https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pod-nakladnuyu-rakovinu/
К нему подскочил и Володя.
— Вы слышали, Воробьев, ответ Мити? — спросил Зимин.
— Дурачок, — пробормотал Воробьев. Он даже не пошевельнулся.
Сашко разинул лягушачий рот.
— Ах ты, воробышек! Мы же тебя на куски растащим. У нас руки-то железные, взгляни.
— Пустите! — рванулся я. Фетисов и Володя не пускали. Возле нар столпились Коля Бакин, Агошин, Мякишев, Ващенко, Птицын.
— Здесь каждый говорит, что хочет, не на воле, чай, рот не зажмешь, — рассудительно толковал Севастьянов. — За каждое слово бить — морд не напасешься.
— Нас помилуйте! Дайте уйти! — испугался старик Кровяков. И он и другие соседи торопи-лись прочь от схватки.
— Мальчики, шухер! Парад ретур с понтом! Фраеры собрались драться. Черти политики, не робей! — это урки шумели, обрадовавшись скандалу. Они уже приготовились к зрелищу, чинно рассевшись на своих нарах.
— Оставьте, Володя, — внушительно сказал Зимин.
Рукопашной не дали развернуться. Фетисов и Зимин укоряли нас, словно школьников. К чести Воробьева, он и сам в драку не полез и быстро усмирил своих. Все разбрелись по своим местам. Урки остались разочарованы мирным исходом конфликта, некоторое время они еще продолжали обсуждать событие.
Мы с Володей настроились на сон. Но я все не мог успокоиться. Прислушавшись, убедился: дискуссия не кончилась, она просто раздробилась.
— Мужицкий вожак не так уж глупо сказал: всех идейных сунуть в тюрьму — и революции конец, — глухо гудел Дорофеев.
— Мысль-то очень уж не новая.
— И справедливо он сказал: в лагерях не сделаешь людей лучше.
Из другого конца вагона докатывался густой рык Воробьева:
— И комиссары обречены, однако не понимают, хорохорятся. Я прошел медные трубы, все видел и все узнал, и говорю: крестьянству сломали хребет, теперь его ничем не склеишь. Без крестьянства нет России. И мы все обреченные…
Я лежал и думал. Хорошо, обошлось без драки. «Мальчишеский способ решать кулаками все проблемы», — упрекнул меня Зимин. Соседи мои похрапывали, вагон затих, а я не мог заснуть, голоса продолжали гудеть. Воробьев: «Были получше вас…» Севастьянов: «Ежели нет нам места в жизни — убивали бы, что ли?» Бочаров: «Лошадь и две коровенки. Кулак я или не кулак?» Епишин: «Речу я сказал… Протокол записали на меня».
Людей, расположившихся на одних нарах со «жлобами», мы с Колей определить затрудня-лись. «Ни богу свечка, ни черту кочерга». Правда, у Ланина была 58 статья, но ничего больше о нем мы не знали.
На чьи-то расспросы он отделался шуткой:
— Считайте, меня здесь нет. На поверке я присутствую, чтобы конвой не волновался, затем исчезаю.
В самом деле, он лежал, закутавшись в свою боброво-хорьковую шубу, и никак себя не выказывал. Вылезал редко, когда на площадке возле параши и у печки никто не торчал, то есть когда все спали. Однажды он принялся оживлять чахнувший огонь в печке и совсем приглушил его. С двух сторон заворчали — Агошин и Мякишев, признанные наравне с Володей авторитеты по части обращения с огнем.
— Что вы хотите от инженера-теплотехника, если он вредитель? — возразил Ланин и быстро убрался на нары.
По этой реплике вагон узнал: в его прекрасной коллекции жил-был и вредитель. Нелюди-мый, невидимый и неслышный инженер особенного интереса не вызывал. Им всерьез заинтересо-вался только Петров, до и то из-за хорьковых хвостиков, и еще Зимин по свойству любознатель-ного характера. Он без успеха пытался подъехать к Ланину.
— Не верю, что я вам чем-то интересен, — нелюбезно отрубил тот. — А если и так, то для знакомства, согласитесь, нужна взаимность.
— Разумеется, — улыбнулся Зимин.
— У меня к вам нет интереса. И ни к кому. Извините.
Зимину пришлось развести руками и отчалить.
Про Пиккиева и Кровякова беспощадный Коля сказал:
— Божие одуванчики. Не доедут.
Тот и другой были в преклонном возрасте, дряхлые и слабые. Кому они помешали, в чем провинились?
Пиккиев отрекомендовался официантом. На расспросы Коли охотно рассказывал: служил в ресторане, в трактире, в гостиницах.
— Противное занятие, — решил Коля.
— Отчего? — удивился Пиккиев. — Очень даже наоборот.
— Эх ты, «чего изволите»! Суют тебе в ладонь монеты, а ты изгибаешься и благодаришь. Тьфу!
Бывший официант держался, видимо, иного мнения, однако постоянное желание подлажива-ться заставило его поддакнуть. Привычка услужать и сгибаться очень подходила его невзрачному бесцветному обличию.
Последние годы Пиккиев служил на даче у какого-то большого начальника, выполнял обязанности сторожа, истопника и садовника. Участок громадный, сад и цветники разрослись, сил не прибавлялось, старик не справлялся. Хозяин все чаще сердился и в конце концов уволил его. «Уходи, уезжай, не мельтеши больше», — распорядился он. А куда деваться? Пиккиев продолжал мельтешить, жил себе в сторожке при даче.
— Слезы мои надоели, — рассказывал Пиккиев. — Хозяин подвел под меня статью.
— Пришил дело?
— Да, пришил. Сказал: бездельник, жулик, украл вещи.
Похоже, только еще похлеще случилось с Кровяковым. Крупный и рыхлый, он шагал неуве-ренно, будто на глиняных ногах, хватаясь руками за нары. Красноватые, как у плотвы, глаза и сумчатые веки, склеротические сизые щеки и нос, бесформенный, часто мокрый рот, морщины на лбу, на лице, на шее.
Вдобавок запах от неопрятности. Не верилось, что Кровяков в прошлом матрос, ходил когда-то на «Орле». Старый доходяга.
Несколько лет назад Кровяков вышел на пенсию, жил с детьми — то у дочери в Новороссий-ске, то у сыновей в Москве. Появились внуки, нашлось симпатичное занятие — гулять с малыша-ми. Потом внуки научились обходиться без старика, бывший моряк стал совсем бесполезен. Дома теснотища, не найдешь свободного угла. Раньше его наперебой звали погостить, теперь старались поскорее спровадить в гости. Невестки уговаривают: «Съездил бы в Новороссийск, проветрился бы у моря». — «Я ж недавно оттуда». — «Ничего, родная дочь не выгонит».
Дочь встретила ворчанием. Неделя проходит, она попрекает: «Совести у тебя нет. Не видишь, сколько у меня ртов, сколько постелей на ночь постилаю?»
Вернулся к сыновьям, скандал. Тесновато в двух комнатах, верно, одна вовсе крохотная и темная. Но жить-то надо, в тесноте, да не в обиде. Тем более жилплощадь старика. Невестки после очередной поездки в Новороссийск сообщают: «Между прочим, ты теперь без прописки, домоуп-равление тебя вычеркнуло». — «Как без прописки, как вычеркнуло?» — «Так. Приходили из милиции с проверкой, тебя нет. Выговор нам сделали: обманываете, никакого старика у вас нет, третий раз приходим. И вычеркнули из домовой книги.
— Думаю, какая разница, с пропиской жить или без прописки? Много ли осталось скрипеть? Наплевать на домовую книгу? Не выгонят же собственные дети из-за какой-то домовой книги? — Кровяков трясет головой, будто удивляется. — Выгнали! Когда был в Новороссийске, приходили из милиции проверять. Невестки сказали: уехал к дочери насовсем, больной и вообще скоро умрет. Дали кому-то взятку и жилплощадь переписали на себя: старшему сыну комнатку побольше, младшему — поменьше.
Вскоре приходит опять проверка, предъявляют мне ордер. «Нарушили закон о паспортиза-ции, живете без прописки. Собирайтесь». А у невесток все уже приготовлено, только похныкать осталось. Причитают, внуков ко мне подталкивают: «Поцелуйте дедушку, он уезжает». С сыновья-ми даже не попрощался — на работе были оба.
— Хотите, напишем сыновьям письмо? — предложил я.
Старик обрадовался. Я нашел бумагу. Писал под диктовку старика, а сердце ныло. «Дорогие мои, дорогие, не думайте обо мне плохо, я не виноват». Кровяков плакал, слезы обильно заливали его широкое лицо. Я склонял его на гнев, а старый матрос все слал поклоны, поклоны, просил поцеловать внуков, мечтал «хоть погладить по головке».
История Кровякова словно ударила нас. Неужели такое возможно? Но врать старый не умеет!
— Король Лир, — вздохнув, сказал Володя. — У него к тому же нет Корделии, нет Кента.
— А мы? Давайте будем ему за Кента и за Глостера.
Мы старались пособить старику чем можно. Подкармливали его. Каждый, наверное, думал о своих — поможет ли моим кто-нибудь?
Прозвище Король Лир приклеилось к матросу, хотя я возражал: не надо прозвища. Володя удивлялся — почему не надо, прозвище обидно для его детей, не для него. Я не мог объяснить, что меня мучило. По-моему, прозвище обидно не только для его детей. Если дети унижают отца и платят ему злом за добро, если они выгоняют отца из дому, плохо не в одном только доме.
Сосед Кровякова, ярко-рыжий, постриженный по-солдатски Агапкин Антон отличался неразговорчивостью. Обращение «Иди ты…» с прибавлением слов, которые не пишутся, было у него излюбленным. Почему-то Агапкин именно меня избрал для неожиданного прилива откровен-ности. Мы оказались вдвоем возле печки, и он заговорил не глядя на меня:
— Москвич?
— Да.
— Заводской?
— Да.
— На заем пятилетки подписался?
— Все подписались, и я, конечно. А что?
— «Все»! Я как раз не подписался.
— На заводе работал?
— Спроси лучше, где не работал. В шахтах, на руднике, в совхозе, на железной дороге. В Луганске, в Курске, в Орле, в Ельце. Долго не мог усидеть на месте, словно бес меня тащил куда-то.
— Почему?
— Разве я знаю? Характер тяжелый, с администрацией лаюсь. Не люблю, понимаешь, несправедливости. Мне бы работать на земле. Самостоятельно чтоб, ни от кого не зависеть.
— Вам в колхоз надо бы.
— Как же туда вернешься, если мы с батей ушли оттуда в трудный момент от голодухи? Выходит, с деревней расплевался, к городу не прибился.
— Значит, из кулаков?
— Нет. Батя был самый бедный. Лошади сроду не имел, в батраках ишачил. Когда совсем худо стало и мамка померла, мы с батей двинули на шахты. Там, конечно, тоже не сахар. Но не голодали хоть. Только вот батя мой захворал и помер. Я поплакал, взял свои нешиша и стал бродяжить. Месяц потружусь, на скандал напорюсь и опять в бродяги. Добродяжился, меня предупредили, заставили на завод устроиться. Месяц-другой прошел, я поскандалил, всех облаял как мог, на заем не пожелал подписаться. Меня уговаривают, а я кобенюсь: дело, мол, доброволь-ное, катитесь туда-то. Мне и показали «добровольное». Вот и еду.
— Да, неладно вышло.
— Сейчас все грызу себя: ах, чудило ты, чудило. В деревню надо было возвращаться. Ведь ни я без нее, ни она без меня не можем никак. Жил бы себе, трудился бы на родной землице, привык бы к колхозу.
— Ну, раз такое настроение, вернетесь в деревню. Срок отбудете и вернетесь.
— Да, отбудешь срок при моем характере! — Агапкин переменил тон и напал на меня за здорово живешь: — Чего это ты ко мне привязался: «неладно», «отбудете срок». Научился, сопляк, у комиссаров агитацию разводить!
— Слушайте, Агапкин, что вы вскинулись? Сами со мной заговорили.
— Ну да, заговорил. Нужен ты мне! Иди ты к едрене фене!
Вот я и представил тебе всех обитателей вагонзака. Почти всех. Один словно провалился в памяти. Мучительно старался вспомнить его, не смог.
ОДНИМ МЕНЬШЕ
— Одним меньше, одним больше, какая разница!
Такой фразой, брошенной неизвестно кем, началось новое утро. Очень рано, еще до поверки, Мякишев увидел торчавшие из-под нар суконные, с резиною боты. На обледенелом железном полу лежал мертвый Ланин. Вежливый неразговорчивый инженер умолк навсегда, и, таким образом, наш вагон потерял единственного «вредителя», о котором ровно ничего не знал.
Только теперь дошел до нас смысл позабавившей всех вчерашней сцены между Ланиным и Петровым. Инженер под вечер подозвал жулика, отдал ему свою знаменитую шубу и шапку, громко сказал:
— Товарищи, минутку внимания! Я хочу, чтобы вы все видели: я по доброй воле меняюсь одеждой с гражданином Петровым. Отдаю шубу и меховую шапку, а он мне свои вещи.
Жулик молниеносно скинул рваный бушлат, ватные штаны и шапчонку, оставшись в каких-то мятых портках и телогрейке. Столь же молниеносно надел ланинскую шубу и шапку и снова превратился в комичного царя из сказки. Опасаясь, видимо, как бы кто-нибудь опять не помешал честному обмену, кинулся на свое место и затаился, как мышь.
Посмеялись трудно объяснимой причуде инженера. Мякишев пошутил:
— Мы что, мы не возражаем, раз Петров соглашается.
— Видно, невтерпеж ему щеголять здесь в шикарном виде, — объяснил Володя поступок инженера.
Зимину, сидевшему с нами, обмен не понравился. Он заговорил с Ланиным, но получил отпор:
— Оставьте меня в покое, прошу вас.
Значит, уже вчера Ланин закончил расчеты с жизнью.
Извлеченное на свет божий (не очень яркий в вагоне), закоченевшее тело лежало на полу меж нарами, а вокруг него замерли притихшие, растерянные товарищи по несчастью. Синее лицо самоубийцы с высунутым изо рта распухшим языком было неузнаваемо и страшно, сухие, воско-вые руки согнуты в невероятном усилии затянуть потуже шнурок на шее. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо.
Вагон обменивался впечатлениями:
— Как он сумел шнурком-то?
— Дай ему телеграмму на тот свет, он объяснит.
— Я говорю, тяжело такую удавку сделать.
— А ты пробовал?
— Не пробовал, но думаю, что повеситься легче. Прыгнул — и все.
— Чудак, легче! Попробуй.
— Да… Лежал и давился. И не кричал, не хрипел, чтобы не помешали.
— Хватит вам болтать-то! Устроили дискуссию.
Володя достал носовой платок и накрыл лицо Ланина. Хотел отвести от лица и уложить руки, они не разгибались, пружинно возвращались в прежнее положение. Будто подстегнутый этим, Володя полез к окошку и начал кричать конвою. Я и еще несколько человек принялись стучать. Долго не удавалось достучаться и докричаться — поезд был на ходу. Наконец нас услышали. Вернее, просто пришло время поезду остановиться.
Начкон с четырьмя бойцами забрался в вагон и прежде всего произвел поверку. Все оказа-лись на месте, только Ланин не откликнулся (начкон и его выкрикнул). Нам приказали не сходить с нар.
— Как это случилось? — спросил охранник.
Мы загалдели, зашумели. Начальник конвоя — собранный, подтянутый парень — сказал «по порядку, не хором», вынул из планшетки карандаш и бумагу и приготовился писать акт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Вы слышали, Воробьев, ответ Мити? — спросил Зимин.
— Дурачок, — пробормотал Воробьев. Он даже не пошевельнулся.
Сашко разинул лягушачий рот.
— Ах ты, воробышек! Мы же тебя на куски растащим. У нас руки-то железные, взгляни.
— Пустите! — рванулся я. Фетисов и Володя не пускали. Возле нар столпились Коля Бакин, Агошин, Мякишев, Ващенко, Птицын.
— Здесь каждый говорит, что хочет, не на воле, чай, рот не зажмешь, — рассудительно толковал Севастьянов. — За каждое слово бить — морд не напасешься.
— Нас помилуйте! Дайте уйти! — испугался старик Кровяков. И он и другие соседи торопи-лись прочь от схватки.
— Мальчики, шухер! Парад ретур с понтом! Фраеры собрались драться. Черти политики, не робей! — это урки шумели, обрадовавшись скандалу. Они уже приготовились к зрелищу, чинно рассевшись на своих нарах.
— Оставьте, Володя, — внушительно сказал Зимин.
Рукопашной не дали развернуться. Фетисов и Зимин укоряли нас, словно школьников. К чести Воробьева, он и сам в драку не полез и быстро усмирил своих. Все разбрелись по своим местам. Урки остались разочарованы мирным исходом конфликта, некоторое время они еще продолжали обсуждать событие.
Мы с Володей настроились на сон. Но я все не мог успокоиться. Прислушавшись, убедился: дискуссия не кончилась, она просто раздробилась.
— Мужицкий вожак не так уж глупо сказал: всех идейных сунуть в тюрьму — и революции конец, — глухо гудел Дорофеев.
— Мысль-то очень уж не новая.
— И справедливо он сказал: в лагерях не сделаешь людей лучше.
Из другого конца вагона докатывался густой рык Воробьева:
— И комиссары обречены, однако не понимают, хорохорятся. Я прошел медные трубы, все видел и все узнал, и говорю: крестьянству сломали хребет, теперь его ничем не склеишь. Без крестьянства нет России. И мы все обреченные…
Я лежал и думал. Хорошо, обошлось без драки. «Мальчишеский способ решать кулаками все проблемы», — упрекнул меня Зимин. Соседи мои похрапывали, вагон затих, а я не мог заснуть, голоса продолжали гудеть. Воробьев: «Были получше вас…» Севастьянов: «Ежели нет нам места в жизни — убивали бы, что ли?» Бочаров: «Лошадь и две коровенки. Кулак я или не кулак?» Епишин: «Речу я сказал… Протокол записали на меня».
Людей, расположившихся на одних нарах со «жлобами», мы с Колей определить затрудня-лись. «Ни богу свечка, ни черту кочерга». Правда, у Ланина была 58 статья, но ничего больше о нем мы не знали.
На чьи-то расспросы он отделался шуткой:
— Считайте, меня здесь нет. На поверке я присутствую, чтобы конвой не волновался, затем исчезаю.
В самом деле, он лежал, закутавшись в свою боброво-хорьковую шубу, и никак себя не выказывал. Вылезал редко, когда на площадке возле параши и у печки никто не торчал, то есть когда все спали. Однажды он принялся оживлять чахнувший огонь в печке и совсем приглушил его. С двух сторон заворчали — Агошин и Мякишев, признанные наравне с Володей авторитеты по части обращения с огнем.
— Что вы хотите от инженера-теплотехника, если он вредитель? — возразил Ланин и быстро убрался на нары.
По этой реплике вагон узнал: в его прекрасной коллекции жил-был и вредитель. Нелюди-мый, невидимый и неслышный инженер особенного интереса не вызывал. Им всерьез заинтересо-вался только Петров, до и то из-за хорьковых хвостиков, и еще Зимин по свойству любознатель-ного характера. Он без успеха пытался подъехать к Ланину.
— Не верю, что я вам чем-то интересен, — нелюбезно отрубил тот. — А если и так, то для знакомства, согласитесь, нужна взаимность.
— Разумеется, — улыбнулся Зимин.
— У меня к вам нет интереса. И ни к кому. Извините.
Зимину пришлось развести руками и отчалить.
Про Пиккиева и Кровякова беспощадный Коля сказал:
— Божие одуванчики. Не доедут.
Тот и другой были в преклонном возрасте, дряхлые и слабые. Кому они помешали, в чем провинились?
Пиккиев отрекомендовался официантом. На расспросы Коли охотно рассказывал: служил в ресторане, в трактире, в гостиницах.
— Противное занятие, — решил Коля.
— Отчего? — удивился Пиккиев. — Очень даже наоборот.
— Эх ты, «чего изволите»! Суют тебе в ладонь монеты, а ты изгибаешься и благодаришь. Тьфу!
Бывший официант держался, видимо, иного мнения, однако постоянное желание подлажива-ться заставило его поддакнуть. Привычка услужать и сгибаться очень подходила его невзрачному бесцветному обличию.
Последние годы Пиккиев служил на даче у какого-то большого начальника, выполнял обязанности сторожа, истопника и садовника. Участок громадный, сад и цветники разрослись, сил не прибавлялось, старик не справлялся. Хозяин все чаще сердился и в конце концов уволил его. «Уходи, уезжай, не мельтеши больше», — распорядился он. А куда деваться? Пиккиев продолжал мельтешить, жил себе в сторожке при даче.
— Слезы мои надоели, — рассказывал Пиккиев. — Хозяин подвел под меня статью.
— Пришил дело?
— Да, пришил. Сказал: бездельник, жулик, украл вещи.
Похоже, только еще похлеще случилось с Кровяковым. Крупный и рыхлый, он шагал неуве-ренно, будто на глиняных ногах, хватаясь руками за нары. Красноватые, как у плотвы, глаза и сумчатые веки, склеротические сизые щеки и нос, бесформенный, часто мокрый рот, морщины на лбу, на лице, на шее.
Вдобавок запах от неопрятности. Не верилось, что Кровяков в прошлом матрос, ходил когда-то на «Орле». Старый доходяга.
Несколько лет назад Кровяков вышел на пенсию, жил с детьми — то у дочери в Новороссий-ске, то у сыновей в Москве. Появились внуки, нашлось симпатичное занятие — гулять с малыша-ми. Потом внуки научились обходиться без старика, бывший моряк стал совсем бесполезен. Дома теснотища, не найдешь свободного угла. Раньше его наперебой звали погостить, теперь старались поскорее спровадить в гости. Невестки уговаривают: «Съездил бы в Новороссийск, проветрился бы у моря». — «Я ж недавно оттуда». — «Ничего, родная дочь не выгонит».
Дочь встретила ворчанием. Неделя проходит, она попрекает: «Совести у тебя нет. Не видишь, сколько у меня ртов, сколько постелей на ночь постилаю?»
Вернулся к сыновьям, скандал. Тесновато в двух комнатах, верно, одна вовсе крохотная и темная. Но жить-то надо, в тесноте, да не в обиде. Тем более жилплощадь старика. Невестки после очередной поездки в Новороссийск сообщают: «Между прочим, ты теперь без прописки, домоуп-равление тебя вычеркнуло». — «Как без прописки, как вычеркнуло?» — «Так. Приходили из милиции с проверкой, тебя нет. Выговор нам сделали: обманываете, никакого старика у вас нет, третий раз приходим. И вычеркнули из домовой книги.
— Думаю, какая разница, с пропиской жить или без прописки? Много ли осталось скрипеть? Наплевать на домовую книгу? Не выгонят же собственные дети из-за какой-то домовой книги? — Кровяков трясет головой, будто удивляется. — Выгнали! Когда был в Новороссийске, приходили из милиции проверять. Невестки сказали: уехал к дочери насовсем, больной и вообще скоро умрет. Дали кому-то взятку и жилплощадь переписали на себя: старшему сыну комнатку побольше, младшему — поменьше.
Вскоре приходит опять проверка, предъявляют мне ордер. «Нарушили закон о паспортиза-ции, живете без прописки. Собирайтесь». А у невесток все уже приготовлено, только похныкать осталось. Причитают, внуков ко мне подталкивают: «Поцелуйте дедушку, он уезжает». С сыновья-ми даже не попрощался — на работе были оба.
— Хотите, напишем сыновьям письмо? — предложил я.
Старик обрадовался. Я нашел бумагу. Писал под диктовку старика, а сердце ныло. «Дорогие мои, дорогие, не думайте обо мне плохо, я не виноват». Кровяков плакал, слезы обильно заливали его широкое лицо. Я склонял его на гнев, а старый матрос все слал поклоны, поклоны, просил поцеловать внуков, мечтал «хоть погладить по головке».
История Кровякова словно ударила нас. Неужели такое возможно? Но врать старый не умеет!
— Король Лир, — вздохнув, сказал Володя. — У него к тому же нет Корделии, нет Кента.
— А мы? Давайте будем ему за Кента и за Глостера.
Мы старались пособить старику чем можно. Подкармливали его. Каждый, наверное, думал о своих — поможет ли моим кто-нибудь?
Прозвище Король Лир приклеилось к матросу, хотя я возражал: не надо прозвища. Володя удивлялся — почему не надо, прозвище обидно для его детей, не для него. Я не мог объяснить, что меня мучило. По-моему, прозвище обидно не только для его детей. Если дети унижают отца и платят ему злом за добро, если они выгоняют отца из дому, плохо не в одном только доме.
Сосед Кровякова, ярко-рыжий, постриженный по-солдатски Агапкин Антон отличался неразговорчивостью. Обращение «Иди ты…» с прибавлением слов, которые не пишутся, было у него излюбленным. Почему-то Агапкин именно меня избрал для неожиданного прилива откровен-ности. Мы оказались вдвоем возле печки, и он заговорил не глядя на меня:
— Москвич?
— Да.
— Заводской?
— Да.
— На заем пятилетки подписался?
— Все подписались, и я, конечно. А что?
— «Все»! Я как раз не подписался.
— На заводе работал?
— Спроси лучше, где не работал. В шахтах, на руднике, в совхозе, на железной дороге. В Луганске, в Курске, в Орле, в Ельце. Долго не мог усидеть на месте, словно бес меня тащил куда-то.
— Почему?
— Разве я знаю? Характер тяжелый, с администрацией лаюсь. Не люблю, понимаешь, несправедливости. Мне бы работать на земле. Самостоятельно чтоб, ни от кого не зависеть.
— Вам в колхоз надо бы.
— Как же туда вернешься, если мы с батей ушли оттуда в трудный момент от голодухи? Выходит, с деревней расплевался, к городу не прибился.
— Значит, из кулаков?
— Нет. Батя был самый бедный. Лошади сроду не имел, в батраках ишачил. Когда совсем худо стало и мамка померла, мы с батей двинули на шахты. Там, конечно, тоже не сахар. Но не голодали хоть. Только вот батя мой захворал и помер. Я поплакал, взял свои нешиша и стал бродяжить. Месяц потружусь, на скандал напорюсь и опять в бродяги. Добродяжился, меня предупредили, заставили на завод устроиться. Месяц-другой прошел, я поскандалил, всех облаял как мог, на заем не пожелал подписаться. Меня уговаривают, а я кобенюсь: дело, мол, доброволь-ное, катитесь туда-то. Мне и показали «добровольное». Вот и еду.
— Да, неладно вышло.
— Сейчас все грызу себя: ах, чудило ты, чудило. В деревню надо было возвращаться. Ведь ни я без нее, ни она без меня не можем никак. Жил бы себе, трудился бы на родной землице, привык бы к колхозу.
— Ну, раз такое настроение, вернетесь в деревню. Срок отбудете и вернетесь.
— Да, отбудешь срок при моем характере! — Агапкин переменил тон и напал на меня за здорово живешь: — Чего это ты ко мне привязался: «неладно», «отбудете срок». Научился, сопляк, у комиссаров агитацию разводить!
— Слушайте, Агапкин, что вы вскинулись? Сами со мной заговорили.
— Ну да, заговорил. Нужен ты мне! Иди ты к едрене фене!
Вот я и представил тебе всех обитателей вагонзака. Почти всех. Один словно провалился в памяти. Мучительно старался вспомнить его, не смог.
ОДНИМ МЕНЬШЕ
— Одним меньше, одним больше, какая разница!
Такой фразой, брошенной неизвестно кем, началось новое утро. Очень рано, еще до поверки, Мякишев увидел торчавшие из-под нар суконные, с резиною боты. На обледенелом железном полу лежал мертвый Ланин. Вежливый неразговорчивый инженер умолк навсегда, и, таким образом, наш вагон потерял единственного «вредителя», о котором ровно ничего не знал.
Только теперь дошел до нас смысл позабавившей всех вчерашней сцены между Ланиным и Петровым. Инженер под вечер подозвал жулика, отдал ему свою знаменитую шубу и шапку, громко сказал:
— Товарищи, минутку внимания! Я хочу, чтобы вы все видели: я по доброй воле меняюсь одеждой с гражданином Петровым. Отдаю шубу и меховую шапку, а он мне свои вещи.
Жулик молниеносно скинул рваный бушлат, ватные штаны и шапчонку, оставшись в каких-то мятых портках и телогрейке. Столь же молниеносно надел ланинскую шубу и шапку и снова превратился в комичного царя из сказки. Опасаясь, видимо, как бы кто-нибудь опять не помешал честному обмену, кинулся на свое место и затаился, как мышь.
Посмеялись трудно объяснимой причуде инженера. Мякишев пошутил:
— Мы что, мы не возражаем, раз Петров соглашается.
— Видно, невтерпеж ему щеголять здесь в шикарном виде, — объяснил Володя поступок инженера.
Зимину, сидевшему с нами, обмен не понравился. Он заговорил с Ланиным, но получил отпор:
— Оставьте меня в покое, прошу вас.
Значит, уже вчера Ланин закончил расчеты с жизнью.
Извлеченное на свет божий (не очень яркий в вагоне), закоченевшее тело лежало на полу меж нарами, а вокруг него замерли притихшие, растерянные товарищи по несчастью. Синее лицо самоубийцы с высунутым изо рта распухшим языком было неузнаваемо и страшно, сухие, воско-вые руки согнуты в невероятном усилии затянуть потуже шнурок на шее. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо.
Вагон обменивался впечатлениями:
— Как он сумел шнурком-то?
— Дай ему телеграмму на тот свет, он объяснит.
— Я говорю, тяжело такую удавку сделать.
— А ты пробовал?
— Не пробовал, но думаю, что повеситься легче. Прыгнул — и все.
— Чудак, легче! Попробуй.
— Да… Лежал и давился. И не кричал, не хрипел, чтобы не помешали.
— Хватит вам болтать-то! Устроили дискуссию.
Володя достал носовой платок и накрыл лицо Ланина. Хотел отвести от лица и уложить руки, они не разгибались, пружинно возвращались в прежнее положение. Будто подстегнутый этим, Володя полез к окошку и начал кричать конвою. Я и еще несколько человек принялись стучать. Долго не удавалось достучаться и докричаться — поезд был на ходу. Наконец нас услышали. Вернее, просто пришло время поезду остановиться.
Начкон с четырьмя бойцами забрался в вагон и прежде всего произвел поверку. Все оказа-лись на месте, только Ланин не откликнулся (начкон и его выкрикнул). Нам приказали не сходить с нар.
— Как это случилось? — спросил охранник.
Мы загалдели, зашумели. Начальник конвоя — собранный, подтянутый парень — сказал «по порядку, не хором», вынул из планшетки карандаш и бумагу и приготовился писать акт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30