и таких же узких атласных брюках, заправленных в сказочные, расписные русские сапожки с загнутыми носами. Осиная талия незнакомца была перехвачена пестрым шелковым высоким поясом.
«А мое место тут уже занято», — горько ухмыльнулся Гера. Его дружески поднятая для приветствия Ведищевой рука дрогнула в воздухе, чернявый красавчик вопросительно глянул в сторону Германа, и тому ничего не оставалось, как столь же дружески помахать теперь певцу, приглашая его к столу. Тот нежным несильным тенором затянул сентиментальную америкосскую балладу про каких-то разбойников с разбитыми сердцами, а потом запросто подошел к Герману.
— Флор, — бойко отрекомендовался бард.
— Это творческий псевдоним?
— Какой там!.. Папа постарался. Мне уж надоело. Знакомишься с какой-нибудь бабенкой. Она обязательно тебя переспросит: «Флор? А я Фауна», — жеманно передразнил менестрель, лихо опрокинул предложенную Герой рюмку и оглядел зал. Ему приветливо махали рукой из-за соседнего столика бальзаковские красотки американского образца.
— Эта дива, та, что пела до тебя, — Аида Ведищева? Я знал ее в Москве.
— Да. Она у нас настоящая прима. Вышла замуж за миллионера и живет в Эл-Эйе. По-моему, ее муженек не дает ей петь.
— Я могу с ней поговорить? — Герман привстал со стула.
— Что ты! Она уже умчалась. Аида вообще редко поет в ресторанах, просто наш хозяин ее давний приятель. Так ты тоже из Москвы? Давно здесь? Я тебя что-то раньше не видел.
— Всего неделю, — автоматически соврал Герман и только потом подумал: «Зачем?»
— Правда? Невозвращенец?
— Вроде того.
— А почему не на восток? Все русские эмигранты оседают в Нью-Йорке.
— Сам-то ты здесь, — парировал Герман. Флор усмехнулся:
— Неужели я так хорошо говорю по-русски, что могу сойти за недавнего эмигранта? Здорово! Я родился во Фриско. Это ваши комиссары загнали моих родителей в Калифорнию. Они у меня из общины святого Иоанна. Слыхал? Мои бабка с дедом бежали от коммунистов в Китай, а затем следом за батюшкой на Филиппины и только потом — сюда. Ты знаешь, что батюшка сделал? Так нажал на американское правительство, что оно дало гражданство всем пяти тысячам русских беженцев, осевших на островах. Представляешь? Вот настоящее чудо двадцатого века! Пробить американскую бюрократическую машину гораздо сложнее, чем передвинуть горы. Как же ты ничего о нашем батюшке не слышал? Он — последних времен чудотворец. Вон его мощи нетленные у нас в соборе лежат. В прошлом году только открылись. Бабушка про него такие удивительные вещи рассказывала. Например, она однажды заглянула в комнату к отцу Иоанну, а он спит, сидя в кресле. На коленях у него валяется телефонная трубка, и он во сне отвечает на все вопросы говорящего, хотя слышать его просто не может. Кто-то из чад звонил ему из Парижа, посоветоваться. Еще в юности он дал обет никогда не спать в постели и только немного дремал, сидя в кресле или стоя на коленях, а еще — каждый день служил литургию и ходил босым.
— Как Толстой? — перебил болтливого собеседника Герман.
— Толстой? — недоуменно переспросил Флор.
— Да, была у нас такая песенка:
Вели-и-икий русский писа-а-а-телъ Лее Николаич Толсто-о-й Не е-е-ел ни рыбы, ни мя-я-я-са Ходил по аллеям босо-о-й.
— Во-во. Говорят, когда батюшка служил в Париже, на него наклепали жалобу, что он епископ, а ходит босиком, как юродивый, и церковное начальство обязало его носить ботинки. Батюшка подчинился и стал носить ботинки в руках. Да что я говорю!.. Ты же из Страны Советов, наверное, и некрещеный.
— Наверное, — равнодушно отозвался Герман.
— А у меня отец — староста храма. Нас четверо, и все богомольцы, — похвастался Флор.
— А что ж ты, богомольник, в Великий пост песни распеваешь? — Про пост Герман узнал из газеты, купленной в русском продуктовом магазине.
— А я выпал из гнезда, — живо рассмеялся Флор, — надо же быть кому-нибудь ужасным, чтобы за него молились. Ты подожди, я к тебе попозже подойду еще. Расскажешь, как там на Родине. — Флор дружески кивнул новому знакомому и через минуту уже галантно склонялся к перстням престарелой американской чаровницы. Глаза его влажно блеснули, бархатный голос вибрировал.
«Игрунок за работой, — насмешливо подумал Гера, — я бы тоже мог окрутить какую-нибудь пухлую вдовушку или сумасшедшую эмансипе за грины. А что, в жизни надо все попробовать». Об Анне лучше вообще не вспоминать, прежней жизни конец, для него она умерла. Да, было. Было отчаянно хорошо, но теперь ее нет и никогда не будет. Он свободен от любых обязательств. Она сама его освободила. А могла бы быть с ним. Сердце предательски защемило, когда он подумал о том, что мог бы сейчас просыпаться с ней вместе, делить с ней жизнь в этом сказочном городе. По совету своего еврея он абонировал почтовый ящик, а в той же русской газете прочел про услуги пересылки чего угодно в Москву. Правда, работала эта контора в Нью-Йорке, но он позвонил туда по телефону, и все утряслось. Идея «посылочного центра» была проста и гениальна. Вносишь деньги здесь, а в Москве по нужному адресу доставляют продуктовый набор для родственников или цветы, или те же деньги, но в рублях по курсу черного рынка, и сразу присылают тебе по факсу подтверждение с подписью родных, что поручение выполнено. Герман послал Анне букет гиацинтов и записку со своим адресом. Он чувствовал себя гарцующим на белом коне и мог позволить себе снисходительность. Втайне надеялся, конечно, что это подношение будет ее мучить. Весточка пришлась прямо к ее дню рождения, аккурат десятого апреля. Через месяц в его боксе лежало письмо.
Я пишу уже третье письмо. Куда делись прежние? Их съели волки. Волки забвения.
Они рыскают в пространстве, пожирая наши нежные весточки, любовные послания, скорбные уведомления о разрыве и полные скрытых укоров надменные депеши гордецов. Письма — это остатки отжившего века. А волки — санитары. Санитары века. Они чистят пространство от всего отжившего. Если ты пишешь письма, то становишься частью отжившего, и волки забвения безбоязненно подходят к тебе близко-близко и рыкают, скаля зубы.
Это было вместо вступления. А дальше:
Бреду. Дорога вьется по уступам.
Узка тропинка. Солнце еще в зените,
но тени уже зашевелились, учуяв вечер в дуновенье ветра.
Мне хочется поторопиться. Прибавить шагу,
чтоб успеть до ночи к огню и крову.
Но узка тропинка и вьется круто.
И часто ее теряю я среди камней,
невольным страхом ослабляя душу.
Ах! Если б путник мне повстречался,
с которым восхожденье можно разделить. В молчании согласном
быстрей идет дорога, и камни отвалить с нее
гораздо легче четырем ладоням. И если даже темнота
своим дыханьем ледяным пересечет наш путь, совместный отдых
сулит нам безопасность и радость теплоты друг друга.
Мечты, мечты. Лишь одиночество дано мне провожатым.
Вдруг за поворотом я вижу спину путника. Нагнать ?
Но совпадет ли путь наш на вершину?
И груз ответственности за судьбу чужую ускорит ли шаги?
Рискнуть? Окликнуть? Мне на раздумья отведены секунды.
Шаг — и навсегда закроют его из виду глыбы валунов.
«И больше ничего? — недоумевал Герман. — Никаких приветов или объяснений? Письмо из ниоткуда в никуда. Да еще третье. А где два первых? Ах да, их съели волки. Что за бред? Стихами она сроду не увлекалась. И что это за подозрительный путник, которого она увидела за поворотом? Неужели уже в кого-то втюрилась? Ну и очень хорошо. И я, как только увижу за поворотом какую-нибудь девчонку, не дам ей скрыться за глыбами валунов».
Письмо, однако, он спрятал в бумажник и часто перечитывал. Он не скучал по Анне, вокруг было столько новых, совершенно непривычных женщин! Мулаток, негритянок, китаянок, мексиканок. Просто глаза разбегались. Но, оценивая неоспоримые достоинства каждой из них, Герман почему-то не испытывал привычного импульса желания. Его «парнишка», который никогда не подводил хозяина, никогда раньше не давал сбоя, его голодный и одинокий волчара сейчас притих и потерял сексуальную ориентацию. Впервые ему не хотелось заняться любовью просто так, от нечего делать.
«Почуяв стоящую добычу, ты ведь все равно воспрянешь? — беспокоился Герман. Он с ласковой заботой осматривал своего приунывшего товарища и лишний раз оглаживал его, чего никогда не делал раньше. — И почему другие стыдятся даже говорить о тебе? — недоумевал Герман. — Ведь ты не просто член. Ты член семьи. Ладно, держись, друг. В случае чего не ударь лицом в грязь».
И случай этот оказался совсем невдалеке, за ближайшим поворотом судьбы. Герман околачивался возле конторы своего адвоката, допивая пиво и поджидая, когда подойдет назначенное ему время. Он, присев на чугунную ограду палисадника возле входа в сверкающее полированными окнами офисное здание, флегматично отхлебывал из бутылки, когда двери распахнулись и из их стеклянных плоскостей, как из хрустального ларца, выпорхнула молодая рыжеволосая еврейка с тонким, слегка крючковатым носом и узким, словно извивающимся телом. Она походила на прекрасную змею, в которую только что заколдовали шамаханскую царицу, чей царственный образ еще явственно просвечивал сквозь чешую тонкого платья. Девушка легко шла, словно змеилась по воздуху, навстречу Герману, потом неожиданно натолкнулась на него взглядом, приоткрыла рот, да так и осталась стоять, словно пораженная громом. Он загипнотизировал змею. Чудеса. Вонзил в нее свой взгляд, словно хотел завладеть ею прямо сейчас, на улице, у дверей офиса, и медленно стал надвигаться, подступать, как хозяин к добыче. Девушка вспыхнула, в смятении отвела от него свои жгучие, черные, как южная мгла, глаза и мгновенно сдалась.
— Меня зовут Кинг, — мягко произнес Герман и с многозначительной паузой добавил: — Джордж Кинг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37