https://wodolei.ru/
— Точно, — подтвердил Ратсхельм, — мы живем в эпоху всего абсолютно мужского.
— И поэтому стоит жить на свете! — произнес Хохбауэр торжественно.
Капитан кивнул головой и тяжелым движением положил руку на плечо своего посетителя в знак молчаливого согласия. Скупая, грубая нежность охватила его. И Хаген фон Тронье, думал он, так же однажды положил свою тяжелую руку на плечи соратников и притянул их к себе, чтобы они были ближе к его сердцу, которое билось для них и борьбы.
Они помолчали некоторое время. Капитану казалось, что он чувствует волны чистой гармонии. Но от его внимания не ускользнула тяжелая, почти мрачная серьезность, которая, казалось, лежала темной тенью на его дорогом госте. И после нескольких ничего не значащих слов о сборной команде и плане тренировок для сыгранности Ратсхельм спросил с явно выраженным участием:
— Что вас, собственно, угнетает, дорогой Хохбауэр?
— Господин капитан хороший психолог, — сказал фенрих, смущенный и удивленный в одно и то же время.
— Да, — ответил Ратсхельм, — я обладаю способностью восприятия чувств доверенных мне солдат. Я знаю обычно больше, чем я говорю. А в вашем особом случае, мой дорогой Хохбауэр, от меня не ускользнуло, что вы в последнее время, в особенности в последние дни, производите впечатление не слишком счастливого человека.
Хохбауэр слегка наклонил свою красивую голову и ответил как бы после глубокого раздумья:
— Смерть лейтенанта Баркова касается меня в большей степени, чем это кажется на первый взгляд, то есть не смерть сама по себе, поскольку для каждого солдата она должна являться почти само собой разумеющимся явлением. Меня беспокоит то, что ныне предпринимаются усилия, не оставляющие мертвых в покое. И поскольку я знаю, что господин капитан любит искренность и прямоту, — в этом месте Ратсхельм кивнул головой в знак согласия, — я вынужден, к сожалению, сказать, что обер-лейтенант Крафт, мне кажется, предпринимает все необходимые меры, чтобы выяснить обстоятельства смерти лейтенанта Баркова.
— Ага, — сказал капитан Ратсхельм и отчетливо дал понять, насколько его заинтересовал этот вопрос. Вместе с тем он добавил: — А что же, собственно, там еще выяснять? Ведь расследование уже закончено — в том числе и военно-судебного характера, которое я, впрочем, всегда считал излишним, но которое по положению дел было, очевидно, неизбежным.
— Господин обер-лейтенант Крафт, по-видимому, сомневается в представленных официально результатах расследования.
— Что? Он сомневается в результатах военно-судебного расследования? Но это же невозможно! Он это сказал?
— Нет, господин капитан, отчетливо об этом никогда не говорилось. Но я абсолютно уверен, что господин обер-лейтенант Крафт занимается всеми подробностями, приведшими к смерти лейтенанта Баркова.
— Невероятно, — заметил Ратсхельм, качая головой. — Просто абсурдно! Что это значит? Какую цель он преследует?
— Господин обер-лейтенант Крафт ищет, по-видимому, виновного, господин капитан. И я никак не могу отделаться от мысли, что это я — то лицо, которое он ищет.
— Это просто невероятно! — выкрикнул Ратсхельм. — Ведь нет ни малейшего факта, который говорил бы о том, что эта смерть не является результатом обычного несчастного случая.
— К сожалению, господин капитан, — ответил фенрих приглушенным голосом, — при определенных условиях подобный факт может быть сконструирован.
— Но не против же вас, мой дорогой Хохбауэр!
Фенрих ответил таким тоном, в котором, казалось, звучало искреннее сожаление:
— Между лейтенантом Барковом и мною были, к сожалению, довольно-таки натянутые отношения уже с самого начала, этого я отрицать не могу. И господин обер-лейтенант Крафт установит это рано или поздно — если уже не знает об этом.
— Мой дорогой Хохбауэр, напряженность, как известно, может привести к улучшению результатов и даже достижению наилучших показателей. Только противоречия приводят к появлению больших гармоний. — Капитан Ратсхельм вслушивался в свои собственные слова не без приподнятого чувства и удовлетворения тем, что в состоянии дать такой отличный ход мыслям.
— Однако имеются противоречия, господин капитан, которые являются непреодолимыми — наподобие тех, из-за которых мы взялись вести эту войну. Не правда ли, господин капитан, для немца не должно быть никаких противоречий с Германией?
— Конечно же нет! — воскликнул Ратсхельм убежденно. — Тот, кто не за Германию, не может быть немцем!
— А наш фюрер — это Германия, не так ли?
Капитан Ратсхельм подтвердил это с большой готовностью. Такой образ мышления был привит ему, и он в это верил, как и миллионы других. Ничто не казалось ему более само собой разумеющимся, чем это: фюрер, рейхсканцлер, верховный главнокомандующий вермахта — он олицетворял Германию! Так же как кайзер — империю, Фридрих Второй — Пруссию. В этом нечего было изменять. Все остальное было государственной изменой. А измена должна, совершенно ясно, караться смертью.
На этом месте Ратсхельм споткнулся. Здесь полет его фантазии остановился: он сам дал ей такую команду. Вид Хохбауэра облегчил ему принятие этого решения: такой был способен лишь на благородные поступки! По-другому и быть не могло.
— Я не мог этому поверить, — сказал фенрих с трогательным, почти беспомощным выражением — поистине Эгмонт, полный печали о несовершенстве мироздания, — но лейтенант Барков осмеливался говорить о нашем фюрере с неуважением, не говоря уже о почитании или любви. И хуже того: он высказывал сомнения в способностях нашего фюрера, критиковал его и, в конце концов, даже стал поносить его.
— Это ужасно, — сказал Ратсхельм. И попытался представить себе Хохбауэра в этой страшной обстановке: благородный юноша, наполненный чисто шиллеровскими идеалами — «Соединись с отечеством, самым дорогим, что есть на свете!» — воодушевленный огненным дыханием Кернера — «Ты, мой меч с левого бока, что означает твое ясное мерцание?» — закаленный бодрым мировоззрением Фихте, Арндта, Штейна — «Не стоит никакого уважения нация, которая не отдает с радостью всего во имя своей чести!» — это дух, которым была наполнена немецкая молодежь. С ним она спешила под знамена и устремлялась к высоким и высочайшим поступкам и делам; юноши хотели стать офицерами фюрера и принять деятельное участие в решении проблем, выдвигаемых благородным величием времени, решающим часом истории, возвышенным моментом, в который решалась судьба всего мира. И при этом они натолкнулись на какого-то лейтенанта Баркова.
— Да, это действительно ужасно, — повторил Ратсхельм. Ему было необходимо время, чтобы немного успокоиться. Затем он спросил: — Но почему, мой дорогой Хохбауэр, вы не пришли с этим ко мне раньше?
И Хохбауэр, который теперь понял совершенно отчетливо, куда ему нужно клонить, сделал с ходу второе прямое попадание. Он объяснил, склоняя свою белокурую голову:
— Мне было стыдно за все это.
Это заявление наполнило душу капитана Ратсхельма восторгом. Его сердце немецкого солдата забилось сильнее и чаще, его грудь, полная возвышенного чувства товарищества, вздымалась, и скупая слеза показалась на его добрых голубых глазах.
Капитан встал, торжественно подошел к Хохбауэру, положил ему — родственной душе, брату по духу, соратнику по борьбе за истинную Германию — с любовью руку на юношеские плечи и сказал с мужской простотой:
— Мой дорогой юный друг, я стыжусь всего этого вместе с вами. И не только это — вы можете быть вполне уверены, что я понимаю вас и ценю ваше поведение, а также разделяю ваши чувства. И не бойтесь: пока я у вас, вы можете всецело рассчитывать на меня. В этом вопросе, если возникнет необходимость, мы будем бороться вместе, плечом к плечу, — до окончательной победы!
ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № VI
БИОГРАФИЯ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА ЭРНСТА ЭГОНА МОДЕРЗОНА, ИЛИ ДУША СОЛДАТА
«Фамилия и имя: Модерзон Эрнст Эгон. Время и место рождения: 10 ноября 1898 года, Планкен, район Штум. Родители: отец — Модерзон Максимилиан, управляющий имением Планкен; мать — Цецилия Модерзон, урожденная фон Кнобельсдорф-Бендерслебен. Детство и первые школьные годы провел в Планкене, район Штум».
Большие, белые, как полотно, — так выглядят стены моей комнаты. Обстановка ограничена самым необходимым: стол, стул, табуретка, шкаф, комод, кровать, рукомойник. Все из грубого, неотесанного дерева, тяжелое и массивное, неклееное, без единого гвоздя, только на шпунтах. На стенах ни одной картины. Через узкое окно виден маленький хозяйственный двор, прилегающий непосредственно к помещичьему дому. Оттуда в мою комнату доносятся шумы рабочего дня: бряцанье ведер и бидонов, ржание лошадей, голос кучера, кричащего на животных.
«Каждый, — говорит мой отец, — имеет собственную задачу, которая должна выполняться». Он говорит это не тоном требования, увещевания или приказа, а как о само собой разумеющемся деле. Первая моя задача, о которой я могу вспомнить, касается Хассо — охотничьей собаки. Мне пять лет, и я должен один раз в день чистить, расчесывать и приводить в порядок Хассо — в течение примерно десяти минут. После этого мне надлежит показать Хассо отцу, а в его отсутствие — матери; если же нет и ее, то батраку Глубалке, который следит за лошадьми отца. «Эрнст, — говорит Глубалке мне, — каждое животное должно чувствовать, что за ним кто-то ухаживает и заботится о нем — это главное. Если этого не будет, то оно становится запущенным и дичает. И с людьми дело обстоит так же».
«Сегодня прибывает племенной бык из Зарница», — сообщает отец за обедом и бросает взгляд на мать. Та хочет что-то сказать, но не говорит. После этого отец обращается ко мне: «Ты будешь помогать мне держать коричневую корову». «А он для этого не слишком мал?» — спрашивает мать. «Ты имеешь в виду, — отвечает отец, — что Эрнст еще недостаточно силен, чтобы держать корову, которую будет покрывать бык? Так я же буду ему помогать». Так происходит это, как и все остальное, что говорит отец, которого люди в поместье называют не иначе как «господин майор». А племенной бык из Зарница оказался сильным и диким и взбирался на корову так тяжело, что потребовались все мои усилия, чтобы держать ее. И моя куртка была вся забрызгана пеной, которая капала с морды коровы.
В круг моих обязанностей входит также поддержание чистоты и порядка в моей комнате. Каждое утро я проветриваю постель. Каждый вечер наливаю свежую воду в два кувшина. Отец указывает, насколько широко должно быть открыто окно ночью. Мытье полов является, однако, делом Эммы, одной из наших служанок. Летом я встаю в шесть часов, а зимой — в семь и ложусь спать в восемь или соответственно в девять часов вечера. Иногда отец поднимает меня среди ночи, когда, например, жеребится кобыла, или благородные олени забираются в наш огород, или как тогда, в 1906 году, когда горел каретный сарай. Утром следующего дня мне разрешается поспать подольше, ровно столько, сколько времени заняло ночное происшествие.
Отец говорит мало, а мать — еще меньше в присутствии отца. Если она остается одна, то иногда поет, и голос у нее прекрасный. Но истории она мне не рассказывает — это делает Глубалке, если поблизости нет отца и матери и работа уже закончена. Глубалке рассказывает о войне и кайзере и о своем брате, который зарубил свою жену. «Он ударил ее в висок, — рассказывает он, — и не чем иным, как топором. Ибо она его обманула, а когда один человек обманывает другого, его нужно ударить топором по черепу. Это и есть справедливость».
«И это действительно справедливость?» — спрашиваю я отца. А он отвечает: «Это — справедливость батраков и слуг!»
У учителя Франзена голос как у старой бабы. При этом ему не более двадцати пяти лет, и у него светло-голубые глаза и розовая, как у поросенка, кожа. Руки его находятся в постоянном движении, и иногда кажется, что они летают одна вокруг другой, как птицы. Он не ходит — кажется, что он ползает. «Он боится меня», — говорю я отцу. «Чепуха, — отвечает он, — с чего ты это взял?» «Он боится меня, — говорю я, — потому что я твой сын — сын управляющего поместьем».
На следующий день отец приходит в школу с хлыстом в руке. Голос Франзена повизгивает, как у собаки, когда отец разговаривает с ним. Его спина согнута, как лук, а руки дрожат, как листва тополя. «Господин Франзен, — говорит ему отец, когда мы остаемся втроем в пустом классе, — вот это — ваш ученик. А то, что он к тому же является моим сыном, не должно вас беспокоить. Он должен учиться! И он должен учиться еще и послушанию тем, кто является для него авторитетом и властью. Вы можете быть тряпкой, господин Франзен, но для него вы являетесь авторитетом, представителем вашего ведомства. Действуйте, исходя из этого. А ты, Эрнст, должен с этим считаться».
Я сижу на тех же скамьях, что и ребятишки из деревни. Мой кусок хлеба, который я съедаю во время перерыва, не больше, чем у них. Я и одет не лучше, чем они. К тому же я не только учусь вместе с ними, но и выполняю совместно с ними домашние задания. Отец выражает желание, чтобы я принимал участие в их играх. Мы выпускаем в озеро рыб, пробираемся ползком по трубам, проложенным под железнодорожным переездом, запруживаем ручей и затопляем в результате этого луг. «Эрнст, — говорит мне отец, — вы причинили значительный ущерб. Ты присутствовал при этом?» «Да, отец», — отвечаю я. «Ты мне назовешь имена мальчишек, принимавших участие в этом деле, если я тебя об этом попрошу?» — «Я назову их имена, отец, если ты будешь на этом настаивать, — но я прошу тебя: не настаивай на этом». «Хорошо, мой сын, — говорит отец, — вопрос исчерпан, ты можешь идти».
«Народная школа в Планкене, район Штум, — в возрасте от 6 до 10 лет (1904—1908 годы). Гимназия имени кайзера Вильгельма в Штуме — с 10 до 18 лет (1908—1916 годы). Там же — сдача экзамена на аттестат зрелости. В 1916 году — запись добровольцем в армию».
Из лета в лето происходит, рассматривая чисто внешне, все то же самое. В 5:00 подъем. В 5:45 завтрак. В 6:10 выход из дома и трехкилометровый марш до железнодорожной станции Ромайкен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91