немецкие смесители для раковины в ванной
пока он на ногах и пока процесс не окончен — ничего не потеряно. Даже в самый последний момент остается возможность выиграть дело.
— А потом эти юнцы бормочут «спасибо», едва ли понимая, за что благодарят, а их матери, разодетые ради такого случая в лучшие свои наряды — как же, ведь на них будет смотреть весь город! — поворачиваются к ним и говорят: «Вот видишь, я же тебе говорила, лучше мистера Ребика нет! Я помню его еще по беспорядкам в Токстете, тебя тогда еще и на свете не было. Тогда о нем каждый божий день писали в газетах, о том, сколько он сделал для Ливерпуля, как постоял за рабочий класс. А его отец — вот это был человек, настоящий святой!» И юнец возвращается домой, несколько дней валяется на диване перед телевизором, а потом откалывает очередную идиотскую выходку, и все начинается по новой.
Когда Сэм идет по ливерпульским улицам, люди подходят пожать ему руку, словно перед ними кинозвезда или кто-нибудь из «Битлов». Даже те, кто в конце концов попал за решетку — ибо, когда сначала оставляешь повсюду отпечатки пальцев, а потом пытаешься толкнуть украденный телевизор полицейскому в штатском, даже самый красноречивый адвокат тебя не спасет, — даже они преисполнены уважения к Сэму Ребику. Потому что он защищает бедных, потому что он еврей — а значит, не католик и не протестант, не участвует в племенных сварах и честно помогает любому, кто к нему обращается. Выше его в сознании ливерпульцев только еще один еврей — Брайан Эпстайн, нанесший Ливерпуль на карту мира.
Вот с каким противником судьба и собственная жадность столкнула эту парочку, что сидит сейчас в квартире на Альберт-Док, утирает сухие глаза шелковыми платочками и всем своим видом демонстрирует, что наш родной город глубоко оскорбляет их взор, слух и все прочие чувства. Страдать они начали еще в «Атлантик Тауэре». Миссис Дорф поинтересовалась у портье, есть ли у них в отеле гимнастический зал — она, видите ли, занимается гимнастикой по особому режиму, разработанному ее личным тренером, и он ее предупреждал ни в коем случае не прерывать занятий более чем на два дня, грозя в противном случае самыми ужасными последствиями для здоровья. Портье сказал, что гимнастического зала в отеле нет: «Но можете побегать по лестницам вверх-вниз, это у нас бесплатно».
Кузен Питер — рыхлый, бледный, с рыбьей физиономией — тыкает в Сэма пальцем:
— Ваши адвокаты даже не пытались нас разыскать!
— А с какой стати? Мы и не подозревали о вашем существовании. Чего вы хотите — чтобы мы напечатали во всех американских газетах объявления: «Если у вас есть давно потерянные кузены в Англии, приезжайте в Ливерпуль, вас здесь ждет куча денег»?
— Что ж, если дело дойдет до суда, вам придется доказать, что вы ничего о нас не знали. Мне сообщили, что вы сами юрист. Вы понимаете, что можете лишиться лицензии?
Лорен, жена, энергично кивает. Она моложе мужа: рыжевато-золотистые волосы, кожаные брюки, туфли из змеиной кожи. Оказывается, именно она, ожидая своей очереди в парикмахерской, прочла в журнале статью о новом очищающем креме фирмы «Роз Розен» и его удивительной истории. Фамилию Дорф, разумеется, сразу узнала — это ведь фамилия ее мужа! К тому же подруги, тоже читавшие этот журнал, начали звонить и спрашивать, не об их ли родственниках идет речь.
— Как вы нас разыскали? — спрашиваю я.
— По телефону. Папа рассказывал, что в Англии у него осталась сестра, что она вышла замуж за человека по имени Ребик из Ливерпуля — название города я запомнил, потому что оттуда вышли «Битлз», хотя сам я «Битлз» не слушал, я из другого поколения, предпочитал «Эверли Бразерс» и Бадди Холли. Ребиков в Ливерпуле оказалось много, я взял телефонную книгу и решил обзвонить всех подряд. Первым позвонил Абрахаму Ребику: трубку взяла его вдова, я спросил у нее о Лотте Ребик и получил ваш телефон. Как видите, все оказалось совсем несложно.
— Два звонка через океан, — добавляет Лорен. — Их стоимость вы тоже нам оплатите.
— Похоже, вы стеснены в средствах, — замечает Сэм, уставившись на кольцо с бриллиантом у нее на пальце.
Умеет Сэм, когда надо, сказать человеку гадость! Мы уже знаем, что Питер и Лорен живут в городке Хартфорд в Коннектикуте, что Эрнсту после долгих стараний удалось открыть там собственную фабрику игрушек, а Питер продает программное обеспечение для компьютеров.
— Я вполне способен обеспечить семью, — отвечает Питер, и бледная физиономия его розовеет. — Но мы хотим, чтобы все было по справедливости.
— Значит, претендуете на третью часть?
— Еще чего! На половину. А вы с сестрой можете поделить между собой то, что останется. А кроме того, мы требуем компенсации за выгоду, которую вы получали от производства крема до продажи рецепта «Роз Розен».
— Послушайте, наш отец воссоздал этот бизнес из ничего. Все, что у него было, — пустой флакон с засохшими остатками крема на донышке. Он отдал этот флакон на анализ, выяснил состав крема и наладил производство. Наши дед и бабка не передавали отцу рецепт…
— Неправда. Они отдали крем вашей матери, когда она покинула Германию в тридцать девятом году.
— И что же, по-вашему, она с ним сделала?
— Использовала и выбросила флакон, что еще она могла с ним сделать? Все это не важно, речь идет о краже интеллектуальной собственности…
— Чушь. Единственные, кто после тридцать девятого года имел законные права на формулу крема, — нацисты. Дедушка и бабушка продали им рецепт в обмен на собственную жизнь и жизнь наших родителей. Что случилось с предприятием после войны, я не знаю; люди из «Роз Розен» пытались выяснить, но не нашли никаких следов. Их юристы пытались найти и того аптекаря, что изобрел рецепт, — и нашли свидетельства о смерти его и всех членов его семьи в Берген-Бельзене. Кстати, а вы с юристами «Роз Розен» разговаривали?
— Нет, но обязательно поговорим.
— Чушь собачья, — заключил Сэм, когда мы их выпроводили. — Ребята из «Розен» их живьем съедят.
— Сэм, почему ты так уверен? — спросила Мелани, убирая со стола кофе, фрукты и печенье. — Ведь в этой области законодательства ты не специалист.
— Я точно знаю, что на такой процесс у них не хватит денег. Если бы они появились раньше, когда мы только вели переговоры с «Роз Розен», тогда наше положение было бы не из веселых. Скорее всего, нам не удалось бы продать крем — зачем корпорации юридические сложности и дурное паблисити? Но теперь они вряд ли чего-то добьются. «Роз Розен» вовсю торгует нашим кремом и не захочет портить имидж своего продукта судебными разбирательствами.
— А какие-то права у них есть? — спросила я.
— Не думаю. Кто хозяин формулы? Юридически у нас все чисто, в начале пятидесятых мы получили патент. То есть папа получил.
— А фабрика?
— Вот фабрика — другое дело. Здесь у них, пожалуй, такие же права на компенсацию, как и у нас.
— И что нам теперь делать?
— Постараемся их убедить, что затевать тяжбу с «Роз Розен» — дело бесполезное и, если они хотят
что-то получить, пусть лучше вместе с нами требуют возмещения убытков. Держу пари, о фабрике они даже не знают — они ни разу о ней не упомянули.
— Как вам показалось, что они за люди? — спросила Мелани. — Что чувствуешь, когда споришь с родными из-за наследства?
— С родными, которых мы никогда в жизни не видели, — уточнила я.
— Он просто мерзкий тип. А вот она довольно милая.
— Милая?
— Ну, знаешь, этакий белокурый котеночек… Ладно, Мел, сама же понимаешь, я тебя просто дразню.
Со стен из рамок смотрят на нас отец и мать. Что бы сказали они о таком нежданном повороте семейной истории? Впрочем, что сказал бы отец, я знаю. И думаю, пора рассказать о моем отце, Сауле Ребике, о том, кто он, откуда, что сделал для Ливерпуля и почему его наследство привязало нас к этому городу нерушимыми узами.
Чтобы рассказать о том, как встретились мои родители, нужно сперва сделать экскурс в их детство. Иначе не понять, что свело девушку из богатой, оседлой, культурной семьи с выходцем из нищего местечка — штетла? Что делал мой отец однажды вечером в «Доме Маккавеев» в Вест-Хэмптоне, где он познакомился с хорошенькой юной беженкой, услышал ее историю и полгода спустя повел ее под венец?
«Ты пойми, кто был твой отец, — говорили мне престарелые дядья и тетки со слезящимися глазами. — Твой отец — он был в семье младшеньким. Любимым сыном у наших старых родителей. Понимаешь, что это значит? Понимаешь?» О, это значило очень многое. Маленького Саула ласкали и баловали, не отказывая ему ни в чем, ибо от него — единственного, избранного дитяти — зависела судьба Ребиков. Смогут ли они выбиться в люди или на веки вечные останутся неудачниками? Мой отец стал для них пылающим факелом, брошенным в будущее: он должен был осветить путь и сжечь все препятствия на пути идущих за ним. В его младенчестве, во время Первой мировой войны и после нее, молодое поколение Ребиков безжалостно косила смерть. В девятнадцатом году, в страшную эпидемию испанки, две девочки-сестры умерли вместе, обнявшись. А несколько месяцев спустя на Лис-стрит лошадь, впряженная в груженную пивными бочками телегу, испугалась собачьего лая, понесла — и погибли четверо ребятишек, спешивших в школу. Был среди них и шестилетний сын Ребиков. Рыдающие матери, еврейки и ирландки, на руках принесли изломанные, окровавленные тела детей домой и уложили на диваны, набитые конским волосом, в выстуженных гостиных. После этих несчастий старшие сыновья (Вольф, Айк, Герш и Ави) стали фактически главами семьи: они знали английский и переводили властям причитания родителей. Старики (хотя дедушке в то время было чуть за пятьдесят, а бабушке, должно быть, еще и пятидесяти не исполнилось) были совершенно раздавлены горем. Они покинули Польшу, зная, что никогда больше не увидятся со своими родными, потому что не ждали для себя на берегах Буга ничего, кроме горя и унижений, насилия и зла. «В Польше без оружия жить было нельзя, — рассказывал мне дядя Вольф — он еще помнил ночи, освещенные пламенем пожаров, гром выстрелов, приглушенные рыдания матери. — Но откуда еврею взять оружие? Неоткуда». Почему же они не добрались до Америки? В счастливой Америке все эти трагедии, эти бессмысленные смерти их бы миновали — это бабушка и дедушка знали точно, потому что обоим писали из Нью-Йорка их братья, и в их письмах не было ни зловонных трущоб, ни безденежья, ни изнурительных поисков работы, а только небоскребы и мороженое на Кони-Айленд, и Сити-Колледж, в котором их сыновья учатся разным наукам.
Поначалу старшие братья работали портными и закройщиками. Потом начали торговать вразнос пуговицами, шнурками и тесьмой. Постепенно у них появился свой прилавок на рынке, затем — лавка, собственное дело, которым можно прокормить семью, если не ленишься и трудишься все часы, что посылает тебе Господь. И они трудились — и братья, и сестры, Бесси и Руги, работали не покладая рук, чтобы Саул выиграл бесплатное место в школе — привилегия, на которую претендовала еще сотня мальчишек, — чтобы у него было все, перечисленное в памятке новым ученикам: шерстяной пиджачок с начесом, кепи, галстук, фланелевые шорты, серые носки, носовой
платок с инициалами. Не говоря уж о ранце, карандашах, линейках — целый геометрический набор! — компасе и, главное, перьевой ручке — подарок к бар-миц-ве, на который скинулись шестеро. Ах, что это была за ручка! Перо серебряное. Продавалась она в коробочке, обитой кожей, с мягкой подушечкой внутри. И, раз уж столько сил было вложено в Саула Ребика, раз уж столько глаз с верой и надеждой следили за ним, община не пожалела дополнительных девяти пенсов, чтобы выгравировать на ручке сбоку его инициалы.
В школе Саул, конечно, был отличником. По всем предметам. А что ему оставалось? Являться домой со словами: «Учителя говорят, что я ленюсь и мало стараюсь»? Ну нет, меньше чем с пятерками по всем предметам ему из школы приходить не стоило. В восемнадцать лет он поступил в университет, на медицинский факультет. Первый образованный Ребик — первый Ребик, вышедший в люди! Все тридцатые годы отец сдавал экзамены — и все с отличием и похвальными грамотами. Наконец в сороковом году экзаменов больше не осталось: отец стал полноправным, дипломированным врачом и военнослужащим запаса. Вот тогда-то, в первый раз в жизни, Саул Ребик Пошел против воли родных. Вернувшись домой, он объявил, что завербовался в армию. Ох, какой был шум и крик! Гер-шель грозил, что отправится к армейскому начальству и умолит их вычеркнуть Саула из документов. Бесси рыдала. Рути хлопнула дверью и вылетела из дому. Вышел из себя даже Айк, самый флегматичный и рассудительный из братьев. Завербоваться в армию! Да еще и рядовым — нет чтоб хотя бы офицером! Но отец твердо стоял на своем. Он не станет сидеть в уютном кабинетике и выписывать рецепты, не станет просиживать задницу в штабе, не хочет даже быть военным врачом и штопать раненых. Он хочет взять винтовку и идти в бой, хочет драться с нацистами и убивать их везде, где встретит.
Годы учения подавляли в нем жажду действия. Теперь, в двадцать пять лет, она вырвалась наружу. С самого рожденияСаул был обречен на роль «хорошего мальчика» : война дала ему шанс выплеснуть агрессию, копившуюся, когда он ночь за ночью сидел за книгами, зубрил, набивал голову фактами, пока старшие братья, смазав волосы бриллиантином, ходили на танцульки, отплясывали чарльстон и водили домой девушек. Саул даже почти не знал города, в котором жил. Жизнь его проходила в узком коридоре между родительским домом на Браунлоу-Хилл и еврейской школой на Хоуп-плейс, а потом — медицинским институтом на Миртл-стрит, тоже в нескольких минутах ходьбы от дома. Даже на трамвае ездить не приходилось. Его одноклассники бегали в порт, болтали с моряками, затаив дыхание слушали красочные рассказы об Ориноко, о Золотом Береге, о Ванкувере и Шанхае. А отец ни о чем не слышал, ничего не видел, нигде не бывал. Война принесла ему свободу — и он готов был маршировать на Берлин, не задаваясь вопросом, готов он к этому или нет.
Пять лет спустя, в январе сорок шестого, сойдя на пристани в Саутгемптоне, отец отправил телеграмму матери (отец его умер от сердечного приступа во время воздушного налета в мае сорок первого;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— А потом эти юнцы бормочут «спасибо», едва ли понимая, за что благодарят, а их матери, разодетые ради такого случая в лучшие свои наряды — как же, ведь на них будет смотреть весь город! — поворачиваются к ним и говорят: «Вот видишь, я же тебе говорила, лучше мистера Ребика нет! Я помню его еще по беспорядкам в Токстете, тебя тогда еще и на свете не было. Тогда о нем каждый божий день писали в газетах, о том, сколько он сделал для Ливерпуля, как постоял за рабочий класс. А его отец — вот это был человек, настоящий святой!» И юнец возвращается домой, несколько дней валяется на диване перед телевизором, а потом откалывает очередную идиотскую выходку, и все начинается по новой.
Когда Сэм идет по ливерпульским улицам, люди подходят пожать ему руку, словно перед ними кинозвезда или кто-нибудь из «Битлов». Даже те, кто в конце концов попал за решетку — ибо, когда сначала оставляешь повсюду отпечатки пальцев, а потом пытаешься толкнуть украденный телевизор полицейскому в штатском, даже самый красноречивый адвокат тебя не спасет, — даже они преисполнены уважения к Сэму Ребику. Потому что он защищает бедных, потому что он еврей — а значит, не католик и не протестант, не участвует в племенных сварах и честно помогает любому, кто к нему обращается. Выше его в сознании ливерпульцев только еще один еврей — Брайан Эпстайн, нанесший Ливерпуль на карту мира.
Вот с каким противником судьба и собственная жадность столкнула эту парочку, что сидит сейчас в квартире на Альберт-Док, утирает сухие глаза шелковыми платочками и всем своим видом демонстрирует, что наш родной город глубоко оскорбляет их взор, слух и все прочие чувства. Страдать они начали еще в «Атлантик Тауэре». Миссис Дорф поинтересовалась у портье, есть ли у них в отеле гимнастический зал — она, видите ли, занимается гимнастикой по особому режиму, разработанному ее личным тренером, и он ее предупреждал ни в коем случае не прерывать занятий более чем на два дня, грозя в противном случае самыми ужасными последствиями для здоровья. Портье сказал, что гимнастического зала в отеле нет: «Но можете побегать по лестницам вверх-вниз, это у нас бесплатно».
Кузен Питер — рыхлый, бледный, с рыбьей физиономией — тыкает в Сэма пальцем:
— Ваши адвокаты даже не пытались нас разыскать!
— А с какой стати? Мы и не подозревали о вашем существовании. Чего вы хотите — чтобы мы напечатали во всех американских газетах объявления: «Если у вас есть давно потерянные кузены в Англии, приезжайте в Ливерпуль, вас здесь ждет куча денег»?
— Что ж, если дело дойдет до суда, вам придется доказать, что вы ничего о нас не знали. Мне сообщили, что вы сами юрист. Вы понимаете, что можете лишиться лицензии?
Лорен, жена, энергично кивает. Она моложе мужа: рыжевато-золотистые волосы, кожаные брюки, туфли из змеиной кожи. Оказывается, именно она, ожидая своей очереди в парикмахерской, прочла в журнале статью о новом очищающем креме фирмы «Роз Розен» и его удивительной истории. Фамилию Дорф, разумеется, сразу узнала — это ведь фамилия ее мужа! К тому же подруги, тоже читавшие этот журнал, начали звонить и спрашивать, не об их ли родственниках идет речь.
— Как вы нас разыскали? — спрашиваю я.
— По телефону. Папа рассказывал, что в Англии у него осталась сестра, что она вышла замуж за человека по имени Ребик из Ливерпуля — название города я запомнил, потому что оттуда вышли «Битлз», хотя сам я «Битлз» не слушал, я из другого поколения, предпочитал «Эверли Бразерс» и Бадди Холли. Ребиков в Ливерпуле оказалось много, я взял телефонную книгу и решил обзвонить всех подряд. Первым позвонил Абрахаму Ребику: трубку взяла его вдова, я спросил у нее о Лотте Ребик и получил ваш телефон. Как видите, все оказалось совсем несложно.
— Два звонка через океан, — добавляет Лорен. — Их стоимость вы тоже нам оплатите.
— Похоже, вы стеснены в средствах, — замечает Сэм, уставившись на кольцо с бриллиантом у нее на пальце.
Умеет Сэм, когда надо, сказать человеку гадость! Мы уже знаем, что Питер и Лорен живут в городке Хартфорд в Коннектикуте, что Эрнсту после долгих стараний удалось открыть там собственную фабрику игрушек, а Питер продает программное обеспечение для компьютеров.
— Я вполне способен обеспечить семью, — отвечает Питер, и бледная физиономия его розовеет. — Но мы хотим, чтобы все было по справедливости.
— Значит, претендуете на третью часть?
— Еще чего! На половину. А вы с сестрой можете поделить между собой то, что останется. А кроме того, мы требуем компенсации за выгоду, которую вы получали от производства крема до продажи рецепта «Роз Розен».
— Послушайте, наш отец воссоздал этот бизнес из ничего. Все, что у него было, — пустой флакон с засохшими остатками крема на донышке. Он отдал этот флакон на анализ, выяснил состав крема и наладил производство. Наши дед и бабка не передавали отцу рецепт…
— Неправда. Они отдали крем вашей матери, когда она покинула Германию в тридцать девятом году.
— И что же, по-вашему, она с ним сделала?
— Использовала и выбросила флакон, что еще она могла с ним сделать? Все это не важно, речь идет о краже интеллектуальной собственности…
— Чушь. Единственные, кто после тридцать девятого года имел законные права на формулу крема, — нацисты. Дедушка и бабушка продали им рецепт в обмен на собственную жизнь и жизнь наших родителей. Что случилось с предприятием после войны, я не знаю; люди из «Роз Розен» пытались выяснить, но не нашли никаких следов. Их юристы пытались найти и того аптекаря, что изобрел рецепт, — и нашли свидетельства о смерти его и всех членов его семьи в Берген-Бельзене. Кстати, а вы с юристами «Роз Розен» разговаривали?
— Нет, но обязательно поговорим.
— Чушь собачья, — заключил Сэм, когда мы их выпроводили. — Ребята из «Розен» их живьем съедят.
— Сэм, почему ты так уверен? — спросила Мелани, убирая со стола кофе, фрукты и печенье. — Ведь в этой области законодательства ты не специалист.
— Я точно знаю, что на такой процесс у них не хватит денег. Если бы они появились раньше, когда мы только вели переговоры с «Роз Розен», тогда наше положение было бы не из веселых. Скорее всего, нам не удалось бы продать крем — зачем корпорации юридические сложности и дурное паблисити? Но теперь они вряд ли чего-то добьются. «Роз Розен» вовсю торгует нашим кремом и не захочет портить имидж своего продукта судебными разбирательствами.
— А какие-то права у них есть? — спросила я.
— Не думаю. Кто хозяин формулы? Юридически у нас все чисто, в начале пятидесятых мы получили патент. То есть папа получил.
— А фабрика?
— Вот фабрика — другое дело. Здесь у них, пожалуй, такие же права на компенсацию, как и у нас.
— И что нам теперь делать?
— Постараемся их убедить, что затевать тяжбу с «Роз Розен» — дело бесполезное и, если они хотят
что-то получить, пусть лучше вместе с нами требуют возмещения убытков. Держу пари, о фабрике они даже не знают — они ни разу о ней не упомянули.
— Как вам показалось, что они за люди? — спросила Мелани. — Что чувствуешь, когда споришь с родными из-за наследства?
— С родными, которых мы никогда в жизни не видели, — уточнила я.
— Он просто мерзкий тип. А вот она довольно милая.
— Милая?
— Ну, знаешь, этакий белокурый котеночек… Ладно, Мел, сама же понимаешь, я тебя просто дразню.
Со стен из рамок смотрят на нас отец и мать. Что бы сказали они о таком нежданном повороте семейной истории? Впрочем, что сказал бы отец, я знаю. И думаю, пора рассказать о моем отце, Сауле Ребике, о том, кто он, откуда, что сделал для Ливерпуля и почему его наследство привязало нас к этому городу нерушимыми узами.
Чтобы рассказать о том, как встретились мои родители, нужно сперва сделать экскурс в их детство. Иначе не понять, что свело девушку из богатой, оседлой, культурной семьи с выходцем из нищего местечка — штетла? Что делал мой отец однажды вечером в «Доме Маккавеев» в Вест-Хэмптоне, где он познакомился с хорошенькой юной беженкой, услышал ее историю и полгода спустя повел ее под венец?
«Ты пойми, кто был твой отец, — говорили мне престарелые дядья и тетки со слезящимися глазами. — Твой отец — он был в семье младшеньким. Любимым сыном у наших старых родителей. Понимаешь, что это значит? Понимаешь?» О, это значило очень многое. Маленького Саула ласкали и баловали, не отказывая ему ни в чем, ибо от него — единственного, избранного дитяти — зависела судьба Ребиков. Смогут ли они выбиться в люди или на веки вечные останутся неудачниками? Мой отец стал для них пылающим факелом, брошенным в будущее: он должен был осветить путь и сжечь все препятствия на пути идущих за ним. В его младенчестве, во время Первой мировой войны и после нее, молодое поколение Ребиков безжалостно косила смерть. В девятнадцатом году, в страшную эпидемию испанки, две девочки-сестры умерли вместе, обнявшись. А несколько месяцев спустя на Лис-стрит лошадь, впряженная в груженную пивными бочками телегу, испугалась собачьего лая, понесла — и погибли четверо ребятишек, спешивших в школу. Был среди них и шестилетний сын Ребиков. Рыдающие матери, еврейки и ирландки, на руках принесли изломанные, окровавленные тела детей домой и уложили на диваны, набитые конским волосом, в выстуженных гостиных. После этих несчастий старшие сыновья (Вольф, Айк, Герш и Ави) стали фактически главами семьи: они знали английский и переводили властям причитания родителей. Старики (хотя дедушке в то время было чуть за пятьдесят, а бабушке, должно быть, еще и пятидесяти не исполнилось) были совершенно раздавлены горем. Они покинули Польшу, зная, что никогда больше не увидятся со своими родными, потому что не ждали для себя на берегах Буга ничего, кроме горя и унижений, насилия и зла. «В Польше без оружия жить было нельзя, — рассказывал мне дядя Вольф — он еще помнил ночи, освещенные пламенем пожаров, гром выстрелов, приглушенные рыдания матери. — Но откуда еврею взять оружие? Неоткуда». Почему же они не добрались до Америки? В счастливой Америке все эти трагедии, эти бессмысленные смерти их бы миновали — это бабушка и дедушка знали точно, потому что обоим писали из Нью-Йорка их братья, и в их письмах не было ни зловонных трущоб, ни безденежья, ни изнурительных поисков работы, а только небоскребы и мороженое на Кони-Айленд, и Сити-Колледж, в котором их сыновья учатся разным наукам.
Поначалу старшие братья работали портными и закройщиками. Потом начали торговать вразнос пуговицами, шнурками и тесьмой. Постепенно у них появился свой прилавок на рынке, затем — лавка, собственное дело, которым можно прокормить семью, если не ленишься и трудишься все часы, что посылает тебе Господь. И они трудились — и братья, и сестры, Бесси и Руги, работали не покладая рук, чтобы Саул выиграл бесплатное место в школе — привилегия, на которую претендовала еще сотня мальчишек, — чтобы у него было все, перечисленное в памятке новым ученикам: шерстяной пиджачок с начесом, кепи, галстук, фланелевые шорты, серые носки, носовой
платок с инициалами. Не говоря уж о ранце, карандашах, линейках — целый геометрический набор! — компасе и, главное, перьевой ручке — подарок к бар-миц-ве, на который скинулись шестеро. Ах, что это была за ручка! Перо серебряное. Продавалась она в коробочке, обитой кожей, с мягкой подушечкой внутри. И, раз уж столько сил было вложено в Саула Ребика, раз уж столько глаз с верой и надеждой следили за ним, община не пожалела дополнительных девяти пенсов, чтобы выгравировать на ручке сбоку его инициалы.
В школе Саул, конечно, был отличником. По всем предметам. А что ему оставалось? Являться домой со словами: «Учителя говорят, что я ленюсь и мало стараюсь»? Ну нет, меньше чем с пятерками по всем предметам ему из школы приходить не стоило. В восемнадцать лет он поступил в университет, на медицинский факультет. Первый образованный Ребик — первый Ребик, вышедший в люди! Все тридцатые годы отец сдавал экзамены — и все с отличием и похвальными грамотами. Наконец в сороковом году экзаменов больше не осталось: отец стал полноправным, дипломированным врачом и военнослужащим запаса. Вот тогда-то, в первый раз в жизни, Саул Ребик Пошел против воли родных. Вернувшись домой, он объявил, что завербовался в армию. Ох, какой был шум и крик! Гер-шель грозил, что отправится к армейскому начальству и умолит их вычеркнуть Саула из документов. Бесси рыдала. Рути хлопнула дверью и вылетела из дому. Вышел из себя даже Айк, самый флегматичный и рассудительный из братьев. Завербоваться в армию! Да еще и рядовым — нет чтоб хотя бы офицером! Но отец твердо стоял на своем. Он не станет сидеть в уютном кабинетике и выписывать рецепты, не станет просиживать задницу в штабе, не хочет даже быть военным врачом и штопать раненых. Он хочет взять винтовку и идти в бой, хочет драться с нацистами и убивать их везде, где встретит.
Годы учения подавляли в нем жажду действия. Теперь, в двадцать пять лет, она вырвалась наружу. С самого рожденияСаул был обречен на роль «хорошего мальчика» : война дала ему шанс выплеснуть агрессию, копившуюся, когда он ночь за ночью сидел за книгами, зубрил, набивал голову фактами, пока старшие братья, смазав волосы бриллиантином, ходили на танцульки, отплясывали чарльстон и водили домой девушек. Саул даже почти не знал города, в котором жил. Жизнь его проходила в узком коридоре между родительским домом на Браунлоу-Хилл и еврейской школой на Хоуп-плейс, а потом — медицинским институтом на Миртл-стрит, тоже в нескольких минутах ходьбы от дома. Даже на трамвае ездить не приходилось. Его одноклассники бегали в порт, болтали с моряками, затаив дыхание слушали красочные рассказы об Ориноко, о Золотом Береге, о Ванкувере и Шанхае. А отец ни о чем не слышал, ничего не видел, нигде не бывал. Война принесла ему свободу — и он готов был маршировать на Берлин, не задаваясь вопросом, готов он к этому или нет.
Пять лет спустя, в январе сорок шестого, сойдя на пристани в Саутгемптоне, отец отправил телеграмму матери (отец его умер от сердечного приступа во время воздушного налета в мае сорок первого;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45