https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/90/
У мамы были права на собственность в Дрездене, брат хочет, чтобы ее судьбу выяснила я, а я отбрыкиваюсь, как могу. Фабрика родителей матери, где производили тот самый крем. Мы так и не знаем, что с ней сталось.
— Звучит интересно.
— Правда? Рада, что ты так думаешь. Косметика из страны проигравшего социализма произведет фурор на мировом рынке! «Харродз» и «Блумингдейлз» будут сражаться за нашу продукцию! Вперед, надерем задницу Эсти Лаудер! И так далее.
— Слушай, может, тебе к психотерапевту сходить?
— Это не мое.
— Почему?
— Не хочу выбрасывать пятьдесят фунтов в неделю на болтовню о своем несчастном детстве. Тем более что никаких несчастий у меня в детстве не было. И еще больше не хочу возлагать свои грехи на родителей — они были прекрасные люди, я им очень многим обязана и винить их в собственных глупостях не собираюсь. И потом, от чего мне лечиться? Я не пью, не сижу на таблетках, даже расстройством пищеварения не страдаю.
— Ага, и очень этим гордишься. По-моему, в этом и есть твоя проблема: высоко себя ценишь и при этом чересчур трезво смотришь на окружающий мир. С восемнадцати лет у тебя нет никаких утешительных иллюзий, которые, например, у меня сохранились по сей день. А без иллюзий жить тяжело. Это великолепная форма самозащиты. Тебе что-то не нравится — делай вид, что этого нет. А ты вцепляешься в жизнь бульдожьей хваткой — неудивительно, что живется тебе не слишком-то уютно.
— И что же посоветуешь?
— Моя соседка ходит на еженедельные терапевтические встречи. Попробуй. Что ты теряешь? Это не с глазу на глаз; там сидят человек десять и спокойно разговаривают о своих проблемах.
— Ни за что на свете! Ты же знаешь, я таких вещей не выношу! Это не для меня. Забудь об этом. Давай сменим тему. Как там Хелена, ты с ней в последнее время не разговаривала?
— Ой, боже мой, ты же не знаешь! Хелена… у нее нашли опухоль.
— Где?
— В яичниках.
— То самое?
— То самое.
— Не может быть!
Меня охватывает ярость и страх. Рак поражает моих ровесниц одну за другой. Молочные железы, матка, яичники. В прошлом году в матке у Марши выросла киста, похожая на дыню, — Марша ложилась на операцию. Собственное тело становится нам врагом: то оно сохнет, то кровоточит, то недра нашего естества покрываются безобразными и опасными наростами. Несколько месяцев назад в больнице на улице Мэрилебон я прошла маммограмму. На пленке мне показали уплотнение ткани и крохотные узелки, испещряющие плоть, — «следствия гормональных изменений, типичная картина для вашего возраста». Еще один звоночек — климакс не за горами. Марша два года назад мучалась приливами; однажды, не в силах выносить жар, среди ночи выскочила из дому и принялась кататься по снегу. Неужели и со мной такое будет?
Папа терпеть не мог, когда его дети болели; вообще болезни сами по себе не особенно его интересовали, как не интересовал и микромир, полный бесстрастных, безгласных, извивающихся созданий. «Папа, мне плохо!» Смотрит мне в глаза, просит высунуть язык. «Обычная простуда. Выпей чашку горячего бульона». — «Папа, у меня голова раскалывается, перед глазами все плывет, я, наверное, умираю». — «Подхватила грипп. Ничего не ешь сегодня». — «Папа, ужасно болит живот, и Сэм говорит, я совсем белая!» — «Это месячные. Поговори с мамой». Я вечно жаловалась на какие-то хвори, и ни отопление, ни вентиляция, ни обтирания, ни правильное питание с высоким содержанием кальция и витамина С (а в нашем новом доме на Крессингтон-парк все это было) не улучшали моего слабого здоровья. Быть может, потому, что в этом доме у меня появилась отдельная спальня и вечерами я долго лежала в темноте с открытыми глазами, и только гоблины, обитающие в ящике с игрушками, составляли мне компанию. В детстве я выискивала у себя болезни, чтобы привлечь внимание отца; неудивительно, что в зрелые годы эта привычка развилась в настоящую ипохондрию. Теперь, к сорока девяти годам, у меня постоянно где-то что-то болит, но многочисленные и разнообразные симптомы никак не могут разрешиться в реальную болезнь, поддающуюся лечению. «Доктор, у меня какое-то уплотнение на шее, вот здесь». — «Не беспокойтесь, Алике, это лимфатический узел». — «Доктор, мне все время хочется спать». — «Авы не слишком жарко топите в квартире?» Болезнь моей матери, так и не получившая точного диагноза, началась после смерти отца — видимо, тоже как реакция на потерю его любви. А ему самому никогда не приходилось привлекать к себе внимание хитростью. Он был солнцем, а не планетой.
— Вот что, — говорит Марша, — сходи на терапевтическую встречу и расскажи о своей ипохондрии. Ты согласна, что у тебя это уже в настоящий невроз превратилось?
— Ладно, подумаю.
И несколько дней спустя я явилась по указанному адресу — в плавучий дом, пришвартованный у берега в Маленькой Венеции. Меня предупредили «одеться так, чтобы чувствовать себя комфортно» (я надела костюм от Джин Сандерс и золотые браслеты), при входе попросили снять туфли и провели в комнату, где уже столпились одиннадцать страждущих дам. Мы сели кружком на пол, скрестив ноги (чертовски неудобная поза), некоторое время глубоко дышали, неуклюже переминаясь с одной ягодицы на другую, и представляли, что медитируем в цветущем саду; затем ведущая предложила каждой по очереди назвать основное качество своего характера. Мне выпало говорить последней. Все одиннадцать страждущих душ сообщили о себе одно и то же: «Думаю, главное во мне то, что я очень добрый человек». — «И я!» — «Да-да, я как раз собиралась то же самое сказать о себе!» Когда дошла очередь до меня, я начала:
— Когда я думаю о себе, слово «добрая» — пожалуй, не то, что первым приходит в голову…
Дальше я хотела сказать, что я человек сильный. Потому что выросла в городе, где слабаку не выжить, потому что отец учил меня никогда ничего не бояться. Он не жалел сил, чтобы вбить своим детям в головы: мы, евреи, должны быть сильными, потому что иного выхода у нас нет, — мы должны быть сильными, как легкие должны вдыхать воздух, а желудок — переваривать пищу. Во всех катаклизмах двадцатого века мы были жертвами, и евреи, рожденные после войны, хорошо усвоили эту простую истину: чтобы история не повторилась, кости наши должны стать сталью, а кровь — кислотой.
Но договорить я не успела, потому что моя соседка, блондинистая корова в младенчески-голубом тренировочном костюме и очках с такой же небесно-голубой оправой, разразилась рыданиями.
— Я чувствую, что своими словами вы принижаете мою значимость, — объявила она, и по густо напудренным щекам ее привычно покатились слезы. — Вы снижаете мою самооценку!
Внимание группы рванулось к ней, словно стрелка компаса к магниту; все десять оставшихся бросились утешать блондинку. О важнейшей черте своего характера мне сообщить так и не удалось; и, когда на одутловатом лице блондинистой коровы проскользнула и пропала торжествующая улыбка, я поняла: мне здесь делать нечего. В мире, где жертвы — короли, я неминуемо окажусь представительницей вымирающей расы.
— Как видишь, ничего не вышло, — сообщила я Марше.
— М-да… неудачное начало. Ну, может, попробуешь один на один? Пожалуйста! Ради меня!
— Ну ладно.
Марша порекомендовала мне женщину по имени Вероника Лосе. Вероника, в аккуратном костюме бисквитного цвета, усадила меня на кушетку и сама села напротив. Лицо у нее было совершенно непроницаемое — одного этого достаточно, чтобы вывести меня из себя. Терпеть не могу лиц, на которых не отражаются чувства — мне всегда кажется, что человек скрывает свои эмоции из каких-то зловредных побуждений, что он не себя старается контролировать, а меня.
Сама я своих эмоций не скрываю, и Веронике Лосе предстояло в этом убедиться.
— Вы еще спрашиваете, что я чувствую? — восклицала я, гневно тыкая в нее пальцем. — А сами-то как думаете? Включите мозги! Я два года ни с кем не спала
и, возможно, не пересплю до конца жизни — что, черт побери, я должна при этом чувствовать? Что это вообще за вопрос? Идиотский вопрос, на который и отвечать не стоит! Зачем копаться в моих чувствах? Это не неизведанная страна; я вам могу во всех подробностях описать, что я чувствую. Гнев. Боль. Отчаяние. Что тут еще исследовать? Черт возьми, нельзя же быть такой дурой!
По обоюдному согласию мы решили не продолжать.
Однако одну полезную мысль я у Вероники все-таки почерпнула (хотя и раньше об этом догадывалась): моя «ипохондрия» — не что иное, как подавленное сексуальное влечение. Либидо ищет выхода и, не находя, начинает проявлять себя самыми различными способами: в моем случае оно проявляется всевозможными болями, онемениями, одеревенениями, экземой на руках и ногах, судорогами во время месячных, кровоточащими деснами, долго не заживающими царапинами. Однако, если кто-то спрашивает: «Как ты, Алике?» — я автоматически отвечаю: «Прекрасно». Больше всего на свете я боюсь заболеть по-настоящему и все чаще хожу к врачу с одной-единственной целью — удостовериться, что я все еще здорова.
— Ты не рассказала ей о беременности? — спросила Марша.
— Нет.
— Почему?
— Не знаю.
Мне тогда было тридцать шесть. Ребенок — я так и не узнала, мальчик это был или девочка, — укоренился не в матке, как ему положено, а на полпути от яичника, в узком проходе, называемом фаллопиевой трубой. Слишком рано завершив свое путешествие, глупо, упрямо, самоубийственно застрял там, где ему быть не полагалось. Ничто не в силах остановить метаморфозы оплодотворенной яйцеклетки: она растет, меняет форму, образует голову и зачатки конечностей, сворачивается в запятую и все растет и растет, пока наконец стенки тесной кельи, так опрометчиво выбранной ею для жилья, не лопаются по всей длине, вплоть до яичника, откуда вышел ребенок, — и, уже умирая, он понимает, что где-то просчитался, что остановился слишком рано, что так и не дошел до своей Земли обетованной. Острая боль, озноб, холодный пот. Не могу стоять, дышу часто и неглубоко. В троллейбусе, после театра. Анестезиолог говорит: «Считайте до трех». На часах — 19-10. Один, два, тр… Я погружаюсь в темноту; из тьмы выплывают сны — безумная мешанина городов, многоэтажных зданий, линий электропередачи, шоссе. Холодно. Страшно холодно. Голоса: «Давление все падает». — «Принесите одеяло». В голосах паника. Кто-то умирает. Открываю глаза. На часах — 20:50. «Поставьте капельницу». — «Милая, руку поднять можете?» — «Да». Поднять мне удается только один палец, да и то ненадолго. «Больно!» В руку вонзается игла, и морфий растворяется в крови. Наверное, я умираю. А жаль…
Снова просыпаюсь уже в палате. Медсестра: «Хотите, мы позвоним вашему мужу? » — «У меня нет мужа».
Он появляется на шестой день. «И что же тебя так задержало?» — «Решил, что я тебе сейчас не нужен. Это ведь женские дела». Я отворачиваюсь — не хочу, чтобы он видел мои слезы. «Можно было сохранить?» — «Нет». — «Так я и думал. Что ж, наверное, оно и к лучшему». — «Я чуть не умерла!» — «Правда? Что ж, все мы рано или поздно там будем».
Мы снова встретились через полгода, на Сент-Мартинз-лейн, у оперного театра. Я толкнула его в грудь, он поскользнулся и упал на колени прямо в грязь. А я лупила его по голове своим портфелем.
Но это потом. А тогда, выйдя из больницы, я поехала к Марше.
— Ешь, — сказала она. — Ешь побольше. Тебе надо подкрепиться.
И я плюнула на фигуру и стала есть.
— Кто?!
— Сын Эрнста и Доры, из Америки. Наш единственный кузен.
— Никогда не слышала, что у них был сын.
— Я тоже не слышал.
— Мама никогда об этом не говорила. Как ты думаешь, она знала?
— Должна была знать. Этому парню около шестидесяти, значит, родился он в то время, когда она работала на ту семью в Стоук-Ныоингтоне. Бабушка и дедушка должны были ей сказать.
— И какой он?
— Типичная заноза в заднице. Едет сюда вместе с женой — жена тоже не подарок, моложе его, это второй брак. У меня от этой парочки уже в ушах звенит. За три часа позвонили три раза.
— И что теперь?
— Летят в Ливерпуль за своей долей наследства. Сначала этот урод потребовал, чтобы я тащился в Лондон и встретился с ним там, но я сказал: «Идите к черту. Это ваше дело, вот вы и бегайте, а я не собираюсь все бросать и ехать в Лондон только потому, что вы вообразили, будто на что-то имеете право». Они прилетают во вторник, и тебе лучше быть здесь.
— Знаешь, если честно, мне не хочется.
— Из-за Джозефа Шилдса? Да брось. Он, кстати, о тебе спрашивал. Похоже, не обижается.
— Он обо мне спрашивал? Что? Как?
— Ну, не знаю. Как живешь, чем занимаешься. Обычные вещи.
— Ты с ним об этом говорил?
— О чем?
— Сэм, бога ради!
— Ах, об этом! Нет. Зачем? Что тут вообще можно сказать?
— Ну, для начала мог бы спросить, зачем он ввел в заблуждение твою сестру.
— Ввел в заблуждение? И что это значит?
— Тогда сам скажи, что он себе думал?
— Алике, понятия не имею. Я не телепат.
— Вот именно. Я тоже. И чтобы выяснить, что думает другой человек, надо с ним поговорить.
— Послушай, ну неужели ты думаешь, я за все тридцать лет семейной жизни не целовался ни с кем, кроме Мелани? Бывало. И ровно ничего это не значило. И я понимал, и женщина понимала, что никакого продолжения не будет. Так, легкий флирт и больше ничего.
— Ух ты! С кем это ты целовался? А Мелани знает?
— Ладно, мне пора, у меня тут полная приемная наркоманов. Так ты приедешь или нет?
— Сначала скажи, с кем ты целовался! Я ее знаю?
— Скажу, если пообещаешь приехать.
— Приеду, если ты поговоришь с Джозефом Шилдсом.
— Послушай, хватит играть в игры, дело серьезное. Твоя личная жизнь меня не касается и, по правде сказать, совершенно не интересует. Ты ведешь себя как ребенок, когда же ты наконец повзрослеешь? Не понимаю, почему женщины не умеют отличать важные вещи от пустяков?
Спорим мы еще добрую четверть часа; наконец я соглашаюсь сесть на первый же поезд в Ливерпуль, а Сэм соглашается поговорить с Джозефом Шилдсом, когда увидит его в спортзале.
Накануне приезда Дорфов Сэм объясняет мне свою тактику. Главное, говорит он, — не умолкать. Пока я поливала герань во Франции, он выдержал немало боев в зале суда и твердо усвоил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— Звучит интересно.
— Правда? Рада, что ты так думаешь. Косметика из страны проигравшего социализма произведет фурор на мировом рынке! «Харродз» и «Блумингдейлз» будут сражаться за нашу продукцию! Вперед, надерем задницу Эсти Лаудер! И так далее.
— Слушай, может, тебе к психотерапевту сходить?
— Это не мое.
— Почему?
— Не хочу выбрасывать пятьдесят фунтов в неделю на болтовню о своем несчастном детстве. Тем более что никаких несчастий у меня в детстве не было. И еще больше не хочу возлагать свои грехи на родителей — они были прекрасные люди, я им очень многим обязана и винить их в собственных глупостях не собираюсь. И потом, от чего мне лечиться? Я не пью, не сижу на таблетках, даже расстройством пищеварения не страдаю.
— Ага, и очень этим гордишься. По-моему, в этом и есть твоя проблема: высоко себя ценишь и при этом чересчур трезво смотришь на окружающий мир. С восемнадцати лет у тебя нет никаких утешительных иллюзий, которые, например, у меня сохранились по сей день. А без иллюзий жить тяжело. Это великолепная форма самозащиты. Тебе что-то не нравится — делай вид, что этого нет. А ты вцепляешься в жизнь бульдожьей хваткой — неудивительно, что живется тебе не слишком-то уютно.
— И что же посоветуешь?
— Моя соседка ходит на еженедельные терапевтические встречи. Попробуй. Что ты теряешь? Это не с глазу на глаз; там сидят человек десять и спокойно разговаривают о своих проблемах.
— Ни за что на свете! Ты же знаешь, я таких вещей не выношу! Это не для меня. Забудь об этом. Давай сменим тему. Как там Хелена, ты с ней в последнее время не разговаривала?
— Ой, боже мой, ты же не знаешь! Хелена… у нее нашли опухоль.
— Где?
— В яичниках.
— То самое?
— То самое.
— Не может быть!
Меня охватывает ярость и страх. Рак поражает моих ровесниц одну за другой. Молочные железы, матка, яичники. В прошлом году в матке у Марши выросла киста, похожая на дыню, — Марша ложилась на операцию. Собственное тело становится нам врагом: то оно сохнет, то кровоточит, то недра нашего естества покрываются безобразными и опасными наростами. Несколько месяцев назад в больнице на улице Мэрилебон я прошла маммограмму. На пленке мне показали уплотнение ткани и крохотные узелки, испещряющие плоть, — «следствия гормональных изменений, типичная картина для вашего возраста». Еще один звоночек — климакс не за горами. Марша два года назад мучалась приливами; однажды, не в силах выносить жар, среди ночи выскочила из дому и принялась кататься по снегу. Неужели и со мной такое будет?
Папа терпеть не мог, когда его дети болели; вообще болезни сами по себе не особенно его интересовали, как не интересовал и микромир, полный бесстрастных, безгласных, извивающихся созданий. «Папа, мне плохо!» Смотрит мне в глаза, просит высунуть язык. «Обычная простуда. Выпей чашку горячего бульона». — «Папа, у меня голова раскалывается, перед глазами все плывет, я, наверное, умираю». — «Подхватила грипп. Ничего не ешь сегодня». — «Папа, ужасно болит живот, и Сэм говорит, я совсем белая!» — «Это месячные. Поговори с мамой». Я вечно жаловалась на какие-то хвори, и ни отопление, ни вентиляция, ни обтирания, ни правильное питание с высоким содержанием кальция и витамина С (а в нашем новом доме на Крессингтон-парк все это было) не улучшали моего слабого здоровья. Быть может, потому, что в этом доме у меня появилась отдельная спальня и вечерами я долго лежала в темноте с открытыми глазами, и только гоблины, обитающие в ящике с игрушками, составляли мне компанию. В детстве я выискивала у себя болезни, чтобы привлечь внимание отца; неудивительно, что в зрелые годы эта привычка развилась в настоящую ипохондрию. Теперь, к сорока девяти годам, у меня постоянно где-то что-то болит, но многочисленные и разнообразные симптомы никак не могут разрешиться в реальную болезнь, поддающуюся лечению. «Доктор, у меня какое-то уплотнение на шее, вот здесь». — «Не беспокойтесь, Алике, это лимфатический узел». — «Доктор, мне все время хочется спать». — «Авы не слишком жарко топите в квартире?» Болезнь моей матери, так и не получившая точного диагноза, началась после смерти отца — видимо, тоже как реакция на потерю его любви. А ему самому никогда не приходилось привлекать к себе внимание хитростью. Он был солнцем, а не планетой.
— Вот что, — говорит Марша, — сходи на терапевтическую встречу и расскажи о своей ипохондрии. Ты согласна, что у тебя это уже в настоящий невроз превратилось?
— Ладно, подумаю.
И несколько дней спустя я явилась по указанному адресу — в плавучий дом, пришвартованный у берега в Маленькой Венеции. Меня предупредили «одеться так, чтобы чувствовать себя комфортно» (я надела костюм от Джин Сандерс и золотые браслеты), при входе попросили снять туфли и провели в комнату, где уже столпились одиннадцать страждущих дам. Мы сели кружком на пол, скрестив ноги (чертовски неудобная поза), некоторое время глубоко дышали, неуклюже переминаясь с одной ягодицы на другую, и представляли, что медитируем в цветущем саду; затем ведущая предложила каждой по очереди назвать основное качество своего характера. Мне выпало говорить последней. Все одиннадцать страждущих душ сообщили о себе одно и то же: «Думаю, главное во мне то, что я очень добрый человек». — «И я!» — «Да-да, я как раз собиралась то же самое сказать о себе!» Когда дошла очередь до меня, я начала:
— Когда я думаю о себе, слово «добрая» — пожалуй, не то, что первым приходит в голову…
Дальше я хотела сказать, что я человек сильный. Потому что выросла в городе, где слабаку не выжить, потому что отец учил меня никогда ничего не бояться. Он не жалел сил, чтобы вбить своим детям в головы: мы, евреи, должны быть сильными, потому что иного выхода у нас нет, — мы должны быть сильными, как легкие должны вдыхать воздух, а желудок — переваривать пищу. Во всех катаклизмах двадцатого века мы были жертвами, и евреи, рожденные после войны, хорошо усвоили эту простую истину: чтобы история не повторилась, кости наши должны стать сталью, а кровь — кислотой.
Но договорить я не успела, потому что моя соседка, блондинистая корова в младенчески-голубом тренировочном костюме и очках с такой же небесно-голубой оправой, разразилась рыданиями.
— Я чувствую, что своими словами вы принижаете мою значимость, — объявила она, и по густо напудренным щекам ее привычно покатились слезы. — Вы снижаете мою самооценку!
Внимание группы рванулось к ней, словно стрелка компаса к магниту; все десять оставшихся бросились утешать блондинку. О важнейшей черте своего характера мне сообщить так и не удалось; и, когда на одутловатом лице блондинистой коровы проскользнула и пропала торжествующая улыбка, я поняла: мне здесь делать нечего. В мире, где жертвы — короли, я неминуемо окажусь представительницей вымирающей расы.
— Как видишь, ничего не вышло, — сообщила я Марше.
— М-да… неудачное начало. Ну, может, попробуешь один на один? Пожалуйста! Ради меня!
— Ну ладно.
Марша порекомендовала мне женщину по имени Вероника Лосе. Вероника, в аккуратном костюме бисквитного цвета, усадила меня на кушетку и сама села напротив. Лицо у нее было совершенно непроницаемое — одного этого достаточно, чтобы вывести меня из себя. Терпеть не могу лиц, на которых не отражаются чувства — мне всегда кажется, что человек скрывает свои эмоции из каких-то зловредных побуждений, что он не себя старается контролировать, а меня.
Сама я своих эмоций не скрываю, и Веронике Лосе предстояло в этом убедиться.
— Вы еще спрашиваете, что я чувствую? — восклицала я, гневно тыкая в нее пальцем. — А сами-то как думаете? Включите мозги! Я два года ни с кем не спала
и, возможно, не пересплю до конца жизни — что, черт побери, я должна при этом чувствовать? Что это вообще за вопрос? Идиотский вопрос, на который и отвечать не стоит! Зачем копаться в моих чувствах? Это не неизведанная страна; я вам могу во всех подробностях описать, что я чувствую. Гнев. Боль. Отчаяние. Что тут еще исследовать? Черт возьми, нельзя же быть такой дурой!
По обоюдному согласию мы решили не продолжать.
Однако одну полезную мысль я у Вероники все-таки почерпнула (хотя и раньше об этом догадывалась): моя «ипохондрия» — не что иное, как подавленное сексуальное влечение. Либидо ищет выхода и, не находя, начинает проявлять себя самыми различными способами: в моем случае оно проявляется всевозможными болями, онемениями, одеревенениями, экземой на руках и ногах, судорогами во время месячных, кровоточащими деснами, долго не заживающими царапинами. Однако, если кто-то спрашивает: «Как ты, Алике?» — я автоматически отвечаю: «Прекрасно». Больше всего на свете я боюсь заболеть по-настоящему и все чаще хожу к врачу с одной-единственной целью — удостовериться, что я все еще здорова.
— Ты не рассказала ей о беременности? — спросила Марша.
— Нет.
— Почему?
— Не знаю.
Мне тогда было тридцать шесть. Ребенок — я так и не узнала, мальчик это был или девочка, — укоренился не в матке, как ему положено, а на полпути от яичника, в узком проходе, называемом фаллопиевой трубой. Слишком рано завершив свое путешествие, глупо, упрямо, самоубийственно застрял там, где ему быть не полагалось. Ничто не в силах остановить метаморфозы оплодотворенной яйцеклетки: она растет, меняет форму, образует голову и зачатки конечностей, сворачивается в запятую и все растет и растет, пока наконец стенки тесной кельи, так опрометчиво выбранной ею для жилья, не лопаются по всей длине, вплоть до яичника, откуда вышел ребенок, — и, уже умирая, он понимает, что где-то просчитался, что остановился слишком рано, что так и не дошел до своей Земли обетованной. Острая боль, озноб, холодный пот. Не могу стоять, дышу часто и неглубоко. В троллейбусе, после театра. Анестезиолог говорит: «Считайте до трех». На часах — 19-10. Один, два, тр… Я погружаюсь в темноту; из тьмы выплывают сны — безумная мешанина городов, многоэтажных зданий, линий электропередачи, шоссе. Холодно. Страшно холодно. Голоса: «Давление все падает». — «Принесите одеяло». В голосах паника. Кто-то умирает. Открываю глаза. На часах — 20:50. «Поставьте капельницу». — «Милая, руку поднять можете?» — «Да». Поднять мне удается только один палец, да и то ненадолго. «Больно!» В руку вонзается игла, и морфий растворяется в крови. Наверное, я умираю. А жаль…
Снова просыпаюсь уже в палате. Медсестра: «Хотите, мы позвоним вашему мужу? » — «У меня нет мужа».
Он появляется на шестой день. «И что же тебя так задержало?» — «Решил, что я тебе сейчас не нужен. Это ведь женские дела». Я отворачиваюсь — не хочу, чтобы он видел мои слезы. «Можно было сохранить?» — «Нет». — «Так я и думал. Что ж, наверное, оно и к лучшему». — «Я чуть не умерла!» — «Правда? Что ж, все мы рано или поздно там будем».
Мы снова встретились через полгода, на Сент-Мартинз-лейн, у оперного театра. Я толкнула его в грудь, он поскользнулся и упал на колени прямо в грязь. А я лупила его по голове своим портфелем.
Но это потом. А тогда, выйдя из больницы, я поехала к Марше.
— Ешь, — сказала она. — Ешь побольше. Тебе надо подкрепиться.
И я плюнула на фигуру и стала есть.
— Кто?!
— Сын Эрнста и Доры, из Америки. Наш единственный кузен.
— Никогда не слышала, что у них был сын.
— Я тоже не слышал.
— Мама никогда об этом не говорила. Как ты думаешь, она знала?
— Должна была знать. Этому парню около шестидесяти, значит, родился он в то время, когда она работала на ту семью в Стоук-Ныоингтоне. Бабушка и дедушка должны были ей сказать.
— И какой он?
— Типичная заноза в заднице. Едет сюда вместе с женой — жена тоже не подарок, моложе его, это второй брак. У меня от этой парочки уже в ушах звенит. За три часа позвонили три раза.
— И что теперь?
— Летят в Ливерпуль за своей долей наследства. Сначала этот урод потребовал, чтобы я тащился в Лондон и встретился с ним там, но я сказал: «Идите к черту. Это ваше дело, вот вы и бегайте, а я не собираюсь все бросать и ехать в Лондон только потому, что вы вообразили, будто на что-то имеете право». Они прилетают во вторник, и тебе лучше быть здесь.
— Знаешь, если честно, мне не хочется.
— Из-за Джозефа Шилдса? Да брось. Он, кстати, о тебе спрашивал. Похоже, не обижается.
— Он обо мне спрашивал? Что? Как?
— Ну, не знаю. Как живешь, чем занимаешься. Обычные вещи.
— Ты с ним об этом говорил?
— О чем?
— Сэм, бога ради!
— Ах, об этом! Нет. Зачем? Что тут вообще можно сказать?
— Ну, для начала мог бы спросить, зачем он ввел в заблуждение твою сестру.
— Ввел в заблуждение? И что это значит?
— Тогда сам скажи, что он себе думал?
— Алике, понятия не имею. Я не телепат.
— Вот именно. Я тоже. И чтобы выяснить, что думает другой человек, надо с ним поговорить.
— Послушай, ну неужели ты думаешь, я за все тридцать лет семейной жизни не целовался ни с кем, кроме Мелани? Бывало. И ровно ничего это не значило. И я понимал, и женщина понимала, что никакого продолжения не будет. Так, легкий флирт и больше ничего.
— Ух ты! С кем это ты целовался? А Мелани знает?
— Ладно, мне пора, у меня тут полная приемная наркоманов. Так ты приедешь или нет?
— Сначала скажи, с кем ты целовался! Я ее знаю?
— Скажу, если пообещаешь приехать.
— Приеду, если ты поговоришь с Джозефом Шилдсом.
— Послушай, хватит играть в игры, дело серьезное. Твоя личная жизнь меня не касается и, по правде сказать, совершенно не интересует. Ты ведешь себя как ребенок, когда же ты наконец повзрослеешь? Не понимаю, почему женщины не умеют отличать важные вещи от пустяков?
Спорим мы еще добрую четверть часа; наконец я соглашаюсь сесть на первый же поезд в Ливерпуль, а Сэм соглашается поговорить с Джозефом Шилдсом, когда увидит его в спортзале.
Накануне приезда Дорфов Сэм объясняет мне свою тактику. Главное, говорит он, — не умолкать. Пока я поливала герань во Франции, он выдержал немало боев в зале суда и твердо усвоил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45