гранфест смесители
я охотиться за ним, как тень, бродил по всей зоне, — вспоминал Мосолов. — Но часики никак не удавалось помыть. Больше того, мой клиент засек меня, как пацана неопытного.
— Что слоняешься за мной целый день? Одумался?
— Что ты, начальник, об этом и не мысли. Часы я твои проиграл, понимаешь? Дал бы ты их мне. Все равно возьму.
Дал он Игорю не часы, а десять суток изолятора. Отсидел, вернулся в зону. Кореши напом-нили о проигрыше. Этого и не требовалось, сам хорошо знал законы. Да и обидно: как же это я, Стась Ласточкин, не могу управиться с такой мелочью?
К ночи Мосолов сумел выбраться из зоны, долго наблюдал за домиком начальника лагпунк-та (там жил и Григорий Иванович). Свет в окнах погас, Игорь выждал час-другой и полез в окно. Часы лежали на стуле возле дивана, где спал начальник. Взял их и обратным ходом — в окно.
Не тут-то было! Зажегся свет, начальник, лежа, глядит на меня. Оказывается, наблюдал все, как на сцене.
— Был бы на моем месте другой человек, размоталась бы сейчас твоя катушка до конца, — сказал Григорий Иванович. — Дешево же ценишь свою жизнь.
— Знаешь ведь, начальник, наши законы. Со дна океана, а обязан достать твои часики. Однако не пофартило. На, бери их и обратно сажай в изолятор. Надолго сажай, иначе опять что-нибудь случится с твоими ходиками.
— Ах, дурак, дурак, — вздохнул Григорий Иванович. Подошел ко мне и огорошил: — Ладно, бери часы. Именные они, Дзержинского подарок. Но помочь тебе надо — оторвут дурную твою башку.
Я прямо обалдел, не знаю: брать, не брать. Он настаивает: раз даю — бери. Взял я и полез в окно.
— Иди уж через дверь, — засмеялся он.
— …Ну, а что дальше? — перебил Фетисов паузу. — Что сделали твои дружки с подарком Дзержинского?
— Не дал я им часы. Только показал. Расплатился натурой. Драка была что надо, запомнил на всю жизнь.
— А часы?
— Часы вернул хозяину. Он оглядел меня и аж присвистнул: картина разноцветная, а не человек. Здорово разрисовали!
Долго отчитывал он меня, и я не огрызался, чувствовал, жалеет.
Постояли мы с ним так полчасика, он мне душу разворотил. Словно по щекам нахлестал. И первый раз случилось со мной — дать сдачи не захотелось.
— Иди в изолятор, заслужил. Две недели один посидишь, подумаешь. Имей в виду, спуску не будет ни тебе, ни твоим приятелям.
Привели меня в ту же камеру, в которой недавно сидел. Ничего в ней не переменилось: око-шко с решеткой, железная дверь с глазком — привычная обстановка. Но до того мне вдруг тесно, тоскливо стало. Зубами заскрипел, кулаками ободранными по стене принялся лупить. И никуда больше не мог смотреть — только в окошко, только на волю, на небо, хотя и в мелкую клетку.
«Пожалей себя, Игорь, пожалей себя, пожалей, пожалей! — твердил я слова Григория Ивановича. — Река перед тобой широкая. Прыгай в чистую воду и плыви, смело плыви к другому берегу».
Он выкрикнул, вернее, выдохнул эти слова. Рванулся и застыл у двери, держась за обледене-лые рейки обеими руками. Рывком же нырнул на нижние нары, на свое место.
— Я рад, что тогда поверил Игорю. Чутье не обмануло меня. — Зимин говорил тихо и взвол-нованно. — Он тянется к нам, к вам тянется — где же она, ваша сильная надежная рука?
— Игорь, мы ждем рассказа, как один молодой человек приплыл к другому берегу, — напомнил Зимин на другой день.
— Приплыл, да не высадился, — возразил Мосолов.
Рассказать ему не хотелось, видно, пропало настроение. Мы сидели впритирку, согревая друг друга. Мосолов теперь постоянно примыкал к нашей компании. Он молчал, глядя в серый прямоугольничек окошка. Молчали и мы, ждали.
…Григорий Иванович перевел его в другой лагпункт, подальше от корешей. Игорь получил квалификацию бетонщика, и его послали на строительство моста.
Мосолов, смеясь, рассказывал про корреспондента, который о нем написал заметку: «Росли устои моста и росли устои рабочего человека в душе бывшего урки». На тех же самых устоях моста Игорь познакомился с Шурой. Как и он, девушка была дитя тюрьмы и колоний.
— Про любовь в лагере невозможно рассказывать, не сказка. Если и сберегли мы свою любовь, то благодаря Григорию Ивановичу. Без него я сто раз убил бы охрану, сто раз погиб бы сам. Унижали они меня с Шурой как хотели, все мерещились им нарушения режима в наших минутных свиданиях у вахты.
Григорий Иванович поверил молодой паре, вызволял их из неприятностей и не уставал повторять: «Берегите себя, вам нельзя ошибиться». Игоря и Шуру одновременно освободили. Они тихонько отпраздновали свадьбу. Гость у них был один-единственный — друг и приемный отец. Вместе с ним в новом качестве — вольнонаемных поехали на строительство канала Москва — Волга.
— Во сне виделись мне каждую ночь форточки, в которые я лез, или погони да кореши. Тем приятнее было просыпаться. Вот так однажды выбрался я из тяжкого сна и вижу: боже ж мой, полная вокруг тишина, рядом спит Шура, за ширмой посапывает Пуха. И я возликовал: человек я, черт возьми!
Не утерпел, разбудил Шуру, поделился своими мыслями, говорю: хочу сына! Нельзя нам без него! Шура смеется — совпадение. Я тоже хочу сына, вижу его во сне.
Игорь запнулся смущенно, украдкой посмотрел на Володю. Тот деликатно отвел взгляд:
— Ты сказал: за ширмой посапывает Пуха, — пришел на помощь Игорю Фетисов. — Собаку, что ли, завел?
Мосолов долго смеялся, прежде чем ответить.
— Ничего я не имел, а тут все появилось: свобода, работа, жена, жилье (целый домик снима-ли в деревне), Пуха. Кто такая? Мать наша. Еще в лагере она к нам прилепилась. Одинокая пожи-лая женщина Пульхерия Ивановна, или Пуха. Всю жизнь жила в людях, потихоньку спекулирова-ла. За спекуляцию и посадили. В лагере послали в пошивочную. Работа ей нравилась, всех бело-швеек обгоняла. Она тоже мечтала о сыне, согласна была на внука или внучку. Словом, хотелось ей пожить остаток дней в семье. Со слезами рассказывала, какие бы она готовила борщи и голуб-цы, какие шила бы рубашки сыну и платья дочери, как нянчила бы внучка или внучку. Мы с Шурой все смеялись: вот выйдем из лагеря, заведем семью и сына, тебя зачислим матерью и бабушкой.
Нас раньше ее освободили, так она слезами облилась: «Бросаете меня, старую, потрепались только». Когда ее выпустили, немедленно примчалась к нам на стройку. И заменила всю родню.
— Сбылась ваша мечта о сыне? — спросил Зимин.
— И да. И нет. Папаша, как видите, угодил в тюрьму.
Улыбка сошла с лица Игоря. И не вернулась. А он очень хорошо улыбался, будто вспыхивал в нем тихий огонь.
— Как это вы опять оступились, Игорь? — огорченно спросил Зимин.
— А я не оступился. Однажды слышу — ищут меня по всей площадке, мол, Григорий Иванович прибыл на участок, ждет в конторе прораба.
Прихожу, Григорий Иванович грустный какой-то, вернее, даже мрачный. Посмотрел на меня и говорит:
— Скверное дело, Мосолов. В соседнем поселке ограбили магазин. Двоих нашли, взяли. Они тебя третьим называют. Говори прямо: верить им или нет?
— Не верьте, Григорий Иванович. Не виноват. Забыл и думать о таких делах. Вы же мою жизнь знаете насквозь. Скажите только: кого взяли за магазин?
— Мишку Семенова — прозвище Лошадка, Филиппа Митенина. Твои дружки.
— Бывшие.
— Зачем ты за них поручился, когда они пришли наниматься после лагеря?
— Поверил, как вы мне поверили. Подъехали ко мне на резиновых шинах: «Хотим завязать навеки, помоги, Стась». Взяли на бога. Дело хотят пришить, гады. Правилка.
Григорий Иванович долго смотрел на меня — глаза в глаза. Я взгляда не отвожу, очень хочется, чтобы он в мою душу заглянул, ведь чисто в ней.
— Верю тебе, Игорь. Придется точно вспомнить: где ты был позавчера весь вечер и всю ночь. Подумай и напиши к завтрему. Укажи свидетелей. Поеду к прокурору…
— А дальше? Мы до конца хотим знать твою историю, — перебил Фетисов затянувшуюся паузу.
— Пожили мы дружной семьей до зимы. Все ладно было. Сынок столько радости приносил. Если бы не работа, я и носу из дому бы не высовывал. Правда, три раза вызывал следователь по делу Метелина и Лошадки. Вроде поверил мне, отцепился. Намекнул: «Скажи спасибо одному человеку, очень верит тебе».
А я этому человеку и без подсказки буду говорить спасибо, пока дышу. Худо стало, когда остался без его поддержки.
— Как так? Неужели натворил что-нибудь? — в один голос выкрикнули Петро и Агошин.
— Если бы натворил… Григория Ивановича перебросили куда-то на Север. Наказали за что-то. Затем слух прошел: исключили из партии. Спустя время еще слух пронесся: арестовали. Я пытался разыскать его через знакомых и официально через управление. Писал, что знаю его, такой человек не может сделать плохого. Ошибка. Меня вызвали и прочитали нотацию: не суйтесь, разберутся без вас.
— В чем же дело? За что его?
— За то же, за что и вас, Павел Матвеевич. Говорили, с кем-то не согласился, за кого-то заступился, спорил. Эх, не знаем мы ничего! Вы не знаете, и я не знаю.
Игорь сидел с потемневшим лицом.
— …Пришли вчетвером, наставили пушку. Как же: брали опасного рецидивиста! Обнял Шуру и Пуху, подержал на руках Ванюшу и пошел под конвоем из своего первого и, чую, послед-него дома. Шуре шепнул: «Бегите отсюда! Выберусь — найду».
Привели к следователю. Человек тот же, разговор другой.
— Любимчик врага народа! Покрывал он тебя, теперь не покроет. Придется тебе, Мосолов-Ласточкин, ответить за ограбление магазина.
— Не дотрагивался я до магазина! Сами же согласились, что кореши мне шьют дело.
— Нет, я с тобой не согласился! Алиби твое липовое, я сразу понял. И вечером ты дома, и ночью — ишь какой примерный семьянин! А свидетели — жена да теща. Курам на смех.
— Да ведь все чистая правда. Семья ведь у меня. И соседи подтверждают.
— Брось арапа заправлять. Соседям ты втер очки, а нам не вотрешь! Кореши твои первый раз в жизни сказали правду.
Я и по-хорошему, и со скандалом — только унизился перед ним. Дал четыре и еще поизмывался.
— Мало выхлопотал. Бери и беги, могло быть больше.
Оттолкнули мою лодку, Павел Матвеевич. В тюрьме я снова с кодлой. Выходит, иного выхода и нет. Беда, что тот прежний берег не манит. Всего и выпала капелька счастья на мою долю. Шура и сынок да Пуха — здесь они, в груди.
Мотает меня меж двух берегов и будет мотать. Здесь, в вагоне вас узнал, опять все взметну-лось. Может, зря не убежал я с Колей Бакиным? Взглянул бы еще разок на родных. Кореши на воле помогли бы, не найти меня законникам ни в жизнь. Да не мог бежать, не мог заставить себя, мозги у меня теперь другие. Кореши до сих пор не верят, что мне с вами ближе. Все шепчут: «Что задумал, Стась, скажи нам? Что хочешь устроить с фраерами?»
— Оказывается, бывает и так, Савелов. Или ты не веришь мне? — Игорь в упор взглянул на Володю.
Все мы тоже уставились на нашего старосту. Он с грустью и явным сочувствием смотрел на Мосолова. Ответил коротко:
— Верю.
Ему, очевидно, хотелось сказать еще что-нибудь. Но по себе знал: сильный человек не терпит утешений.
ГАЗЕТЫ
Газеты были тем, что связывало нас с жизнью. Конвой покупал на станциях местные газеты — уральские, потом сибирских областей. Среди информации о районных буднях мы искали пере-печатки из центральной прессы и сообщения ТАСС. С жадностью набрасывались на «Правду» и «Известия» — они изредка доставались нам на крупных станциях.
Газетами распоряжался Зимин, он буквально священнодействовал. Устраивался поближе к окошку и молча пробегал глазами от первой полосы до четвертой, поднося газету вплотную к очкам. Мы любили наблюдать за ним в эти минуты. Пробежав глазами по страницам, Зимин начинал читать вслух, комментировать, и мы не переставали удивляться его способности столь многое находить в обыкновенных словах. Именно с тех зиминских времен газета вошла в мою жизнь как нечто такое, без чего нельзя начать день.
Однажды мы долго стояли на большой станции — названия не знали, известно было, что где-то на границе Восточной Сибири и Дальнего Востока. По обыкновению, загнали в глухой безлюдный тупик.
Обычные на остановках хлопоты остались позади: конвой произвел проверку, паек и воду нам уже выдали, дежурные сходили подсобрать на линии скудное топливо.
Я вместе с Володей торчал у окошка (в порядке очереди мы возлежали теперь на верхних нарах). С безмолвной тоской озирали безлюдный зимний пейзаж, необычный из-за видневшихся вдали округлых сопок.
Володя первым заметил стоявшего неподалеку старика в полушубке и валенках. Он терпе-иво и внимательно разглядывал эшелон. «Стрелочник», — решили мы. Часовой у нашего вагона недовольно поглядывал на него, однако не прогонял. Для пробы я спросил старика:
— Какая станция, папаша!
Он приблизился шага на три.
— Карымская, милок. Не слыхали про такую?
— Не слыхали, — ответил я. — Теперь будем знать. Далеко от Москзы-то?
— 6299 километров.
— Ой, далеко, отец!
— А у меня сынок тоже так-то, — негромко сказал вдруг старик и вытащил огромный красный платок, поднес к глазам.
Уж мы-то могли ему посочувствовать, хотя бы молча. Я подумал о своем отце и чуть не застонал.
— Спросите, ребята, не добудет он нам газеток, — мечтательно сказал Зимин. Услышал наш разговор через окошко и подошел.
— Папаша, не сможете ли достать газеток? — крикнул я.
— Газеты? — удивился старик и засуетился. — Я хотел передать две пачечки махорки, можно? А газет у меня много. Сторожем здесь на станции, и мне дают газеты — печки разжигать. Только старые. Годятся для курева.
— Старые? — растерялся я. — Зачем нам старые, если табаку нет?
— Попроси у часового разрешения передать махорку! — заорали в вагоне.
Зимин, услышав мой ответ, тоже закричал:
— Вы с ума сошли, Митя! Это же замечательно — старые газеты! Пусть больше несет, если не жаль!
Павел Матвеевич так взволновался и так громко кричал, что кругом развеселились.
— Пусть даст махорку и к ней одну старую газету.
— Нам очень нужны старые газеты! — поправился я, смеясь. — Несите больше, сколько донесете. Нас хлебом не корми, дай старые газеты.
— Митя, я вас выпорю, — пообещал Зимин и полез к нам наверх — проверить, действитель-о ли старик побежал за газетами. Опасаясь, что часовой может не разрешить, комиссар решил подготовить почву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Что слоняешься за мной целый день? Одумался?
— Что ты, начальник, об этом и не мысли. Часы я твои проиграл, понимаешь? Дал бы ты их мне. Все равно возьму.
Дал он Игорю не часы, а десять суток изолятора. Отсидел, вернулся в зону. Кореши напом-нили о проигрыше. Этого и не требовалось, сам хорошо знал законы. Да и обидно: как же это я, Стась Ласточкин, не могу управиться с такой мелочью?
К ночи Мосолов сумел выбраться из зоны, долго наблюдал за домиком начальника лагпунк-та (там жил и Григорий Иванович). Свет в окнах погас, Игорь выждал час-другой и полез в окно. Часы лежали на стуле возле дивана, где спал начальник. Взял их и обратным ходом — в окно.
Не тут-то было! Зажегся свет, начальник, лежа, глядит на меня. Оказывается, наблюдал все, как на сцене.
— Был бы на моем месте другой человек, размоталась бы сейчас твоя катушка до конца, — сказал Григорий Иванович. — Дешево же ценишь свою жизнь.
— Знаешь ведь, начальник, наши законы. Со дна океана, а обязан достать твои часики. Однако не пофартило. На, бери их и обратно сажай в изолятор. Надолго сажай, иначе опять что-нибудь случится с твоими ходиками.
— Ах, дурак, дурак, — вздохнул Григорий Иванович. Подошел ко мне и огорошил: — Ладно, бери часы. Именные они, Дзержинского подарок. Но помочь тебе надо — оторвут дурную твою башку.
Я прямо обалдел, не знаю: брать, не брать. Он настаивает: раз даю — бери. Взял я и полез в окно.
— Иди уж через дверь, — засмеялся он.
— …Ну, а что дальше? — перебил Фетисов паузу. — Что сделали твои дружки с подарком Дзержинского?
— Не дал я им часы. Только показал. Расплатился натурой. Драка была что надо, запомнил на всю жизнь.
— А часы?
— Часы вернул хозяину. Он оглядел меня и аж присвистнул: картина разноцветная, а не человек. Здорово разрисовали!
Долго отчитывал он меня, и я не огрызался, чувствовал, жалеет.
Постояли мы с ним так полчасика, он мне душу разворотил. Словно по щекам нахлестал. И первый раз случилось со мной — дать сдачи не захотелось.
— Иди в изолятор, заслужил. Две недели один посидишь, подумаешь. Имей в виду, спуску не будет ни тебе, ни твоим приятелям.
Привели меня в ту же камеру, в которой недавно сидел. Ничего в ней не переменилось: око-шко с решеткой, железная дверь с глазком — привычная обстановка. Но до того мне вдруг тесно, тоскливо стало. Зубами заскрипел, кулаками ободранными по стене принялся лупить. И никуда больше не мог смотреть — только в окошко, только на волю, на небо, хотя и в мелкую клетку.
«Пожалей себя, Игорь, пожалей себя, пожалей, пожалей! — твердил я слова Григория Ивановича. — Река перед тобой широкая. Прыгай в чистую воду и плыви, смело плыви к другому берегу».
Он выкрикнул, вернее, выдохнул эти слова. Рванулся и застыл у двери, держась за обледене-лые рейки обеими руками. Рывком же нырнул на нижние нары, на свое место.
— Я рад, что тогда поверил Игорю. Чутье не обмануло меня. — Зимин говорил тихо и взвол-нованно. — Он тянется к нам, к вам тянется — где же она, ваша сильная надежная рука?
— Игорь, мы ждем рассказа, как один молодой человек приплыл к другому берегу, — напомнил Зимин на другой день.
— Приплыл, да не высадился, — возразил Мосолов.
Рассказать ему не хотелось, видно, пропало настроение. Мы сидели впритирку, согревая друг друга. Мосолов теперь постоянно примыкал к нашей компании. Он молчал, глядя в серый прямоугольничек окошка. Молчали и мы, ждали.
…Григорий Иванович перевел его в другой лагпункт, подальше от корешей. Игорь получил квалификацию бетонщика, и его послали на строительство моста.
Мосолов, смеясь, рассказывал про корреспондента, который о нем написал заметку: «Росли устои моста и росли устои рабочего человека в душе бывшего урки». На тех же самых устоях моста Игорь познакомился с Шурой. Как и он, девушка была дитя тюрьмы и колоний.
— Про любовь в лагере невозможно рассказывать, не сказка. Если и сберегли мы свою любовь, то благодаря Григорию Ивановичу. Без него я сто раз убил бы охрану, сто раз погиб бы сам. Унижали они меня с Шурой как хотели, все мерещились им нарушения режима в наших минутных свиданиях у вахты.
Григорий Иванович поверил молодой паре, вызволял их из неприятностей и не уставал повторять: «Берегите себя, вам нельзя ошибиться». Игоря и Шуру одновременно освободили. Они тихонько отпраздновали свадьбу. Гость у них был один-единственный — друг и приемный отец. Вместе с ним в новом качестве — вольнонаемных поехали на строительство канала Москва — Волга.
— Во сне виделись мне каждую ночь форточки, в которые я лез, или погони да кореши. Тем приятнее было просыпаться. Вот так однажды выбрался я из тяжкого сна и вижу: боже ж мой, полная вокруг тишина, рядом спит Шура, за ширмой посапывает Пуха. И я возликовал: человек я, черт возьми!
Не утерпел, разбудил Шуру, поделился своими мыслями, говорю: хочу сына! Нельзя нам без него! Шура смеется — совпадение. Я тоже хочу сына, вижу его во сне.
Игорь запнулся смущенно, украдкой посмотрел на Володю. Тот деликатно отвел взгляд:
— Ты сказал: за ширмой посапывает Пуха, — пришел на помощь Игорю Фетисов. — Собаку, что ли, завел?
Мосолов долго смеялся, прежде чем ответить.
— Ничего я не имел, а тут все появилось: свобода, работа, жена, жилье (целый домик снима-ли в деревне), Пуха. Кто такая? Мать наша. Еще в лагере она к нам прилепилась. Одинокая пожи-лая женщина Пульхерия Ивановна, или Пуха. Всю жизнь жила в людях, потихоньку спекулирова-ла. За спекуляцию и посадили. В лагере послали в пошивочную. Работа ей нравилась, всех бело-швеек обгоняла. Она тоже мечтала о сыне, согласна была на внука или внучку. Словом, хотелось ей пожить остаток дней в семье. Со слезами рассказывала, какие бы она готовила борщи и голуб-цы, какие шила бы рубашки сыну и платья дочери, как нянчила бы внучка или внучку. Мы с Шурой все смеялись: вот выйдем из лагеря, заведем семью и сына, тебя зачислим матерью и бабушкой.
Нас раньше ее освободили, так она слезами облилась: «Бросаете меня, старую, потрепались только». Когда ее выпустили, немедленно примчалась к нам на стройку. И заменила всю родню.
— Сбылась ваша мечта о сыне? — спросил Зимин.
— И да. И нет. Папаша, как видите, угодил в тюрьму.
Улыбка сошла с лица Игоря. И не вернулась. А он очень хорошо улыбался, будто вспыхивал в нем тихий огонь.
— Как это вы опять оступились, Игорь? — огорченно спросил Зимин.
— А я не оступился. Однажды слышу — ищут меня по всей площадке, мол, Григорий Иванович прибыл на участок, ждет в конторе прораба.
Прихожу, Григорий Иванович грустный какой-то, вернее, даже мрачный. Посмотрел на меня и говорит:
— Скверное дело, Мосолов. В соседнем поселке ограбили магазин. Двоих нашли, взяли. Они тебя третьим называют. Говори прямо: верить им или нет?
— Не верьте, Григорий Иванович. Не виноват. Забыл и думать о таких делах. Вы же мою жизнь знаете насквозь. Скажите только: кого взяли за магазин?
— Мишку Семенова — прозвище Лошадка, Филиппа Митенина. Твои дружки.
— Бывшие.
— Зачем ты за них поручился, когда они пришли наниматься после лагеря?
— Поверил, как вы мне поверили. Подъехали ко мне на резиновых шинах: «Хотим завязать навеки, помоги, Стась». Взяли на бога. Дело хотят пришить, гады. Правилка.
Григорий Иванович долго смотрел на меня — глаза в глаза. Я взгляда не отвожу, очень хочется, чтобы он в мою душу заглянул, ведь чисто в ней.
— Верю тебе, Игорь. Придется точно вспомнить: где ты был позавчера весь вечер и всю ночь. Подумай и напиши к завтрему. Укажи свидетелей. Поеду к прокурору…
— А дальше? Мы до конца хотим знать твою историю, — перебил Фетисов затянувшуюся паузу.
— Пожили мы дружной семьей до зимы. Все ладно было. Сынок столько радости приносил. Если бы не работа, я и носу из дому бы не высовывал. Правда, три раза вызывал следователь по делу Метелина и Лошадки. Вроде поверил мне, отцепился. Намекнул: «Скажи спасибо одному человеку, очень верит тебе».
А я этому человеку и без подсказки буду говорить спасибо, пока дышу. Худо стало, когда остался без его поддержки.
— Как так? Неужели натворил что-нибудь? — в один голос выкрикнули Петро и Агошин.
— Если бы натворил… Григория Ивановича перебросили куда-то на Север. Наказали за что-то. Затем слух прошел: исключили из партии. Спустя время еще слух пронесся: арестовали. Я пытался разыскать его через знакомых и официально через управление. Писал, что знаю его, такой человек не может сделать плохого. Ошибка. Меня вызвали и прочитали нотацию: не суйтесь, разберутся без вас.
— В чем же дело? За что его?
— За то же, за что и вас, Павел Матвеевич. Говорили, с кем-то не согласился, за кого-то заступился, спорил. Эх, не знаем мы ничего! Вы не знаете, и я не знаю.
Игорь сидел с потемневшим лицом.
— …Пришли вчетвером, наставили пушку. Как же: брали опасного рецидивиста! Обнял Шуру и Пуху, подержал на руках Ванюшу и пошел под конвоем из своего первого и, чую, послед-него дома. Шуре шепнул: «Бегите отсюда! Выберусь — найду».
Привели к следователю. Человек тот же, разговор другой.
— Любимчик врага народа! Покрывал он тебя, теперь не покроет. Придется тебе, Мосолов-Ласточкин, ответить за ограбление магазина.
— Не дотрагивался я до магазина! Сами же согласились, что кореши мне шьют дело.
— Нет, я с тобой не согласился! Алиби твое липовое, я сразу понял. И вечером ты дома, и ночью — ишь какой примерный семьянин! А свидетели — жена да теща. Курам на смех.
— Да ведь все чистая правда. Семья ведь у меня. И соседи подтверждают.
— Брось арапа заправлять. Соседям ты втер очки, а нам не вотрешь! Кореши твои первый раз в жизни сказали правду.
Я и по-хорошему, и со скандалом — только унизился перед ним. Дал четыре и еще поизмывался.
— Мало выхлопотал. Бери и беги, могло быть больше.
Оттолкнули мою лодку, Павел Матвеевич. В тюрьме я снова с кодлой. Выходит, иного выхода и нет. Беда, что тот прежний берег не манит. Всего и выпала капелька счастья на мою долю. Шура и сынок да Пуха — здесь они, в груди.
Мотает меня меж двух берегов и будет мотать. Здесь, в вагоне вас узнал, опять все взметну-лось. Может, зря не убежал я с Колей Бакиным? Взглянул бы еще разок на родных. Кореши на воле помогли бы, не найти меня законникам ни в жизнь. Да не мог бежать, не мог заставить себя, мозги у меня теперь другие. Кореши до сих пор не верят, что мне с вами ближе. Все шепчут: «Что задумал, Стась, скажи нам? Что хочешь устроить с фраерами?»
— Оказывается, бывает и так, Савелов. Или ты не веришь мне? — Игорь в упор взглянул на Володю.
Все мы тоже уставились на нашего старосту. Он с грустью и явным сочувствием смотрел на Мосолова. Ответил коротко:
— Верю.
Ему, очевидно, хотелось сказать еще что-нибудь. Но по себе знал: сильный человек не терпит утешений.
ГАЗЕТЫ
Газеты были тем, что связывало нас с жизнью. Конвой покупал на станциях местные газеты — уральские, потом сибирских областей. Среди информации о районных буднях мы искали пере-печатки из центральной прессы и сообщения ТАСС. С жадностью набрасывались на «Правду» и «Известия» — они изредка доставались нам на крупных станциях.
Газетами распоряжался Зимин, он буквально священнодействовал. Устраивался поближе к окошку и молча пробегал глазами от первой полосы до четвертой, поднося газету вплотную к очкам. Мы любили наблюдать за ним в эти минуты. Пробежав глазами по страницам, Зимин начинал читать вслух, комментировать, и мы не переставали удивляться его способности столь многое находить в обыкновенных словах. Именно с тех зиминских времен газета вошла в мою жизнь как нечто такое, без чего нельзя начать день.
Однажды мы долго стояли на большой станции — названия не знали, известно было, что где-то на границе Восточной Сибири и Дальнего Востока. По обыкновению, загнали в глухой безлюдный тупик.
Обычные на остановках хлопоты остались позади: конвой произвел проверку, паек и воду нам уже выдали, дежурные сходили подсобрать на линии скудное топливо.
Я вместе с Володей торчал у окошка (в порядке очереди мы возлежали теперь на верхних нарах). С безмолвной тоской озирали безлюдный зимний пейзаж, необычный из-за видневшихся вдали округлых сопок.
Володя первым заметил стоявшего неподалеку старика в полушубке и валенках. Он терпе-иво и внимательно разглядывал эшелон. «Стрелочник», — решили мы. Часовой у нашего вагона недовольно поглядывал на него, однако не прогонял. Для пробы я спросил старика:
— Какая станция, папаша!
Он приблизился шага на три.
— Карымская, милок. Не слыхали про такую?
— Не слыхали, — ответил я. — Теперь будем знать. Далеко от Москзы-то?
— 6299 километров.
— Ой, далеко, отец!
— А у меня сынок тоже так-то, — негромко сказал вдруг старик и вытащил огромный красный платок, поднес к глазам.
Уж мы-то могли ему посочувствовать, хотя бы молча. Я подумал о своем отце и чуть не застонал.
— Спросите, ребята, не добудет он нам газеток, — мечтательно сказал Зимин. Услышал наш разговор через окошко и подошел.
— Папаша, не сможете ли достать газеток? — крикнул я.
— Газеты? — удивился старик и засуетился. — Я хотел передать две пачечки махорки, можно? А газет у меня много. Сторожем здесь на станции, и мне дают газеты — печки разжигать. Только старые. Годятся для курева.
— Старые? — растерялся я. — Зачем нам старые, если табаку нет?
— Попроси у часового разрешения передать махорку! — заорали в вагоне.
Зимин, услышав мой ответ, тоже закричал:
— Вы с ума сошли, Митя! Это же замечательно — старые газеты! Пусть больше несет, если не жаль!
Павел Матвеевич так взволновался и так громко кричал, что кругом развеселились.
— Пусть даст махорку и к ней одну старую газету.
— Нам очень нужны старые газеты! — поправился я, смеясь. — Несите больше, сколько донесете. Нас хлебом не корми, дай старые газеты.
— Митя, я вас выпорю, — пообещал Зимин и полез к нам наверх — проверить, действитель-о ли старик побежал за газетами. Опасаясь, что часовой может не разрешить, комиссар решил подготовить почву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30