https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/keramika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Возможно, у каких-нибудь других брата и сестры все так бы и вышло — но только не у нас с Сэмом! Мы глубоко вонзаем клинки, но не оставляем их в ране; гнев легко охватывает нас, но и легко догорает, причиняя ущерб не больший, чем вспыхнувшая и догоревшая спичка. Даже его горькие и, я уверена, несправедливые слова об отце… нет, я не забуду об этом, мне предстоит еще с болью в сердце обдумывать то, что сказал Сэм, снова и снова расспрашивать его, искать в его версии слабые звенья, спорить с ним, требовать обоснований. Но даже если это правда — изменится все, но наша близость останется прежней.
Ни на секунду я не верю, что он уйдет от Мелани. Или уедет в Америку. Или трахнет Лорен, коль уж на то пошло. Хотя, возможно, рано или поздно встретит какую-нибудь бабенку того же типа — из тех, что так и лучатся сексом, источают гормоны так, что вы, кажется, чувствуете их запах. Но Мелани не станет ревновать и устраивать Сэму скандалы, и все утихнет, не начавшись. Потому что есть истина, лежащая глубже похотей и страстей, и состоит она в том, что Сэм ненавидит хаос, он не создан для этого, просто не способен жить, не зная, что принесет завтрашний день. Я так жить могу, а он — нет.
— Когда ко мне приходит клиент, — говорил он мне как-то, — какой-нибудь малолетний хулиган, или недоделанный гангстер, или наркоман, под кайфом разбивший чье-нибудь окно или угнавший машину, я смотрю на него и удивляюсь. Не понимаю, как живут такие люди. Нет, социальные условия, психология — это все понятно: но, боже мой, как они живут с таким бардаком в голове? Я бы так не выдержал. У меня в кабинете этот парень получает то, чего у него никогда раньше не было, — легенду. Связное, логичное, последовательное объяснение, как он дошел до жизни такой. Сумеет запомнить эту историю и изложить ее перед судом — дело в шляпе. Не сумеет, начнет рассказывать, как было, — сядет. Потому что правда запутанна, нелогична, неправдоподобна, и если он попытается рассказать правду — ему никто не поверит. Я не подбиваю клиентов на лжесвидетельство, просто объясняю, что истина не сделает их свободными, а отправит за решетку. Мне это известно не потому, что я хитрюга-адвокат, а потому что мои предки — иммигранты. А иммигранты всегда рассказывают властям то, что от них хотят услышать. По крайней мере, те, кто хочет выбиться в люди. А кто цепляется за свою правду, тот так и остается в трущобах.
Вот почему я знаю, что Сэм никогда этого не сделает. И все, что он мне сейчас наговорил, — такая же «легенда», неуклюжая попытка оправдаться перед судом Ребиков. Не знаю, сможет ли он убедить этой «легендой» хотя бы себя самого — не говоря уж о большом жюри, состоящем из меня, его жены, детей и всего Ливерпуля.
— Ладно, давай-ка за работу, — говорю я. — Дел у нас невпроворот.
Мы поднимаемся, разминая онемевшие от сидения на холодной земле ноги.
— Чувствую себя совсем стариком, — говорит брат.
Мы снова беремся за работу и трудимся с яростной решимостью. Час спустя в дверях появляется Сэм со стаканом воды.
— Хочешь?
— Ага. Слушай, то, что ты наговорил об отце… сколько в этом правды?
— Много. В сущности, все правда. Он от мамы гулял направо и налево.
— Но, когда он умирал, именно мама держала его за руку.
— Думаю, ему было уже все равно.
— А кто будет держать за руку тебя, если ты уйдешь от Мелани? Кто из знавших тебя двадцатилетним останется с тобой, и в восемьдесят лет? Кто вспомнит, каким ты был, когда был молодым?
— То же и я могу спросить у тебя.
— Это жестоко, Сэм.
— Знаю.
— Ну и черт с тобой! Вали в свою Америку. Делай что хочешь. Как сам-то думаешь, на чью сторону встанут дети?
— Они уже большие. Я им не нужен.
— Сразу виден заботливый отец!
— Да сколько же можно требовать от человека? Сколько еще я должен терпеть? Всю жизнь? До самой смерти жить, стиснув зубы? Когда же, черт побери, мы получим свой билль о правах? Свою декларацию независимости?
— Сэм, милый, хочешь, я расскажу тебе, что такое независимость? Ты возвращаешься в пустой дом. Все, что ты не сделал перед отъездом, так и осталось несделанным. Громко тикают часы. Оседает пыль на мебели. Ты разговариваешь сам с собой, и дом отвечает тебе молчанием. Ты один. Ты свободен. Можешь делать все, что пожелаешь. Такой независимости ты хочешь, Сэм? Что ж, тебе решать.
Гардероб матери. Кружатся пылинки в солнечных лучах. Странные металлические запахи. В синем полиэтиленовом пакете — сломанный корсет. Жемчужные ожерелья. Золотые часики. Бриллиантовые клипсы — мама так и не проколола уши. Ряды юбок, блузок, платьев. Ящик внизу полон чулок и белья. Лифчики, трусики, нижние юбки. Мешочки с высушенной лавандой — для запаха. Туфли с деревянными колодками или бумагой в носках — чтобы не теряли форму. Обручальное кольцо с изумрудом я надеваю себе на палец. Норку накидываю на плечи. Смотрю в зеркало и думаю: посмотри на меня, мама. Скажи, что я у тебя красавица. Поцелуй меня, мама, обними покрепче, как раньше обнимала. Папина одежда: костюмы, спортивные куртки, галстуки, рубашки. Сэм возится где-то в дальнем конце дома, так что я могу примерить папин пиджак. Он оказывается как раз. Что мне надеть, мама? Как ты думаешь, что мне больше пойдет?
За дверью ванной комнаты висит на крючке папин желтый шелковый халат — его принесла мама из больницы вместе со шлепанцами, серебряной зажигалкой «Ронсон» и недоконченной пачкой сигарет. И мне вспоминается отец на смертном одре — маленький, усохший до ста фунтов, неподвижный, как кукла. Лицо у него желтое, словно восковое, из-
под одеяла торчат какие-то трубки и исходит дурной запах.
— Поцелуй меня, милая.
И я, внутренне сжимаясь, осторожно касаюсь губами запавшей щеки. Грудью я задеваю его иссохшую грудь — и содрогаюсь от отвращения.
— Алике, — шепчет он, — не отвергай меня, не надо…
— Чего ты хочешь, папа?
— Обними меня покрепче, милая моя девочка, поцелуй меня по-настоящему, как раньше.
Но я лишь опускаю глаза и сжимаю его руку — руку живого скелета — в своей руке. Он прикрывает глаза.
— Все верно, — шепчет еле слышно. — Кому я нужен — такой?
Дом пустеет, и комнаты становятся все больше. Мы и не подозревали, что здесь так просторно! Снимаем бархатные шторы, скатываем их и укладываем в отдельную коробку — отдадим какому-нибудь благотворительному заведению. Пустые комнаты залиты светом. Наши родители переехали сюда в пятьдесят четвертом, прежде они жили в квартире на Ларк-лейн. Наконец мы выносим из дома все, что осталось от семьи Ребиков, — все, что не хотим отправлять на помойку.
И мне вспоминаются слова Томаса де Квинси, прославленного опиомана, побывавшего в Ливерпуле в 1810 году, во время пожара, уничтожившего казармы для рабов. Здесь ему явилось откровение о Ливерпуле: он был тогда в Эвертоне, стоял на вершине холма, поросшего первой весенней травой, свежий ветер с моря трепал ему волосы, и взгляд его был обращен на нефтедобывающие платформы в Ирландском море, невидимые для него, ибо в то время их не было и в помине. На том месте, где стоял он, сегодня утром стоит красивая смуглая женщина в вишневом кардигане, беженка из Косово, и за что-то сердито выговаривает сыну — а сын ее не слушает, он не сводит глаз с танкера, выходящего из Северного дока. А немного поодаль от них стоит, повернувшись к морю спиной, старик, курит свою трубку, смотрит через залив в сторону Уэльса и вспоминает, как, когда был молод, гулял по этому берегу с покойницей-женой, какое было на ней платье и шейный платок ему под цвет, как она повязывала голову шарфом, чтобы не разъедала волосы морская соль. По правую руку от него — табачная фабрика, там производят табак, которым он набивает свою трубку; по левую руку — другая фабрика, кондитерская, где производят конфеты под названием «Эвертонские леденцы», и один такой леденец сосет сейчас сынишка красавицы-беженки. Мать достает расческу и хочет пригладить ему волосы, но он строптиво дергает головой, не сводя глаз с корабля; на том самом месте, где стоят сейчас мать и сын, почти двести лет назад стоял де Квинси — и вот что он увидел:
«По левую руку от меня лежал многоязыкий город Ливерпуль, по правую — простиралось бесконечное море. И город Ливерпуль являл собою землю, со всеми ее скорбями и могилами, оставленными в прошлом, но не заброшенными и не забытыми».
Не забытыми, мама. Клянусь тебе, не забытыми.
Джозеф
Звонит телефон, и ты хватаешь трубку, заранее готовясь к неприятностям, — такая уж у тебя работа, что нежданный звонок в девяти случаях из десяти означает какую-нибудь неприятность. Сильнее всего донимают меня художники. Ох уж эти художники! Все твердят, что я ни черта не понимаю в искусстве, что такую-то картину ни в коем случае нельзя вешать так-то, или так-то, или на такой-то стене, требуют, чтобы я объяснил свой замысел во всех подробностях, но стоит мне раскрыть рот, начинают вопить, что о таком убожестве никогда и не слыхивали. Подробностями я их не балую — впрочем, как и всех прочих ливерпульцев. Я не из тех, кто, начиная постройку, вешает на воротах картинку с подписью: «Вот что получится, когда я закончу». На фиг, на фиг. Пусть их, помучаются любопытством. Однако в последнее время звонки почти прекратились, проблемы, можно сказать, сошли на нет, и я уже вижу свет в конце тоннеля — дату окончания строительства. И все благодаря Алике. На следующий день после нашего с ней разговора о Майкле я снова сидел в «Старбакс», пил кофе, стараясь особенно не налегать на пирожные с кремом, и поджидал Сэма, с которым мы договорились вместе сходить на встречу с подручным Брайана Хамфриза. И вдруг запищал мобильник: у Сэма что-то случилось, надо срочно ехать в суд, ничего не выйдет, он постарается перенести встречу на другой день. Как раз в этот момент я заметил, что мимо дверей идет Алике, помахал ей рукой, пригласил к себе за столик, сказал, что сегодня свободен, так что, может, пообедаем вместе? И тут мне как в голову ударилр: а почему не сходить на встречу вместе с ней? Эта девчонка никого и ничего не боится, и мне чертовски хочется взглянуть, как она будет управляться с гангстерами. Сперва Алике принялась отказываться: она, мол, уже не та, давным-давно не имела дела с подобными людьми, сейчас ей это не под силу; но я не жалел сил на уговоры, и в конце концов она согласилась «просто сходить со мной, посмотреть, что из этого выйдет». И мы отправились вместе на Вуд-стрит, где располагался ночной клуб нужного мне человека, парня по имени Ричи Силвестер.
По дороге я спросил Алике, как прошел обед с новообретенным кузеном.
— Узнала много нового, — ответила она. — Знаешь, внешность часто бывает обманчива. Кажется, что о человеке с первого взгляда все ясно, а потом обнаруживаешь, что ничего о нем не знаешь.
— Не знаю. Я привык и о зданиях, и о людях судить по внешности — и обычно не ошибаюсь.
— Неужели у тебя нет секретов? Личных, я имею ввиду.
— Да нет. Разве что какая-нибудь ерунда, о которой я сам давно забыл.
— Скелетов в шкафу? Скрытых фобий? Неврозов?
— Ни единого. А у тебя? По-моему, в наше время у каждой женщины есть какой-нибудь невроз.
— Не без этого. Я безумно боюсь заболеть. Чуть где-то кольнет — бегу к врачу.
— Знаешь анекдот? Приходит мужик к врачу, а тот ему говорит: «Вам осталось жить три месяца». А потом предъявляет счет на тысячу долларов. Умирающий говорит: «Да вы что, я не успею собрать столько денег!» А врач ему: «Ну ладно, даю вам еще три месяца».
— Старый анекдот.
— В следующий раз постараюсь разжиться чем-нибудь поновее.
Мы сворачиваем с Болд-стрит на Консерт-сквер, и Алике пускается в воспоминания. Здесь, говорит она, всегда было тихо, а вот всего в квартале отсюда много лет назад кипела жизнь. Там располагались галантерейные магазины, и ее мать, стуча каблучками по мостовой, приходила туда за шляпками, туфлями и сумочками. А в двух шагах отсюда, вон на той улице, стояли рядком лавки с небойкой торговлей: чайная, магазин парикмахерских принадлежностей, секонд-хенд, пивная для моряков с генуэзских торговых судов, магазин кухонного оборудования для китайских ресторанов на Дьюк-стрит. Где все это теперь? — говорит она. Пришли времена запустения; дома превратились в руины, сквозь полы их прорастает трава, в окна кидают камнями дети, в опустевших комнатах находят приют бродяги и наркоманы, а люди, что когда-то жили и работали здесь, — кто знает, что с ними сталось? Ушло, все ушло…
Мы подходим к дверям, над которыми призывно мигает неоновая вывеска «Клуб Севилья», и я нажимаю на кнопку звонка.
— Чувствую себя полным идиотом, — говорю я. — Для таких мест я устарел лет на двадцать.
— Не льсти себе, на тридцать.
— Что, так хреново выгляжу? — Стандартное представление о вежливости англичанок к Алике явно не относится; она не боится резать правду-матку, и мне это нравится. — Наверное, пора мне поучиться британской скромности.
— Почему бы и нет? В конце концов, нам есть отчего скромничать.
Нам все не открывают, и я начинаю колотить в дверь кулаками.
— Эй, кто-нибудь дома? Наконец дверь распахивается.
— Ну, я. А вы кто такие?
— Господи боже, что это у тебя на физиономии?
— А ты кто такой, мать твою?
— У меня назначена встреча с мистером Сильвестером.
— Так это ты Джозеф Шилдс?
— Ну да.
— А Сэм Ребик где?
— Я Алике Ребик, сестра Сэма.
— Ну ладно.
У этого парня, который нам открыл, на щеке вытатуирована свастика! Мать-перемать! Куда я попал? — думаю я. Во что я ввязался? А Алике как будто ничего и не замечает.
Парень вводит нас в просторную комнату с низким потолком и отсыревшими обоями. В уголку пара полуодетых девиц с «конскими хвостами» на затылках — стриптизерши, судя по всему, — наклеивают себе накладные ногти, устрашающие багровые приспособления с золотыми цветочками и сердечками. Еще одна девица в другом углу занимается гимнастикой: кожаный гимнастический пояс на ней очень напоминает старинные корсеты. Сам Ричи Сильвестер сидит за антикварным письменным столом: при нашем появлении он не встает и не протягивает руки. Не знаю, что имеет в виду Алике, уверяя, что внешность обманчива:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я