Все для ванны, рекомендую!
— Да, всех до единой — и сейчас висят на стенке у меня в кабинете, в рамочке.
Вокруг нас становилось все многолюднее. Из кухни с бутылкой виски и тарелкой пирожков появилась сестра — высокая женщина в черном брючном костюме, на три-четыре дюйма выше брата. В свое время, должно быть, она была хороша — пышные волосы, фигура модели, — но теперь кожа ее потускнела, лицо увяло и приобрело характерную поношенность, которую, как однажды сказала мне Эрика, ничего не стоит исправить всего за каких-то десять тысяч баксов. И тогда, много лет назад, я ответил ей: «Не смей ничего делать с лицом. Я не позволю». Сестра Сэма наполнила бокал старика Неслена, а затем мой. Я не стал ее останавливать — на поминках пить шардоне не принято. В прежние времена нас, наверное, угощали бы шнапсом.
— Мне сейчас вспомнился анекдот, — проговорил я, с улыбкой оглядываясь кругом.
Нет смысла, думал я, рассказывать о моем отеле этим унылым старикам. Они не поймут. Они уверены, что городу уже ничто не поможет — что ж, подождем и посмотрим, кто прав! Мой отель откроется в январе две тысячи первого. Вот тогда они и увидят.
— Почему, когда Элиан Гонсалес сбежал от жены на ее машине, девяносто восемь процентов американских евреев одобрили его поступок? — Гости переглядывались, улыбаясь, предчувствуя хорошую шутку. — Потому что представляют, что это такое — застрять с родней в Майами!
Сэм расхохотался, закинув голову и хлопая себя по бедрам. Вонг улыбался, Неслен кивал и приговаривал: «Хорошо, очень хорошо». «Что-что? Повторите, я не расслышала», — спрашивала старуха с другого конца стола.
Мелани подтолкнула сестру:
— Алике, а расскажи тот, что нам рассказывала.
— Ладно. Но этот анекдот не слишком-то веселый.
Одного еврея спросили, почему евреи не пьют.
— Кроме как на поминках, — вставил Неслен, поднимая бокал.
— Потому что выпивка притупляет боль, — ответил он.
— Это напоминает мне, — проговорил Неслен, — старую шутку о еврейской телеграмме: «Беспокойся запятая подробности письмом».
— Знаете, — заговорил я, обращаясь к Алике, — когда ваш брат сказал мне, что он еврей и что здесь, в городе, есть еврейская община, я подумал: быть не может! В Ливерпуле — и вдруг евреи? Наверное, какие-нибудь ненастоящие, подумал я, не такие, как у нас в Чикаго. Честно говоря, я просто не знал, чего ожидать. Но теперь вижу, что ошибся. Вы — самые настоящие евреи. Непременно напишу об этом жене.
При слове «жена» в глазах у нее мелькнула знакомая горечь — такое выражение мне часто приходилось видеть у разведенных подруг Эрики, что забегали к нам на огонек пожаловаться на жизнь и перемыть косточки этим скотам мужикам. Горечь одинокой женщины, которая понимает, что и здесь ей ничего не светит.
Но, как ни смешно, я сказал правду.
— Вы живете здесь, в Ливерпуле? — спросил я. — Или просто приехали на похороны матери?
— Живу во Франции, но много путешествую. Не обращайте внимания на этих старых ворчунов, они ничего не понимают. Мне ваша идея очень понравилась. Могу сказать, что будет дальше: вы построите свой отель, он станет невероятно популярен, и через двадцать лет эти же старики будут говорить: «Никто и представить себе не мог, что такое возможно… и как вы думаете, кто на это решился? Еврей!» Вас наградят медалью, присвоят звание почетного гражданина города, вы забудете свой Чикаго и останетесь у нас навсегда.
— А вы? Вы — почетная гражданка Ливерпуля?
— Скорее его блудная дочь. Вот Сэм — другое дело: он у нас местный герой, как и отец, вторая после Брайана Эпстайна ливерпульская знаменитость. После волнений в Токстете Сэм защищал бунтовщиков в суде: его фотографии печатались в центральных газетах, и даже сейчас, когда кто-нибудь из лондонских журналистов хочет знать, что здесь происходит, звонит Сэму. Вообще наша семья — своего рода местная достопримечательность.
— А вы чем занимаетесь?
— Совершенно не американским делом.
— В смысле? Агитируете за коммунистов? Или нет, подождите, я догадался: вы террористка и в День матери закладываете взрывчатку в пекарни, где пекут яблочные пироги?
— Нет, против матерей я ничего не имею.
— Ой! Боже мой, простите, я совсем забыл…
Но тут она расхохоталась — открыто, самозабвенно, не стесняясь широко открывать рот. В просвете меж ярких губ блеснули крупные зубы, золотая коронка, узкий язык.
— Нет-нет, ничего такого страшного и криминального. Просто моя работа тесно связана с прошлым, а это совсем не по-американски.
— Вы историк?
— Не совсем. Социолог. В свое время преподавала, потом из университета пришлось уйти.
— Почему?
— Расскажу как-нибудь в другой раз. А сейчас работаю на фонд, который разыскивает и восстанавливает исчезнувшие еврейские общины.
— Уговариваете людей переехать туда, где когда-то жили их предки?
— Господи помилуй, конечно, нет! Всего лишь находим и реставрируем заброшенные синагоги. Я занимаюсь сбором средств, поэтому моя работа начинается с самой ранней стадии — когда мы находим развалины или здание, приспособленное для каких-то иных целей, я раскапываю его историю, выясняю, что за община молилась в этой синагоге и что с ней случилось потом. Чаще всего оказывается, что евреи бежали от погромов, были изгнаны или депортированы. Затем архитекторы объясняют мне, что потребуется, чтобы привести здание в приличный вид. Получив всю необходимую информацию, я пишу что-то вроде биографии общины и рассылаю ее людям, которые могут дать деньги на восстановление. Правда, они часто задают один и тот же вопрос: хорошо, синагогу разрушили, людей перебили или выгнали из страны, все это ужасно. Но почему бы просто не забыть об этом? Зачем строить музей, в который все равно никто не будет ходить? Зачем возводить синагогу там, где нет ни одного еврея, зато в любой момент какой-нибудь недоросль может запустить камнем в стекло или намалевать на дверях свастику?
Честно сказать, я тоже об этом подумал.
— И что же вы отвечаете?
— Музей мне не нужен, говорю я. И плевать мне на то, будет туда кто-нибудь ходить или нет. Я хочу, чтобы местные жители знали и помнили: когда-то среди них жили евреи. Вот здесь они молились своему Богу. Они возвели здание, которое простояло сотни лет, пока ненависть, расизм и фанатизм его не уничтожили. Мои синагоги становятся для них напоминанием и предупреждением. Становятся символом.
— Символом чего?
— Того, что мы всегда возвращаемся.
— Евреи?
— Другие. Непохожие. Поэтому фашизм обречен на поражение: он не может подчинить себе жизнь, а жизнь по природе своей хаотична. Сама я в чем-то классическая либералка, а в чем-то нет. В жизни множество верований, и многие из них мне кажутся чушью; множество стилей жизни, и многие из них мне отвратительны. Но мы, евреи, — символ аутсайдеров, других, тех, кого боятся и ненавидят. И я хочу ткнуть людей носом в этот символ. Идут ли они на работу, в школу, в магазин — пусть видят наши синагоги. Пусть понимают, что чистым никогда не удастся отделаться от нечистых. — И с улыбкой добавила: — Этакое фигуральное: «Вот вам всем!..» Кажется, многим в Америке такой подход нравится.
Надо сказать, ее речь меня впечатлила. Не часто встречаешь женщину, способную к столь резким и бескомпромиссным суждениям: моя жена уж точно так не умеет. Но я сказал просто:
— Подпишите меня на тысячу долларов.
— А вас, оказывается, легко уговорить, — улыбнулась она.
— Что, обычно это занимает больше времени?
— Обычно — да. На случай, если этот аргумент не действует, у меня есть и другие в запасе.
— Например?
— Хотите стать вице-президентом нашего фонда? Хотите, чтобы в рекламных материалах значилось ваше имя?
— Ну и как, действует?
— Пока ни одной осечки.
— Такие уж мы люди, американцы. Послушайте, а я все еще приглашен на ужин?
— Да, конечно. Организуем посиделки где-нибудь на следующей неделе, когда покончим со всем этим. Вы должны понять, мы не бесчувственные, просто… просто мама уже несколько месяцев была при смерти.
— А вы еще будете здесь?
— Скорее всего, да.
— Вот и отлично.
Слишком поздно я сообразил, что эту фразу она может расценить как заигрывание. Но, в конце концов, я же сказал, что женат! А о том, что от нашего брака, в сущности, ничего не осталось, ей знать не обязательно.
Она подошла к окну и застыла спиной ко мне, с бокалом в руке. Почему-то я не сводил с нее глаз. Черный пиджак слегка круглился над бедрами, там, где большинство женщин с годами полнеют. Волосы у нее были великолепные. Густая пышная грива насыщенного бронзово-рыжего цвета, без седины; вся в мелких кудряшках, словно волосы на лобке, и стоит торчком, как наэлектризованная. В ее волосах мне почудилось что-то дикое, неукротимое, колдовское, отчего на миг стало не по себе. Вот она рассмеялась чьей-то шутке, запрокинув голову, встретилась со мной взглядом и вдруг сделала то, что женщины делают крайне редко, — подмигнула. И я подумал: господи боже, эта женщина, если бы захотела, могла бы взглядом останавливать уличное движение. И все же она не в моем вкусе. Мой тип женщин — «белые и пушистые», из тех, которых хочется прижать к себе и погладить по голове, как ребенка. Мишель Пфайфер, Мег Райан — вот такой тип. Но в Алике ничего «белого и пушистого» и в помине нет.
Десять минут спустя, зайдя в спальню взять пальто, я увидел, что Сэм сидит, сгорбившись, на кровати и по лицу его текут слезы.
— Сэм, дружище, как ты?
Он ослабил галстук и сбросил туфли. Чертовски тяжелый день ему выдался: еще сутки назад его мать была жива. В то время я не представлял себе, чем она болела и от чего умерла: думал, должно быть, от рака. В спортзале он рассказал только, что навещает мать каждый день, что она при смерти, но доктор не может сказать, сколько это еще протянется. Невесело, подумалось мне, изо дня в день жить вот так — в подвешенном состоянии. Совсем как я, когда Эрика сказала, что уходит, но не ушла совсем, а перебралась в спальню Гила.
Тыльной стороной ладони он потер мокрые глаза.
— Знаешь, что мне вдруг вспомнилось? Как первый раз иду в десятый класс, и мама поправляет мне галстук. Никогда бы не подумал, что помню такие вещи.
Мне тут же вспомнился собственный первый день в десятом классе. Я уже стоял в дверях, как вдруг мама набросилась на меня с расческой. Но я увернулся с воплем: «Мама, ну пожалуйста!» Когда я последний раз с ней разговаривал? Пару дней назад, по телефону. Сказала, они с отцом уже недели две не выходили на улицу. Холодная зима их убивает. Надо бы перевезти их куда-нибудь в южные штаты: говорят, теплый климат продлевает жизнь.
— Сейчас, минутку, — смущенно пробормотал Сэм и сунул ноги в туфли — кожаные, совсем как у меня.
— Не стесняйся. Мои родители живы, и я даже не представляю, что чувствуешь, когда теряешь мать.
— У нас были свои сложности, — ответил он, глядя в сторону. — Как-нибудь расскажу… в другой раз.
— Кстати, вот что я хотел спросить: что за человек этот Кевин Вонг?
— Кев? Старый отцовский приятель. Мы его знаем уже бог знает сколько — должно быть, с рождения. Они с отцом частенько вместе обедали в «Ригби» и до хрипоты спорили о политике. Кев — консерватор, а отец был левым.
— Что за дела он ведет?
— Ну как тебе сказать… Предположим, в воскресенье вечером ты хлебнул лишку, а наутро в понедельник с жутким похмельем плетешься на родной завод. Под ноги себе, естественно, не глядишь. И вдруг — у-упс! — спотыкаешься о моток проволоки, которую какой-то разгильдяй оставил посреди дороги, и приземляешься носом в землю. Что ты делаешь дальше? Идешь в профсоюз, профсоюзные деятели звонят Кевину, и — крибле-крабле-бумс, — в кармане у тебя сотня фунтов компенсации за травму, полученную на рабочем месте по халатности работодателя. Одно время по количеству таких травм Ливерпуль занимал первое место в Англии: мостовые у нас неровные, а завсегдатаи баров любят гулять по городу за полночь и, мягко говоря, в нетрезвом виде. Кевин — специалист по таким делам. Не улыбайся, Джозеф. Хочешь спросить, как мог человек, составлявший контракты «Битлз», так опуститься? Вот так и смог. Все мы опустились, дружище, и вся надежда — на тебя: быть может, твой проект сможет вновь вознести Ливерпуль на вершину мира.
Живу я в том же доме, что и Ребики. Это мрачноватое здание в районе доков в восьмидесятых было перестроено и поделено на квартиры. Сэм Ребик свою купил, мне мою предоставили в аренду городские власти. Здесь есть все, что нужно: консьерж, подземный гараж и тренажерный зал в соседнем доме. По утрам из окна я вижу, как люди в тренировочных старательно трусят по булыжной мостовой. Потом их сменяют туристы: к этим я приглядываюсь как к потенциальным клиентам. Порой до меня долетают обрывки их разговоров. Вот, пожалуй, и весь круг моего общения — если не считать строителей, с которыми приходится день-деньской ругаться из-за халтурной работы и срыва сроков. На следующей неделе начнутся встречи с художниками и дизайнерами; я уже набросал в блокноте примерное расписание. Много лет назад, только начиная свою работу, я не сомневался, что общаться с людьми искусства — одно удовольствие. И почему меня тогда никто не предупредил, что этот народ поголовно со сдвигами?
Поэтому я обрадовался знакомству с Сэмом Ребиком и охотно принял его предложение. Постепенно до меня начало доходить, кто он такой и какое место занимает в городе; не из его собственных слов, а главным образом из того, что говорили о нем другие. Крупнейшая юридическая контора в Мерсисайде, специализирующаяся по уголовным делам, основана двадцать пять лет назад. Сэм стал знаменитостью в начале восьмидесятых, во время расовых волнений в Токстете, в дни бракосочетания принца Чарльза и принцессы Ди. Судя по всему, первые две ночи выдались жаркие, и полиции изрядно досталось; на третью ночь полицейские начали мстить. Всякое было — дубинки, слезоточивый газ. Направляли на толпу служебные автомобили. Несколько человек погибло. И тогда Сэм заявил в прямом эфире по национальному телевидению, что полицейские объявили войну простым гражданам, что полиция использует незаконные методы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45