https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«А ты изменилась, Маша. Стала такая вальяжная».
«Увы, я сама знаю: постарела. Старшая моя дочь — студентка».
«А как твоя работа в институте, Маша? Я ведь знаю: ты кандидат наук, занимаешься историей театра. Интересно?»
«Каждому свое. На сцене ничего путного не вышло».
«И у меня».
«У тебя другое, Митя. Ты просто не мог осуществить свое призвание».
«Человек предполагает…»
«Ты нашел себя в другом. Я слышала о тебе много доброго, про тебя говорят как про отличного инженера, хвалят твой труд о вечной мерзлоте. Как видишь, я тоже в курсе».
«Спасибо, Маша. Спасибо за доброту».
— И все? На этом все закончилось?
— Да. Ты же помнишь, они вышли на две остановки раньше нас…
Ночь, ночь, бессонная ночь в вагоне. Я лежу, не шевелясь, стиснутый с одной стороны Володей Савеловым, с другой Петром Ващенко. Счастливые, они дрыхнут. Вот бы и мне! Я стараюсь, изо всех сил стараюсь не вспоминать Машу, не думать о ней. Побеседуй лучше со своими московскими друзьями, советую я сам себе. Вчера отправил им письма и теперь с тревогой думаю о них. Припоминаю каждую строку. Меня расстроил Фетисов, он вдруг спросил:
— Ну, кинул свои приветы с того света? (Так я шутя назвал наши послания на волю.)
— Полетели мои голуби… А что?
— Зря. Я не пишу. Никому. Кроме жены, конечно.
— Почему?
— Не хочу подводить людей.
— Глупости! — Я рассердился. — Выдумываем всякие страсти-мордасти. Чем может повредить наше письмо?
— Тем только, что это письмо врага народа.
Фетисов рассказал: знакомых ему людей арестовали за найденные у них письма из лагеря. Петро вспомнил еще два случая. Мякишев тоже начал приводить примеры.
— Хватит, — оборвал я их. — Больше писать не буду. Жаль, раньше не остановили.
Тяжко и больно думать, что мои письма могут повредить Боре Ларичеву или Ване Ревнову. Значит, я должен от них отказаться? Эх, Митя, попробуй заснуть все-таки. Считай до тысячи или до шести тысяч пятисот — по числу километров, оставшихся позади. Ну, давай… Один, два, три… Сто двадцать пять, сто двадцать шесть… Тысяча двести семь, тысяча двести восемь… Тысяча двести девять…
Я засну, и мне приснится
Лес зеленый и свобода…
Черта с два заснешь! И кто придумал этот дурацкий арифметический способ? Дома никогда не хватало времени для сна, мечтал подольше поспать в воскресенье, а здесь…
Боря, скажи, неужели я должен от тебя отказаться? И от Вани, от всех вас? Как же тогда с нашей клятвой о товариществе на всю жизнь? Да разве есть такая сила, способная смять и раздавить дружбу? Не верю!
Интересно у нас получилось. Я оказался в авангарде: первый поступил на завод (спасибо отцу — помог устроиться!). За мной пришли Боря и Ваня. За ними Лена и Марина, Аркадий и Яшка, Женя и, наконец, Галя — она дольше всех колебалась. Сразу познакомились с химией, узнали, что это за штука, когда она не в пробирках и колбочках. Помнишь, Боря, наши подсчеты, которыми занялись мы однажды в Сандуновских банях: у кого сколько на теле ожогов кислотами, едким натром и фенолом? За короткое время порядочно накопилось боевых отметин. Ты крепко пострадал при аварии сушилки Зальге. Ваня чуть не сгорел в цехе салола при взрыве. Я отравился, когда чистил сублиматор, помнишь, как отпаивали меня молоком? Милое молочко, сколько химиков обязаны ему своим спасением! Наш поэт Женя Каплин написал стихи про молоко, я их помню наизусть.
Ребята, знайте, я мечтаю о повторении тех дней, мечтаю о ночных сменах! Давайте я один отдежурю все ваши ночные смены?! И пусть будет дикая тропическая жара в цехе сублимации, когда пить хочется всегда, в любую минуту. Пусть будет неистребимый запах метилового эфира, что не оставляет тебя нигде — и в театре, и в кино, и на свидании. Пусть кусаются пары хлорис-того водорода! Как бы я хотел побыть с вами полчасика, рассказал бы вам, ребята, какое это счастье — наш хмурый, опасный завод!
Боже мой, прошло всего два месяца, как мы расстались! Деликатно сказано: расстались! Вашего товарища унесло ветром, и вы прекрасно обходитесь без него, он, бедняга, ничего о вас не знает. Расскажи о себе, Боря. Как твоя Лена? Получается ли у Пряхина лекарство? Своего Федю он спасти не сумел. Поможет ли его препарат Лене? Правда, Федя болел несколько лет, у Лены же процесс в самом начале. Бедная девочка, в цеху аспирина она все боялась, как бы пары уксусной кислоты не разъели зубную эмаль, все берегла свои зубы. Химия ударила ее в легкие. Будем надеяться на пряхинский препарат.
Не рухнули бы их планы и насчет свадьбы. Они дружат с шестого класса, и родители давным-давно в курсе событий. Ларичев-отец в прошлом году собрал совещание двух семей, постановили: жениться, когда стукнет двадцать. Двадцать уже не за горами — успеет ли пряхинский препарат к сроку справиться с коварными палочками Коха?
Собственно, какая беда, если они женятся позднее? В конце концов, из наших ребят только Марина и Аркадий вступили в таинственный законный брак. Так ведь их еще в школе дразнили: «Арочка и Марочка — женатая парочка». Им сам бог велел, а родители тем более. Мать Марины готова избавиться от дочери любым способом, а родители Аркашки давно считают Марину невес-той, якорем спасения. Мы ее всегда немножко жалели: Аркашка ее не стоит. Но ведь любовь…
Аркадий, я с удовольствием вспоминаю твою музыку и даже твои ломания-кривляния. Помнишь как мы с Борькой по просьбе твоей мамы силой выводили тебя гулять, чтобы ты совсем не зачах без кислорода? Вот так Марина теперь ведет тебя за ручку по жизни. Когда же станешь мужчиной?
Ваня Ревнов не переносит Аркадия, презирает его после несчастного случая в салоле, зовет трусом, не верит в его талант. А я верю. Аркадию надо помочь. Вернее, нужно Марине помочь вытащить Аркашку на его дорогу. Милый Ваня, мне в моем каторжном вагоне видно: к людям надо относиться терпимее, снисходительнее. Боря считает: тебя ожесточила гибель отца. Разве горе не подсказало тебе быть добрым? Один за всех, все за одного — вот наш закон. Одному невозможно, даже если ты железо. Мог бы я один вынести свое несчастье? Нет! Не мог бы без Володи, без Фетисова, без Петра Ващенко, без Игоря Мосолова. Не мог бы без Павла Матвеевича.
Тебе, Ваня, познакомиться бы с Зиминым. Ты у нас на заводе комсомольский вождь, поли-тик, ортодокс. У Зимина научился бы науке человеколюбия. Я теперь знаю: коммунист прежде всего человечен. А Курдюмов, твой учитель? Я говорю тебе: пока ты еще не превратился во второго Курдюмова, подумай о себе.
Ох, ребята, я беседую с вами, даю бесплатные советы, а ведь мне самому так плохо, хуже всех! Друзья мои милые, помогите! Возьмите меня отсюда, верните в вашу жизнь, в ваши хлопоты и в вашу любовь. Или вы поставили на мне крест?
Старшие товарищи и наставники, Дронов, Пряхин и Курдюмов, помните ли вы Митю Промыслова и что думаете о нем? Я вспоминаю, как в тридцатом году прогнали с завода Женю Каплина за то, что он скрыл свое социальное происхождение (отец у него священник). Тогда все отказались от него, качали головами: ай-ай-ай, вредный элемент, проник в нашу среду, притво-рялся.
Про меня, видимо, говорят еще хлеще: мол, казался неплохим парнем и на тебе — враг народа… Такие хитрят, приспособляются и пакостят на каждом шагу. Слава богу, наши органы всегда начеку.
Не верится, что так говорят Дронов и Пряхин, а Курдюмов именно так и говорит, уверен. У него же несгибаемые, стальные принципы.
Как же мне объяснить вам? Как доказать, что я не виноват ни перед вами, ни перед товари-щами, ни перед заводом? Прошу вас, верьте мне, верьте — я вернусь!
И я вернулся… Рассказать об этом?
Вспоминаю, с какой радостью освобождения, с какими надеждами я вышел из лагеря. Кончился дурной сон, я снова полноправный советский гражданин, начинается новая прекрасная жизнь. Меня поздравляли друзья и администрация лагеря. Предложили остаться работать на стройке вольнонаемным. Я смеялся:
— Что вы? Я в Москву, я домой! Меня ждут родители, завод и институт.
— Как хотите, воля ваша.
— Да, воля моя, моя свобода! — чуть не кричал я, счастливый.
Стоп, наивный! Воля не твоя, никакой у тебя нет свободы, только что новый дом твой, пожалуй, не будет обнесен колючей проволокой.
Мне разъяснили: жить в Москве я не имею права, даже приехать на побывку к родителям. И не только в Москве нельзя жить — любые крупные города закрыты для меня. Сто один километр, ближе я не могу подъехать или подойти к Москве, к другому большому городу. И, куда бы я ни приехал, обязан первым делом явиться в милицию.
Кто-то из товарищей постарше напомнил: «Такое правило при царизме называлось „надзо-ром полиции“. Все большевики гордятся, что были под надзором». Понял ли он, какой иронией обжег меня невзначай?
Я тогда не поверил, что Москва для меня под запретом. Да и как я мог не приехать в Москву — там жили мои родители. Рассчитывал на совет и помощь отца, он выручит, поможет бороться за свое будущее. И я поехал. Так раскрылась мамина тайна: отца уже не было. Его постигла такая же, как меня, судьба. И ничего узнать о нем матери не удалось. Лучше бы я не приезжал, лучше бы по-прежнему верил маминым письмам: «Отец тебя обнимает и нежно целует. Рука у него в поряд-ке, но писать трудно, не разобрать почерка. Ты уж его прости…»
Отец, отец, не могу поверить, что тебя нет. Ты говорил: «Я буду жить долго — хочу посмот-реть, как вырастет моя революция и мой дорогой сын». Отец, ты нужен нам обоим, ты очень нужен своему сыну и нужен революции. Как же нам без тебя?
Я совсем растерялся, удар был беспощадный и неожиданный. Но надо крепко держать себя в руках из-за мамы — несчастья совсем ее надломили. «Теперь больше не расстанемся», — утешал я ее и едва не ревел, думая о завтрашней явке в милицию.
Меня опередил участковый, сам навестил нас ночью. После знакомства с моим паспортом объявил предписание: покинуть Москву в 24 часа, за невыполнение — уголовная ответственность.
— Вам ясно, гражданин? — спросил участковый.
Мне было так ясно, что впору повеситься. Куда деваться? Как быть с мамой? Ходили с Ваней и Борей в милицию, в ГУЛАГ — бесполезно. «Ничего не можем сделать. У вас паспорт с ограничениями». Как же быть? Боря Ларичев придумал выход, мы с мамой в отчаянии согласи-лись. На глазах у жильцов я ушел из дома с чемоданом. Так сказать, уехал. А уехал недалеко… в Томилино, на дачу к Гале Терешатовой. Огромная и всегда пустая дача была знакома нам всем со школьных лет. Галя была рада любому приключению и с удовольствием предоставила мне приют хоть на год.
Она уговаривала своего именитого отца похлопотать за меня. Сопровождаемый Борей и Галей, добрый ее папаша пробился к начальству и нарвался на неприятность. Только и всего.
Украдкой приезжал я на электричке в Москву и встречался с мамой и ребятами на бульварах — на Цветном, на Страстном и на Тверском. Двадцать суток прожил в Томилино, и все двадцать дней и ночей были отравлены боязнью причинить неприятности маме и ребятам. А мама дрожала за меня, она совсем извелась и каждое наше свидание просила об одном: уезжай.
— Тебя посадят. Я больше не выдержу. И тебе не выдержать второй раз. Уезжай, не испыты-вай судьбу, — молила она.
И я уехал. Разумеется, на Дальний Восток, на стройку, к друзьям по несчастью. Они не удивились и не обрадовались. Взяли меня охотно: большой стройке всегда нужны люди, умеющие работать.
Займусь немного арифметикой, хорошо? Я прожил на Дальнем Востоке не полтора года (половина срока наказания, если учитывать зачеты за хорошую работу). И не три года, если считать полный срок по приговору. Я прожил там почти пятнадцать лет. Вот так-то…
Работал много и упорно, мечтая съездить еще раз в Москву, чтобы привезти маму на новую свою родину. Пришлось поехать раньше, чем предполагал, телеграмма известила: «Мама тяжело заболела». На этот раз мое свидание с Москвой обошлось без участкового и без обмана: не застав маму в живых, не поспев на похороны, я сразу повернул обратно (не понадобились даже 24 часа).
Горе я глушил яростной работой без отдыха, без срока. Моя работа вызывала удивление, почти испуг. Начальство сочло справедливым возбудить ходатайство о снятии с меня судимости. На пятый год работы вольнонаемным судимость была снята. Я вертел в руках справку с печатью («Судимость со всеми, связанными с ней ограничениями снята по постановлению…») и думал: ну, Митя, куда ты теперь? Все города, включая Москву, уже возводят триумфальные арки, оркестры настраивают инструменты для туша (так шутил ныне покойный Петро Ващенко).
— Почему же ты сказал «пятнадцать лет»?
— Сейчас поймешь.
Паспорт у меня был нормальный, настолько нормальный, что для милиции я уже не предста-влял интереса. Вроде наступило время подумать о своей дороге. Я начал действовать через ГУЛАГ и узнал: вместо милиции мою жизнь регулировала теперь анкета, один-два-три-четыре листа с вопросами. В любой анкете высокой, восьмиметровой каменной стеной — не перепрыгнешь! — торчали вопросы об отце и о заключении. Я послал заявление и документы в московский инсти-тут, анкета сказала: стоп! Я решил перебраться в большой город хотя бы в пределах края, разве не пора было расстаться наконец с лагерем? Анкета ответила: стоп! Я выбрал город поближе к Москве и другую работу — анкета сказала: стоп! И еще попытка — анкета снова: стоп! И еще безуспешная попытка. Мой друг Володя Савелов не выдержал, посоветовал схитрить:
— Не пиши, что был в заключении, имеешь ведь право не писать.
Я очень удивился, совет был не в его духе.
— По-моему, старик, ты начинаешь сдавать моральные позиции.
— Иначе состаришься, ничего не добившись! — почти закричал наш бывший староста.
Война отбросила все личные планы, проекты и мечтания. Огромность беды придавила, мысль была у всех одна: не стоять в стороне, помочь. Я потребовал у начальства отправить меня на фронт. Получил отказ. Я подавал заявления одно за другим и неизменно получал отказ.
— Вы что, маленький, не понимаете: фронт вот-вот откроется здесь. Пока надо строить аэродром.
Знакомые, которых броня тоже держала в тылу, вразумляли:
— Война придет и сюда, потерпи!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я