https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/
— Почему же он стал таким?
— Ты пойми, величайшее преступление состояло в подлом и хитром использовании идейно-сти советских людей, их веры в непогрешимость органов. Туда направляли людей, которые искренне полагали, что борются с врагами. Некоторые потом прозрели. Но многие переродились в обстановке беззакония и бесконтрольности. Порядочность выглядела подозрительной, стремление придерживаться буквы закона легко могло сойти за потерю бдительности. Зато бойкая готовность поступиться совестью куда больше приходилась ко двору.
И еще пойми вот что. Сталин, став однажды на путь репрессий, с годами все лютее и бесце-ремоннее нарушал законность. Володя или, скажем, Петро Ващенко получили «всего» три года лагеря. В 1937 и 1939 годах меньше десяти лет не давали. Коли ты враг, что тебя жалеть!
Но, конечно, во все годы одно оставалось нестерпимо тяжким в равной мере: честный чело-век, преданный идеям ленинской революции, ни за что попадал за решетку, лишался свободы. Это беда самая тяжелая, а режим, пища, работа — лучше они или хуже — были сопутствующими бедами. Понимаешь? Двадцать пять лет заключения — это срок на уничтожение, бесконечный расстрел. Десять лет тоже немыслимы и тоже конец: самое прекрасное в человеке, его воля и вера выжимаются по капле час за часом все три тысячи шестьсот пятьдесят дней. Но страшны и три года, если они даны без вины, хотя три года можно вытерпеть, стиснув зубы. Да кинь ты человека в тюрьму всего на один месяц, и он потом будет помнить этот месяц всю жизнь, кошмарное видение голубого неба в клетку будет его терзать всегда. Всегда! Всю жизнь!
— Ты этого… ласкового… встретил потом?
— Нет.
«ЯЗЫЧНИКИ»
(Бакин, Фролов, Антонов, Феофанов, Кокин, Флеров)
Коля Бакин все делал по непосредственному побуждению и легко сходился с людьми, не думая об условностях. Подходил, заводил разговор и через полчаса был на короткой ноге с новым знакомым. Весь вагон с первых дней знал его, и он знал всех.
Больше всего, естественно, его тянуло к сверстникам. Были в вагоне еще четыре парня нашего с ним возраста: Фролов, Антонов, Феофанов и Кокин. Флеров был постарше.
Феофанов и Кокин, как и сам Коля, размещались на верхних нарах над нами.
«Язычники», или «мастера художественного слова», как с усмешкой их называли. Это означало, что осудили их по суровой статье 58 на три года лагеря за язык, за антисоветскую агитацию, а проще и точнее говоря — за болтовню, за рассказывание анекдотов. Все они были трудовые люди, трудом зарабатывали себе на хлеб: Коля работал в проектной конторе чертежни-ком, Фролов — слесарем на «Динамо», Кокин — счетоводом в бухгалтерии и готовился поступить в заочный институт, Флеров — зубным техником в поликлинике, Феофанов и Антонов учились в техникуме и подрабатывали на железной дороге.
Девятнадцатилетние и двадцатилетние парни изнывали от избытка бесполезной теперь энергии. Просто лежать многими часами, как делали все, они не могли и день-деньской искали себе занятия. То они ковыряли пол, мечтая о побеге, то затевали возню или очередной розыгрыш, то пели блатные песни, то глазели в окошко, то дразнили часового на остановках: «Воробей на штык сядет, что будешь делать? Арестуешь?»
Володя заставил их рассказать о себе, и выяснились довольно грустные и нелепые истории.
Фролов — крепкий малый с хорошим, открытым лицом — надавал плюх одному заводскому парню, который приставал к его девушке. Соперник Фролова использовал свое положение секрета-ря цеховой комсомольской ячейки и под заурядную драку подвел солидную базу: раззвонил, что на него, деятеля комсомола, было совершено покушение антисоветчиком, побоявшимся разоблаче-ния. Относительно истинной причины конфликта «деятель» умолчал, а сам Фролов не хотел впутывать ни в чем не повинную девушку. На чудовищное обвинение Фролов отвечал дерзостями, и за один допрос следствие было закончено.
— От силы тебя надо было наказать за хулиганство, — высказался на этот счет Мякишев. — Штраф наложить. Три года лагеря — это слишком. Вот твоему сопернику — падло он сволочное! — я бы дал твой срок.
— Жаль, не ты тройка, — усмехнулся Фролов и пообещал: — Ничего, когда-никогда вернусь и рассчитаюсь сполна!
Студенты и Кокин рассказывали анекдоты. Гамузов очень интересовался, просил переска-зать. Они уклонялись. Видно, уже сейчас эти анекдоты и болтовня им претили.
— Анекдоты ваши дерьмовые, судя по всему, — сказал Володя. — Их повторять — только рот пачкать. — Он укорил парней: — Что ж вы, ребята, языки распустили? Ведь комсомольцы.
Ответить было нечем.
— У меня пациент сидит с открытым ртом, а говорить ему нельзя, — объяснял Флеров.
— Значит, за двоих трепался? Развлекал?
Феофанов смущенно оправдывался:
— Не придавали серьезного значения. Соберемся между лекциями и болтаем. Один расска-жет одно, другой другое. Разве не так?
— Да… Развлеклись, выходит, на всю жизнь, — вздохнул Ващенко.
За что же посадили Колю Бакина? Мы с Володей с большим трудом разговорили его. Он все отшучивался:
— Я же вам сказал: за Ветошный переулок.
— Чего стесняешься? Хуже тебе не будет (этот аргумент обычно выдвигался для тех, кто не хотел почему-либо откровенничать).
В конце концов Коля рассказал свою историю. Рассказал только мне и Володе, когда наши соседи чем-то отвлеклись. Лица не было видно, и я сейчас, вспоминая, словно слышу его голос в полумраке.
— …Еще в школе мы с Нинкой любовь крутили. В одной группе учились, я приметил ее чуть ли не с первого дня. Хорошенькая, умная и без фокусов. Нас женихом и невестой дразнили, а учитель по географии так и сказал однажды:
— Учиться вам некогда, вы только и мечтаете друг о друге. Может быть, уж поженитесь и бросите школу?
Мы, и верно, ждали, когда кончим школу и наступит наше совершеннолетие. Договорились: жить будем у нас, свадьбу делать не будем, чтоб все было скромно. Отца у меня нет, зато мама замечательная.
Нина ей нравилась, наши планы она знала. Мне мама сказала:
— Я верю в такую любовь. Дай бог вам счастья.
Нинины родители посмеивались над нами, однако мы этому значения не придавали, думали, уговорим их, уломаем.
Когда окончили школу, Нина подарила мне портрет… не свой (ее фотография у меня была давно), а его… Сталина. Надпись сделала на обороте — клятва своего рода: «Родной Коля, я клянусь, что люблю тебя на всю жизнь. Твоя Нина. Пишу специально на фотографии дорогого нам всем человека».
После школы я поступил на курсы чертежников, окончил и устроился в проектную контору. Нина держала экзамены в химический вуз, и ее приняли, как дочь рабочего. Даже стипендию положили. Посоветовались мы с моей мамой и решили объявить ее родителям о своей женитьбе. Чего же тянуть, если у нас любовь, мы друг без дружки не можем и у нас есть для семьи материа-льная база?
Пришел я к ним, объявил наше решение. Мать ее в плач:
— Нина, он же еще сопливый мальчишка.
Отец покруче выразился:
— Ты не видишь, глупая, что ли? Он легкомысленный и озорной. Я ему паршивую собачон-ку не доверил бы, не только тебя.
Махал руками и под конец выгнал меня. Строго-настрого запретил встречаться. Уж что я ни придумывал, ни предпринимал! Он хитрее и ловчее оказался. Мама моя пошла к ним, он и ее не стал слушать.
Нина прислала письмо: «Коля, папа прав, мы не должны больше встречаться. Прощай, теперь уж не увидимся. Нина». Она кроткая и покорная такая — папаше подчинилась.
Я после Нинкиного письма ходил, как псих, не помнил себя от горя и от злости. Видеть ее хотелось, прямо жить не мог, работа из рук валилась. Мама со мной совсем извелась:
— Коля, да успокойся, приди в себя, ты же мужчина, нельзя быть таким нетерпеливым. Перемелется, мука будет.
Я не унимался и всюду искал встречи с Ниной, подстерегал ее у дома и возле института. Но папаша и встречал ее и провожал, глаз с нее не спускал. Однажды я вроде поймал ее одну, внезап-но выскочил из-за угла, она вся побелела. Стоим, смотрим друг на друга, а слов нет. И тут, конеч-но, появляется отец, чтоб он подох! Устроил на всю улицу скандал, милицию стал звать. Если бы Нинки тут не было, я б выдал ему! А так пришлось ретироваться.
На другой день снова получил от нее письмо: «Я говорю тебе твердо и окончательно: между нами все кончено. Не ищи меня, бесполезно. Считай, я уехала навсегда или умерла. Нина».
Тогда я разозлился. Разлюбила, думаю. Успокоилась и примирилась, овечка. Папочку своего послушалась. Он сказал: плюнь. И она плюнула. Разорвал я ее подарок: портрет с надписью о том, что любит на всю жизнь. Клочки от портрета положил в конверт и послал ей с надписью: «Раз ты так, то и я возвращаю тебе твою фальшивую клятву. Грош ей цена! Порвал я вместе с ней свою любовь. Николай Бакин»… Э, да чего рассказывать. Не хочу, ну вас к черту! — взбунтовался вдруг Коля и приподнялся, чтобы удрать от нас.
Мы с Володей его не пустили, зажали с двух сторон и держим.
— Говори, Коля, — попросил я. — Начал, так уж кончай.
— Что кончать-то? Я все рассказал. Нинка получила мой конверт и ужаснулась. Показала записку и порванный портрет отцу. Упрашивала его, фраера подлого: «Смотри, до чего довел человека. Не мучай нас».
Папаша на ее слова и на мою записку внимания не обратил, а порванный портрет снес в НКВД: «Смотрите, какой тип, на все способен». Про Нинку и про нашу любовь и не заикнулся, зато сказал, что я живу в Ветошном переулке, возле Кремля. Намекнул, что, мол, опасно, ждите всего. А я, карасик, только в тюрьме понял сволочной план этого изверга. Жилье мое, как видите, сыграло немаленькую роль. Вот и дали Коленьке Бакину по статье КРА три годика исправитель-ного лагерчика. Перевоспитывайся, Коленька, берись за тачку и за разум.
Колька снова дернулся, стал скрипеть зубами. Володя слегка ударил его, он успокоился.
— А ты на следствии не рассказал про Нинку и про ее отца? — спросил я Колю.
— Они и слушать не захотели. Лягавый толстячок с тремя шпалами быстренько написал протокол, и все. Сказки твои, говорит, нам не рассказывай. Мы не дети.
— Нина-то знает о твоей беде?
— Узнала от моей мамы. Добилась свидания каким-то образом. Так рыдала на свидании, так рыдала! «Буду ждать! — кричит. — Буду».
— Тебе бы дать не три года лагеря, а хорошую порку! — с досадой высказался Володя.
Коля удивился:
— Ты так считаешь? За что же порку? Ведь не подумал я про портрет. Я на Нинку обиделся в тот момент. А что в Ветошном жилье у нас, так разве естъ в этом моя вина? Ну, переселили бы в другое место, в крайнем случае. Мама не отказалась бы.
Мы с Володей молчали. Что тут скажешь?
— Убегу я, — заявил Коля. — Она меня ждет, а я несусь черт знает куда! Вот увидите, убегу!
— Ну и дурак! — рассердился Володя. — Поумнеть тебе надо, а не бегать. Вернешься, пред-положим, через три года, тебе стукнет двадцать два. Это уже возраст приличный. Вернешься и заберешь у этого подлеца свою Нину. Надо набраться терпения, понял?
Володина речь, по чести сказать, звучала неуверенно, и Коля только хмыкнул в ответ. Выпрыгнул на свободную площадку между нар и закричал:
— Граждане-товарищи, холодно! Выходите на разминку, вызываю желающих побороться, потолкаться. Довольно нагуливать жиры.
ПИСЬМА
Нагой по пояс Володя Савелов упорно, бесконечно долго раскачивается корпусом, машет руками, подскакивает на пружинистых ногах. Могучие выдохи превращаются в белые облака. От Володиного мгновенно замерзающего дыхания мне, лежащему под одеялом и пальто, становится не по себе. Я закрываю глаза и стараюсь отвлечься. Понимаешь, нет никакого вагонзака, и Митя Промыслов лежит дома в своей кровати. Он слышит, как осторожно ходит мама, оберегая сон именинника. Да, мне сегодня стукнуло девятнадцать.
— Митя, ты почему не делаешь зарядку? — голос Володи резок и сердит.
— Один раз пропущу, нездоровится, — увертываюсь я.
— В третий раз отлыниваешь, лодырь. А уговор: никаких расслаблений, держать себя в кулаке? Ну-ка, вылезай!
Он безжалостно тащит меня за ногу, я не успеваю ухватиться за посапывающего рядом Петра Ващенко. Ничего не поделаешь, надо брать себя в кулак. Это мои собственные слова.
Оголяюсь до пояса, и мы делаем зарядку вдвоем. Со всех концов проснувшегося вагона летят насмешки:
— В лагере зарядки не потребуется, там есть тачки.
— Они же к рекордам готовятся. Хоп, и двести процентов!
— Тачка, тачка! Ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся.
— Смотри, у Володьки желваки по всему каркасу! Даст по скуле, и садовая голова с плеч долой!
— Они аппетит нагуливают, чтобы мерзлая пайка в рот лезла.
Одевшись, мы беремся за остывшую ночью печку. С великим трудом оживляем ее.Три полена дров и уголь запасены дежурными с ночи. Печка быстро делается красной, она пышет жаром. Выставляем на красный круг банку консервов (еще осталось кое-что на дне) и свои пайки. От банки хорошо пахнет, а мерзлый хлеб, еще не отогревшись, начинает дымить. Мгновенно проглатываем по кусочку теплого мяса и половину горело-мерзлой пайки.
Наша возня с печкой подбадривает обитателей вагона, они зашевелились, занялись своими припасами. На площадке между нарами негде теперь повернуться, нам с Володей пора убираться. Но с утра, как всегда, нужно нанести координаты. Вчера кто-то слышал, как снаружи упоминали Кошкуль. Бывалые люди говорят, это около трех тысяч километров от Москвы. Боже мой, куда мы заехали! Покачивая головой, Володя записывает Кошкуль. Но тут же возникает поправка: проеха-ли Чулымскую, значит, подбираемся к Новосибирску. Исправь, Володя: три тысячи двести.
Хочется объявить друзьям: у меня сегодня день рождения! Нет, не надо! Володя и Петро будут огорчены, что нельзя устроить именины, а Коля начнет шуметь. Пусть день моего рождения пройдет потихоньку, первый раз без подарков и праздника.
Мы с Володей растягиваемся на своих местах. Петро и не думает подниматься. Жрать нече-го, лучше уж дремать. Вагон остановится, и тогда волей-неволей конвой поднимет на поверку.
Как хочешь, Петро, ты свободный художник, артист, а мы люди трудовые, нам надо на работу. У меня утренняя смена, несмотря на день рождения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30