раковина столешница с тумбой
Вечером мы с Володей умяли последнюю треть пайки и шепотком завели беседу на темы, далекие от еды. Говорили о театре, о любимых актерах, о литературных вечерах в Политехничес-ком. Володя тоже любил Маяковского. Он знал наизусть много его стихов — пожалуй, больше, чем я. Читал Володя чуть слышно, только для меня, чтоб никому не мешать и чтоб другие не влезли в наш разговор.
Я рассказал о молодом поэте Ярославе Смелякове. Мы с Машей слышали его на вечере в клубе железнодорожников (знаешь, круглое здание на Каланчевке?). Володе понравились стихи:
Посредине лета высыхают губы.
Отойдем в сторонку, сядем на диван…
Пришел Коля Бакин и пристроился рядом. Он часто к нам присоединялся, заметив, что кто-то из соседей «в гостях». Иначе ведь не ляжешь.
— Я убегу, — послушав, невпопад сказал Коля. — Завтра или даже сегодня. Не поминайте лихом, ребята.
Мы не раз слышали его «убегу» и улыбались в ответ. Смеялись над попытками расковырять пол.
— Моя милиция меня бережет. Зачем бежать от нее?
— Не смейся, Митя. Если не убегу, руки наложу на себя, как Ланин. Товарищей подвел, сукин я сын. Убегу. Нинка меня ждет, мать мучается. Я должен вырваться!
Голос у него дрожал. Володя молчал, он сердился на Колю за историю с часовым, разговоры о побеге считал болтовней. Я утешал Колю, чувствовал его волнение. Потом он вдруг назвал мой адрес в Москве и спросил: «Верно?» Я потвердил, смеясь: «Зачем тебе?» Он не ответил. Молча и спокойно лежал рядом, и я решил, что уснул. Но Коля вдруг зашевелился, обнял меня, прижался щекой к щеке и ушел.
Ночью, когда после стоянки неутомимый наш поезд снова устремился в неизвестность, заключенные стали укладываться спать под привычный стук, скрежет и повизгивание вагона. В это время, едва видимые при свете свечного огарка, начали свою упрямую работу Коля и Редько. Другие охотники бежать давно отстали, убедившись, что железо не возьмешь голыми руками. Пронеслись из конца в конец вагона уже привычные шутки и просьбы не забыть закрыть дверь за собой или прислать с воли посылку с колбасой, сыром и салом.
Я вдруг встревожился: а ну как добьются своего? Коля был какой-то странный… Я сказал Володе о моей тревоге.
— Спи, не думай, — отозвался тот сонным голосом. — Попыхтят и бросят. Ногтями тут свободу не добудешь, прочно сделано. Да и глупо: куда бежать?
В самом деле, куда бежать? И от кого?
С мыслями о Коле я уснул. И сразу проснулся. Что-то разбудило? Морозное дуновение, ощутимо коснувшееся лица? Или отрывистые негромкие голоса? Если бы не скрип вагона и не перестук колес, можно было подумать: вагон остановился и кто-то к нам зашел.
Бешено заколотилось сердце, я догадался прежде, чем увидел. Колька. Колька, совсем не смешные оказались твои проекты! Не хотелось открывать глаза, не хотелось видеть постылый вагон. И лучше бы не слушать тревожный разговор.
— Ничего не трогай, ни единой щепочки! Пусть все так и будет.
— А я выхожу к параше и вижу: батюшки!..
Севастьянов первый обнаружил пролом в полу, через него и выскочили на ходу поезда беглецы. Недаром прощался со мной Коля. Ты ошибся, Володя, свободу, если очень жаждешь ее, можно, оказывается, выцарапать и ногтями!
Разглядывали лаз и обсуждали: как они его прогрызли? Вот этот верхний железный брус каким-то образом отодрали и с его помощью отогнули железный лист, выломали деревянный настил. В деревянном-то полу достаточно вытащить две доски.
Выясняли — кто убежал? Вернее, убежал ли кто-нибудь еще кроме Бакина и Редько? Пересчитали наличие: так и есть — не хватало только тех двоих.
— Надо звать конвой, — сказал Севастьянов.
Схватил железный брус и принялся колотить им в дверь, истошно крича:
— Конвой, тревога! Конвой!
— Брось! — И Мосолов вырвал у него брус. — Пусть умотают подальше. Хай поднимешь, когда состав остановится.
— Нас по головке тоже не погладят, хотя мы ни при чем.
— Новое дело могут пришить всем.
— Всем не пришьют.
— Бегите, ребята, — посоветовал Мякишев. — Ныряйте! Я бы попробовал, помоложе будь.
Блатные во главе с Петровым молча глазели в пролом, откуда валил морозный воздух. Он был свежий, острый и задорный, как и подобает воздуху свободы.
— Пустой номер, — вздохнул Петров, запахивая шубу. — Повяжет ближайший оперпост. Тут их на дороге до черта. С собачками. Потравят или прихлопнут. Живыми и брать не будут. А не повяжут — сами сдадутся. Мороз, холодище. Шамать неча.
Долго возле Колиной дыры шла дискуссия: далеко ли сумеют уйти, прихлопнут или нет, как побегут — сразу станут пристраиваться к проходящим поездам или попробуют спрятаться, как будут питаться.
— Тут спрячешься, если только в землю, метров на пять в глубину, — объявил Кулаков. — Зеленые они оба, щенки… Гулять им недолго. На полную железку сработали.
— Никак не ждал, что станут рвать когти. Озорничают, мол, пацаны, играют, силу девать некуда. — Мосолов виновато развел руками.
— Пустой номер, — снова вздохнул Петров. — А нас ждет большой шухер.
Я глядел на клубами врывающийся мороз и пытался представить себе Колю в эту минуту. Подошел Володя и молча стал рядом. Колька, Колька, увижу ли я тебя еще?
— Отойдите-ка, молодцы! Полюбовались волей, и хватит. Холодно. — Мякишев, собравший по вагону ворох тряпья, стал затыкать пролом.
— Товарищи-граждане, будет большой мандраж! — громко сказал Мосолов. Он с тревогой смотрел на меня и Володю. — Брать надо на бога: не видели и не слышали.
— Я тоже говорю, — подтвердил Петров. — В таких случаях легаши с ума сходят, прямо звереют.
— Им за побег серьезно отвечать приходится. Готовьтесь ко всему — и стрелять будут, и драться, и вязать новое дело. Митя, — неожиданно повернулся Мосолов ко мне, — кто-нибудь обязательно про тебя трепанет: кореши, мол, они с Бакиным.
— Я и не собираюсь скрывать, что мы друзья.
— Ему не поможешь, а перед конвоем как раз не надо это подчеркивать. Привяжутся, сунут в изолятор, пропадешь.
— Игорь верно говорит, Митя, — Зимин взял меня за руку.
Что они так разволновались? Особенно удивил Мосолов, так мог заботиться обо мне стар-ший брат. Отвернувшись, он громко обратился к вагону:
— Я хочу предупредить, если кто продаст Митю, пусть пишет завещание. Все равно узнаем.
— Стась, на кой тебе фраерок? — ревниво спросил Голубев.
— Заткнись! — посоветовал Мосолов и треснул своего соседа по спине.
— Лучше продавайте меня, кто хочет спасти шкуру, — мрачно сказал Володя. — Я ведь тоже дружил с Колей.
— Хватит, — рассердился Фетисов. — Никто никого не должен продавать.
Блатные точно предсказали. Едва этап остановился и конвой узнал о побеге, начался перепо-лох. Нас всех кулаками, пинками и прикладами вытолкали из вагона и оцепили. Начкон сделал проверку. В вагоне обследовали буквально каждый сантиметр, особенно внимательно осмотрели злополучную щель. Трое бойцов заделывали пролом.
Мы торчали на морозе, довольные хотя бы тем, что дышим свежим воздухом. Начкон вызы-вал нас по очереди. Меня выкликнули последним. Перед этим Володя и Зимин внушали:
— Не подведи Кольку и себя, Мосолов правильно предупреждал: кто-нибудь да скажет, что ты дружил с Колей.
— «Не подведи»! За кого меня принимаете? Сами не подведите!
— Врать ты не умеешь, Митя. А надо. Речь идет о том, чтобы не проговориться: Колька непременно будет пробираться в Москву, к Нинке и к матери. Остальное не имеет значения. Впрочем, насчет Москвы и матери они сами догадаются. А вдруг и не догадаются. Про Нинку могут не знать.
Договорились: будем молчать во что бы то ни стало.
Начальник конвоя сидел в купе жесткого пассажирского вагона. Перед ним на вагонном столике бумага, чернильница-непроливашка и ученическая ручка. Рядом с начальником на лавке какой-то военный; как решили бывшие уже на допросе урки, уполномоченный линейного НКВД. В вагоне было тепло, оба без шапок и шинелей.
— Что же не бежали с вашим дружком? — спросил начкон.
Я пожал плечами. Значит, какой-то пес уже сообщил обо мне, не помогло предупреждение Мосолова. Эх, люди. Обидно!
— Что можете сказать о побеге? Кто помогал?
— Не знаю. Спал, ничего не видел и не слышал.
— Ну да, «спал»! Ломали железный пол, доски отрывали, а он спал, видите ли.
— За дураков считаете нас, Промыслов. — Уполномоченный укоризненно покачал головой.
— Не слышал, правда. Я уж если усну — пушкой не разбудишь.
— Не могли же они вдвоем расковырять пол. Кто помогал?
— По-моему, никто. Если бы кто помогал, убежал бы тоже. Когда утром мы узнали об этом, все удивлялись, как это Бакин и Редько сумели сделать такой пролом.
— Предположим, они сами сделали пролом. Но не видеть, как они это проворачивали, не могли. И наверняка вы, именно вы, Промыслов, знали о намерении Бакина.
— Не говорил он мне о намерении бежать. Я ничего не знал.
Начкон и уполномоченный переглянулись. Уполномоченный не сводил с меня тяжелого взгляда.
— Зря упрямитесь. Потом будете жалеть. Кто молчит или пытается сбить нас с толку — в карцер угодит и льгот лишится до конца этапа. Кроме того, выхлопочем штрафизолятор по прибытии в лагерь.
— Вы представляете, что такое штрафизолятор? Особый режим, тюрьма в лагере. Не советуем добиваться его.
Я опять пожал плечами. Хотел сказать: хуже не будет. Но сдержался.
— Все говорят: Бакин — ваш друг. Зря отпираетесь, отказываетесь от приятеля.
— Я не отказываюсь. Мы здесь действительно подружились.
— Но как же он мог не сказать другу о главном?
— О побеге не говорили ни разу. — Я твердо сказал это, не опуская глаз под взглядами уполномоченного и начкона. Ждал другого вопроса. И он последовал:
— Промыслов, вы же знаете — почему он убежал, куда? У вас не было причины — и вы не убежали. А у него была цель. Какая? Скажите!
— Не знаю я, не знаю!
— Не будьте дурачком. Если не скажете, накажем. Отдадим под суд за соучастие.
— Я не знаю, зачем и куда он бежал. Как вы не понимаете: всем так тяжело, что говорить о чем-то серьезном нет охоты. С Бакиным мы играли в «жучка», шутили, пели песни. Надо же как-то коротать время. А знал бы о его намерении — не пустил бы, отговорил.
Они опять переглянулись, и мне показалось — поверили. Я в самом деле жалел, что не удержал Колю, просто не верил в серьезность его плана.
— Ваш приятель — хороший фрукт! Ведь это он устроил издевку над часовым. Вы все покрыли Бакина. И пострадали из-за его глупости. Сейчас опять круговая порука.
Больше мне вопросов не задавали. Начальник конвоя писал протокол. Уполномоченный смотрел на меня. Его взгляд смущал, выводил из себя. Что ему нужно?
— Промыслов Михаил Иванович — отец ваш? — вдруг спросил уполномоченный. Вопрос был неожиданный, я едва не упал.
— Он написал вам? Он хлопочет? Где он? — закричал я.
Уполномоченный молчал. Он пытливо разглядывал меня.
— Что ж вы не отвечаете? — теперь я спрашивал.
— Я когда-то работал под началом Михаила Ивановича. Он в партию меня рекомендовал. Поручился, когда послали в органы. Настоящий большевик. Обидно.
— Что обидно? Скажите, где он?
— Обидно, что у него… такой сын.
Уполномоченный крякнул, поднялся и ушел. Начкон продолжал составлять протокол. Он долго, немыслимо долго писал. Меня качало и мутило от усталости, от голода, от горьких мыслей о себе, об отце, о Кольке. Лучше бы не встречаться мне с уполномоченным. Словно отец сам прошел мимо меня. «Обидно, что у него… такой сын». Лучше бы мне убежать с Колькой. А еще лучше умереть.
Наконец начкон протянул листы протокола. Все было правильно написано, замечательным почерком. Я подписал.
Вернулся уполномоченный, он больше не смотрел наменя, я больше для него не существовал.
— Можете вернуться в вагон, — сказал начкон.
А уполномоченный уткнулся в бумаги. Я пошел к выходу и, открыв дверь, за которой стоял боец с винтовкой, повернулся. Не мог, не мог я уйти, не поговорив с этим человеком! Они оба молча смотрели мне вслед.
— Идите, идите, — торопил начкон.
— Ради отца поверьте, не враг я, не враг!
— Промыслов, ступайте!
— Передайте отцу, прошу вас: я ни в чем не посрамил его имени.
— Вы что, не понимаете русского языка?
Я вышел на мороз, к своим. Закоченевшие, полуживые от усталости, голодные, они еще торчали на улице. Меня встретили тревожные взгляды Володи, Зимина, Фетисова.
— Хлопчик, милый, — прошелестел Петро, еле шевеля синими губами. Допрос длился очень долго, они и не надеялись меня увидеть.
Уже в фиолетовых зимних сумерках нас вернули в отремонтированный вагон. Вещи наши были свалены в кучу. Начкон поднялся вслед за нами и объявил:
— За круговую поруку, за нечестное поведение на следствии, за нежелание помочь органам вы лишаетесь всех льгот до конца этапа. Никаких газет, никакой переписки с родными, никаких продуктов за свой счет. По прибытии на место буду ходатайствовать о водворении всех в штраф-ной изолятор.
— До места-то не доехать, сдохнем! — простонал Петро.
Начкон, приготовившийся выпрыгнуть из вагона, обернулся.
— Одумаетесь и захотите помочь нам — наказание отменим. Вот Промыслов, если захочет, может помочь и нам и всем вам. Воздействуйте на него. Все равно беглецов поймают.
До поздней ночи обитатели вагона разбирали при свете огарка свои пожитки, спорили, ругались. Поносили Кольку — из-за него совсем худо. Кидались на меня: мог бы помочь, если б хотел. Володя и Фетисов яростно защищали меня. Я лежал, равнодушный ко всему. Ругают, защищают — какое это имеет значение? Какая разница — голодный ты или нет, холодно тебе или нет, если ты лишен главного: свободы?
Ты спрашиваешь: поймали Колю или нет? Поймали. В Москве… Немыслимо понять, как удалось им проскочить несколько тысяч километров и ускользнуть от всех оперпостов, от всех опасностей. Они оказались не такими уж зелеными пацанами. По-моему, тут сыграли роль и неистовое упорство Бакина, и сноровка его напарника. В самой Москве Редько сразу нашел корешей. Какое-то время, насколько я понимаю, они отсиживались в воровской малине.
Но Коля не был бы самим собой, если бы, добравшись до Москвы, продолжал спокойно отсиживаться. Он совершил побег, чтобы вернуться к Нинке и к маме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30