https://wodolei.ru/catalog/mebel/podvesnaya/
Что вышло бы, если б эти, нынешние, исчезли? На его веку сменилось, изгнано или убито столько кади, муселимов, каймекамов, что самое число их неведомо. А что изменилось? Не очень-то заметно. А люди продолжают верить, что будет иначе, и хотят перемен. Они мечтают о хорошей власти, а с чем ее едят? Что касается его, то он мечтает о взяточниках, их он больше всего любит, потому что знает дорогу к ним. Хуже всего честные, которым ничего не нужно, которые лишены человеческих слабостей и знают лишь какой-то высший закон, что обычному человеку труднодоступен. Они могут причинить больше всего зла. Они рождают такую ненависть, что на сто лет хватит. А эти, наши? Да они никакие. Мелкие они во всем. Не умеют быть ни злыми, ни добрыми. В меру и жестоки и осторожны. Ненавидят люд, но боятся его. Потому они и злые и мстят, когда могут. Или когда думают, будто могут. Они были бы ужасны, если б смели совершать, что хотят, но они всегда боятся ошибок. А могут ошибиться, и если уступят и если перегнут. Сильнее всего на них действует угроза, если ее тихо высказать и не раскрыть до, конца, ибо у них нет опоры и они лишены своей собственной ценности, всегда зависят от случая и от кого-то повыше и всегда могут оказаться сдачей в чьих-то расчетах. Словом, ничтожества и поэтому иногда очень опасны. Все, чего он хочет, – это помочь хаджи Синануддину, и безразлично ему, уцелеют ли эти или их унесет дьявол.
Его точка зрения несколько отличалась от моей, но бессмысленно было возражать, пока он не мешал.
Он попросил, чтоб мулла Юсуф переночевал у него. Никого из слуг нет в доме.
Юноша опустил глаза, чтоб скрыть свою радость, когда я велел ему остаться.
Смутные сумерки, облака тяжкие и неподвижные, тишина над городом.
Весь день люди чего-то ждали, напрягая слух, широко раскрыв глаза, невнимательные к обычным разговорам и делам, слишком спокойно было после вчерашнего волнения, слишком глухо, словно бы вражеское войско отступило в свой лагерь и ожидает ночи или утра, чтоб начать бой. Именно эта тишина, это отсутствие движения, это опустевшее поле битвы без кликов, без брани, без угроз рождало напряженность, усиливающуюся с каждой минутой; когда она лопнет, наступит конец. Люди смотрели друг на друга, смотрели на прохожих, смотрели на улицу, ждали. Все могло оказаться сигналом. Я тоже смотрел на улицу. Пока не началось. Но я жду, мы ждем, что-то произойдет, скоро, трещит основание старого городка, чуть слышно воет ветер в вышине, скрежещет мир.
С криком несутся птицы по черному небу, люди молчат, у меня стынет кровь от ожидания.
15
Истина со мной. Истину я говорю.
Долго не мог я уснуть в ту ночь. А потом заснул и просыпался почти каждую минуту, следуя одной мысли и во сне и наяву, не успевая додумать ее, убежденный в том, что не сомкну глаз и что всю ночь проведу так, полуодетый, чтоб события не застали врасплох.
Я не мог рассуждать последовательно, может быть, из-за сна, что обрывал нить и нарушал порядок, или из-за нетерпения, заставлявшего поскорее добраться до сути, я непрерывно снова переживал встречи с этой троицей, больше всего с кади, медленно, без спешки, следя за каждым их жестом, выражавшим изумление, страх, надежду, продлевая этот миг, поскольку возможно, этот дивный миг, когда все рушится: корень вырван, но это еще не осознано, они живут по старой привычке, еще не растеряны, не унижены. Их страх – вот что прекрасно. Несогласие с собственным падением. Страх, неизвестность, проблеск надежды, беспокойство во взгляде. Или еще лучше (я возвращал их в игру, заставлял начать снова): для них все кончено, а они этого не знают, не верят, стоят пока прямо, дерзко, уверенно, как прежде, как всегда до сих пор. Мне не хотелось видеть их. уничтоженными, моя ненависть угасла, когда мысль невольно, не повинуясь мне, шла дальше, чем я хотел. Ненависти, как и любви, нужны живые люди.
Меня разбудила частая стрельба где-то в городе. Началось?
Стояла еще хмурая ночь. Я зажег свечу и взглянул на стенные часы. Скоро рассвет.
Одевшись, я вышел в коридор, хафиз Мухаммед стоял в дверях своей комнаты, накинув кафтан на меху. Неужели он никогда не спит?
– Я услыхал, как ты одеваешься. Куда спозаранку?
– Почему стреляют?
– Не впервой. Что тебе за дело?
– Не из-за хаджи Синануддина ли?
– Почему бы стали стрелять из-за хаджи Синануддина?
– Не знаю.
– Не ходи. Узнаем, когда рассветет.
– Я тут же вернусь.
– Темно, опасно, разные люди бродят. Боже милостивый, неужели тебя так сразила его беда? Неужели ради своей доброты ты должен пострадать?
– Я должен посмотреть.
– Чего ты ждешь?
Я пробирался вдоль заборов, вдоль стен, нырнул во тьму, когда мимо пробежали какие-то солдаты, после тюрьмы меня преследовал непонятный страх перед быстрыми чужими шагами и суетливой беготней, я боялся всего, что происходило внезапно. Сейчас мне хотелось знать, что происходит. Мне хотелось успеть, увидеть, вмешаться.
Вмешаться во что?
В самом деле, чего я жду, на что надеюсь?
Все мои надежды заключались в письме, которое гонец увез силахдару Мустафе в Стамбул. И если оттуда вскоре не придет катул-фирман или хотя бы письмо о смещении виновных, значит, нет больше в мире сыновьей любви и порядочности. А об этом нельзя и подумать, поскольку жизнь не стоила бы тогда медного гроша.
Но даже если этого нет, я верю в дерзость всемогущих людей. Это обмануть не может. Неужели султанский силахдар может допустить, чтобы провинциальный чиновник затаскал его отца по тюрьмам? Он боролся бы с этим своим позором, даже если бы более сильные стояли перед ним, от этих же вообще полетят перья во все стороны; нрав у него наверняка не ангельский, рука нелегка, если он сел на такое место.
Он все сделает вместо меня. Мне оставалось бы только ждать, и это было бы самое лучшее и самое надежное. Но как избежать обитателей чаршии? Едва я избрал хаджи Синануддина в качестве приманки, я вмешал их. Они могли все испортить, но как иначе мог я поступить? Если бы хаджи Синануддина освободили слишком скоро, без шума и без всякого ущерба, все оказалось бы напрасным. А я ожидал все-таки, что он предпримет что-то посерьезнее и потяжелее. Не знаю что. Может быть, его посланец уже пришел к вали с обвинительным иском. Может быть, он наймет головорезов, бывших солдат, чтоб они похитили узника. Может быть, он натравит янычар, чтоб лишить их власти. Мало кто знает об их делах, но я надеялся, что ничто не пройдет тихо. Надо, чтоб услышали как можно дальше. Но не хотелось бы, чтоб это произошло помимо меня. Я должен получить по своему счету.
Возле каменного моста навстречу попался ночной сторож.
– Куда спозаранку, шейх-эфенди?
– Часы обманули.
– Боже мой, вот она жизнь. Кто может, тому не спится, а кого все время в сон клонит, тому суждено ночь на ногах провести.
– Есть что-нибудь новое?
– Как не быть! Всегда что-нибудь новое происходит. Только мне никто ничего не рассказывает, вот я и не знаю.
– Где-то стреляли недавно.
– К счастью, не в моем квартале.
– Ты мог бы разузнать?
– Меня не касается.
– Я заплачу.
– Ты не заплатил за то, что было для тебя важнее. Или тебе это важнее? Погоди, чего злишься? Скажу тебе бесплатно. Спрашивал я соседа, тоже ночного сторожа. Да и он не знает. А раз он не знает, это все равно что ничего и не было. Не у кого больше спрашивать.
Огни загорались в окнах, дома открывали глаза.
Когда совсем рассвело, мулла Юсуф принес мне две новости, одну о том, что Хасан вернулся рано утром, всю ночь ехал, и другую, странную, о том, что чаршия закрыта.
В самом деле, лавки и магазины были заперты на засовы, ставни опущены, висячие замки подвешены, по самым торжественным праздникам не бывало так пусто.
Молодой портной, пришелец, быстро укладывал работу, испуганно озираясь.
– Почему чаршия закрыта?
– Не знаю. Я рано пришел, работал, а как осмотрелся – вокруг ни одной живой души.
Он дернул дверь, положил в карман ключ, словно пряча его поглубже, и поспешил по улице.
Подошли два купца, оба шагали медленно, словно стража, и спокойно смотрели вслед портному.
– Вы не сказали ему, что чаршию закроют? – спросил я.
– А кто кому говорил?
– Неужели вы не договорились? Они удивленно посмотрели на меня.
– А для чего нам договариваться?
– А почему тогда лавки закрыли?
– Я подумал, давай-ка я сегодня не буду открывать. Должно быть, и другие также.
– Но почему?
– Почему? А откуда мы знаем почему?
– Разве вы в самом деле не договаривались?
– Эфенди, как же может целая чаршия договориться?
– Ну вот, а все заперто.
– Потому и заперто.
– Почему?
– Потому что не было договора.
– Ладно, а не из-за вчерашнего ли?
– Ну и из-за вчерашнего.
– Или из-за утренней стрельбы?
– Ну и из-за стрельбы.
– Или из-за чего-то другого?
– Ну и из-за чего-то другого.
– Что происходит в городе?
– Мы не знаем. Потому и запираем.
Оба смотрели мимо меня, серьезные, отсутствующие, озабоченные, неуловимые.
– А что сейчас будет?
– Ничего с божьей помощью.
– А если будет?
– Ну вот видишь, мы заперли.
Может быть, этим торговцам наши дервишские суждения кажутся столь же непонятными, как и нам их?
А я не мог бы сказать, что они неискренни или слишком осторожны. Они лишь предчувствуют какую-то опасность, тут у каждого свой нюх.
Я рассказал Хасану об этом разговоре. Странное впечатление произвели на меня эти два человека, что буквально за ночь превратились в чужеземцев из-за того, что я сделал.
Разве не должны они были стать мне ближе? Я высказал это Хасану несколько иначе: неужели мы не должны думать более одинаково, раз нас взволновало одно?
Он переодевался у себя в комнате. Принял ванну, уже второйраз, говорит, устал, спешил к отцу, друг его, дубровчанин, не выдержал, наверняка будет отсыпаться два дня и две ночи. Он сам мне не казался усталым, скорее рассеянным. Отсутствующее выражение лица делало его мечтательным, далеким от всего. Что-то лунатическое, вызывающее улыбку счастья, не особенно умное, что освещало его изнутри, делало его слепым к окружающему миру. Да, конечно, отвечал он, но казалось, будто он не понимает меня, как я не понимаю тех купцов.
– Ты пока не вернулся к нам, – сказал я, отчасти смущенный, отчасти обрадованный его рассеянностью.
– Что? Ах это! Ну нет, вернулся и уже все знаю: отец тяжело болен, хаджи Синануддин арестован, миралай Осман-бег отправился резать посавцев, что-нибудь еще есть?
Он радостно улыбался, словно это были самые веселые новости, какие ему когда-либо доводилось слышать.
– Как это, Али-ага тяжело болен? Вчера вечером он хорошо себя чувствовал.
– Взволновал его арест хаджи Синануддина.
– Нас всех взволновало. Боимся мы за него.
– Почему? Отпустят его. Уже нашлись люди, что любят деньги. Представь себе, попадаются и такие!
В это утро для него не существовало тяжелых дел. Он смеялся.
– Всю жизнь он заботился об арестантах, пока сам не стал арестантом. Странное дело – превратиться в предмет своей любви.
– Мы очень жалеем его.
Это был упрек. Мне хотелось увести его от его странных мыслей. Но он не позволил сбить себя с толку.
– Мне его тоже жаль. И я думаю о том, как всю свою жизнь он подавал милостыню другим, а сейчас другие подают ему. Может, так и надо.
Я знал, что он не любит нежностей, но это прозвучало слишком круто. А может быть, я много требую от него, он в состоянии сегодня думать только о своем счастье.
– Как тебе было в Дубровнике?
– Хорошо. Там еще лето.
Странно, что не весна.
Во дворе открылись ворота, и Хасан подошел к окну. Фазлия, пришедший с улицы, сделал ему знак спуститься.
– Ты можешь посидеть с отцом?
– У меня мало времени.
– Останься хоть ненадолго. Я скоро вернусь. Али-ага выглядел так же, как вчера вечером, и был даже, пожалуй, оживленнее.
– Куда ушел Хасан?
– Не знаю. Сказал, что скоро вернется.
Старик стал расспрашивать, что происходит в городе, удивлялся тому, что закрыта чаршия, просил уговорить Хасана остаться дома ради него, мало ли что может приключиться с больным.
– Почему ты сказал Хасану, что тебе хуже?
– Это правда. Мне хуже.
– С каких пор? Вчера вечером ты казался птицей. Именно об этом я и хотел рассказать Хасану, да не успел.
– Неужели вам не о чем говорить? Мне было лучше, теперь стало хуже, и я хотел бы, чтоб он был возле меня, что в этом странного?
– Ничего. На самом деле ты хочешь удержать Хасана у своей постели, пока все не окончится. Разве не так?
– Для него лучше. Ты знаешь, какой он скорый. Выкинет что-нибудь, чего никак не ожидаешь. Погляди, не вернулся ли он.
И тут мне все стало ясно, и его странное поведение, и причитания перед дочерью, и просьба к кади отпустить узника, и утренняя болезнь, все это ради Хасана, чтоб спасти его от опасности, помешать ему выкинуть какуюнибудь глупость. Поэтому он обязывает сына своей болезнью, поэтому он играл в ту странную игру, смысл которой я сразу не понял. Он хотел как можно скорее спасти хаджи Синануддина, чтоб это не пришлось делать Хасану. Любовь одарила его страхом, предприимчивостью, фантазией.
Я поспешил успокоить его.
– О Хасане не беспокойся. Он не сделает ничего неразумного.
– Почему?
– Он думает только о дубровчанке. Жаворонки поют у него в сердце. Мне кажется, будто я слышу их щебетание.
– Ты думаешь, я не слышу? Этого-то я и боюсь, друг.
– Чего ты боишься?
– Этого щебетания. Из-за него-то он и делает глупости. Тогда каждый добр и других жалеет.
– Жалеет, но ничего не предпринимает. Любовь эгоистична.
– Эх, дервиш, что ты знаешь о любви! Я себя подставил ради него. Это ли эгоистично?
Я хотел спросить старика – и спрошу его однажды, – что бы он сделал ради сына, и от чего бы отказался ради него, и во что превратилась бы его любовь, если б его сын пострадал. Она стала бы самой лютой ненавистью, которую мне доводилось видеть.
Для него в жизни существовала только эта любовь и ничего больше. Даже перед смертью, в ожидании кончины, она хранит его, поддерживая в жизни. Может быть, это непростое и глубокое лукавство старости, страх смерти, превратившийся в любовь, дабы последние цветы расцвели в состарившемся сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Его точка зрения несколько отличалась от моей, но бессмысленно было возражать, пока он не мешал.
Он попросил, чтоб мулла Юсуф переночевал у него. Никого из слуг нет в доме.
Юноша опустил глаза, чтоб скрыть свою радость, когда я велел ему остаться.
Смутные сумерки, облака тяжкие и неподвижные, тишина над городом.
Весь день люди чего-то ждали, напрягая слух, широко раскрыв глаза, невнимательные к обычным разговорам и делам, слишком спокойно было после вчерашнего волнения, слишком глухо, словно бы вражеское войско отступило в свой лагерь и ожидает ночи или утра, чтоб начать бой. Именно эта тишина, это отсутствие движения, это опустевшее поле битвы без кликов, без брани, без угроз рождало напряженность, усиливающуюся с каждой минутой; когда она лопнет, наступит конец. Люди смотрели друг на друга, смотрели на прохожих, смотрели на улицу, ждали. Все могло оказаться сигналом. Я тоже смотрел на улицу. Пока не началось. Но я жду, мы ждем, что-то произойдет, скоро, трещит основание старого городка, чуть слышно воет ветер в вышине, скрежещет мир.
С криком несутся птицы по черному небу, люди молчат, у меня стынет кровь от ожидания.
15
Истина со мной. Истину я говорю.
Долго не мог я уснуть в ту ночь. А потом заснул и просыпался почти каждую минуту, следуя одной мысли и во сне и наяву, не успевая додумать ее, убежденный в том, что не сомкну глаз и что всю ночь проведу так, полуодетый, чтоб события не застали врасплох.
Я не мог рассуждать последовательно, может быть, из-за сна, что обрывал нить и нарушал порядок, или из-за нетерпения, заставлявшего поскорее добраться до сути, я непрерывно снова переживал встречи с этой троицей, больше всего с кади, медленно, без спешки, следя за каждым их жестом, выражавшим изумление, страх, надежду, продлевая этот миг, поскольку возможно, этот дивный миг, когда все рушится: корень вырван, но это еще не осознано, они живут по старой привычке, еще не растеряны, не унижены. Их страх – вот что прекрасно. Несогласие с собственным падением. Страх, неизвестность, проблеск надежды, беспокойство во взгляде. Или еще лучше (я возвращал их в игру, заставлял начать снова): для них все кончено, а они этого не знают, не верят, стоят пока прямо, дерзко, уверенно, как прежде, как всегда до сих пор. Мне не хотелось видеть их. уничтоженными, моя ненависть угасла, когда мысль невольно, не повинуясь мне, шла дальше, чем я хотел. Ненависти, как и любви, нужны живые люди.
Меня разбудила частая стрельба где-то в городе. Началось?
Стояла еще хмурая ночь. Я зажег свечу и взглянул на стенные часы. Скоро рассвет.
Одевшись, я вышел в коридор, хафиз Мухаммед стоял в дверях своей комнаты, накинув кафтан на меху. Неужели он никогда не спит?
– Я услыхал, как ты одеваешься. Куда спозаранку?
– Почему стреляют?
– Не впервой. Что тебе за дело?
– Не из-за хаджи Синануддина ли?
– Почему бы стали стрелять из-за хаджи Синануддина?
– Не знаю.
– Не ходи. Узнаем, когда рассветет.
– Я тут же вернусь.
– Темно, опасно, разные люди бродят. Боже милостивый, неужели тебя так сразила его беда? Неужели ради своей доброты ты должен пострадать?
– Я должен посмотреть.
– Чего ты ждешь?
Я пробирался вдоль заборов, вдоль стен, нырнул во тьму, когда мимо пробежали какие-то солдаты, после тюрьмы меня преследовал непонятный страх перед быстрыми чужими шагами и суетливой беготней, я боялся всего, что происходило внезапно. Сейчас мне хотелось знать, что происходит. Мне хотелось успеть, увидеть, вмешаться.
Вмешаться во что?
В самом деле, чего я жду, на что надеюсь?
Все мои надежды заключались в письме, которое гонец увез силахдару Мустафе в Стамбул. И если оттуда вскоре не придет катул-фирман или хотя бы письмо о смещении виновных, значит, нет больше в мире сыновьей любви и порядочности. А об этом нельзя и подумать, поскольку жизнь не стоила бы тогда медного гроша.
Но даже если этого нет, я верю в дерзость всемогущих людей. Это обмануть не может. Неужели султанский силахдар может допустить, чтобы провинциальный чиновник затаскал его отца по тюрьмам? Он боролся бы с этим своим позором, даже если бы более сильные стояли перед ним, от этих же вообще полетят перья во все стороны; нрав у него наверняка не ангельский, рука нелегка, если он сел на такое место.
Он все сделает вместо меня. Мне оставалось бы только ждать, и это было бы самое лучшее и самое надежное. Но как избежать обитателей чаршии? Едва я избрал хаджи Синануддина в качестве приманки, я вмешал их. Они могли все испортить, но как иначе мог я поступить? Если бы хаджи Синануддина освободили слишком скоро, без шума и без всякого ущерба, все оказалось бы напрасным. А я ожидал все-таки, что он предпримет что-то посерьезнее и потяжелее. Не знаю что. Может быть, его посланец уже пришел к вали с обвинительным иском. Может быть, он наймет головорезов, бывших солдат, чтоб они похитили узника. Может быть, он натравит янычар, чтоб лишить их власти. Мало кто знает об их делах, но я надеялся, что ничто не пройдет тихо. Надо, чтоб услышали как можно дальше. Но не хотелось бы, чтоб это произошло помимо меня. Я должен получить по своему счету.
Возле каменного моста навстречу попался ночной сторож.
– Куда спозаранку, шейх-эфенди?
– Часы обманули.
– Боже мой, вот она жизнь. Кто может, тому не спится, а кого все время в сон клонит, тому суждено ночь на ногах провести.
– Есть что-нибудь новое?
– Как не быть! Всегда что-нибудь новое происходит. Только мне никто ничего не рассказывает, вот я и не знаю.
– Где-то стреляли недавно.
– К счастью, не в моем квартале.
– Ты мог бы разузнать?
– Меня не касается.
– Я заплачу.
– Ты не заплатил за то, что было для тебя важнее. Или тебе это важнее? Погоди, чего злишься? Скажу тебе бесплатно. Спрашивал я соседа, тоже ночного сторожа. Да и он не знает. А раз он не знает, это все равно что ничего и не было. Не у кого больше спрашивать.
Огни загорались в окнах, дома открывали глаза.
Когда совсем рассвело, мулла Юсуф принес мне две новости, одну о том, что Хасан вернулся рано утром, всю ночь ехал, и другую, странную, о том, что чаршия закрыта.
В самом деле, лавки и магазины были заперты на засовы, ставни опущены, висячие замки подвешены, по самым торжественным праздникам не бывало так пусто.
Молодой портной, пришелец, быстро укладывал работу, испуганно озираясь.
– Почему чаршия закрыта?
– Не знаю. Я рано пришел, работал, а как осмотрелся – вокруг ни одной живой души.
Он дернул дверь, положил в карман ключ, словно пряча его поглубже, и поспешил по улице.
Подошли два купца, оба шагали медленно, словно стража, и спокойно смотрели вслед портному.
– Вы не сказали ему, что чаршию закроют? – спросил я.
– А кто кому говорил?
– Неужели вы не договорились? Они удивленно посмотрели на меня.
– А для чего нам договариваться?
– А почему тогда лавки закрыли?
– Я подумал, давай-ка я сегодня не буду открывать. Должно быть, и другие также.
– Но почему?
– Почему? А откуда мы знаем почему?
– Разве вы в самом деле не договаривались?
– Эфенди, как же может целая чаршия договориться?
– Ну вот, а все заперто.
– Потому и заперто.
– Почему?
– Потому что не было договора.
– Ладно, а не из-за вчерашнего ли?
– Ну и из-за вчерашнего.
– Или из-за утренней стрельбы?
– Ну и из-за стрельбы.
– Или из-за чего-то другого?
– Ну и из-за чего-то другого.
– Что происходит в городе?
– Мы не знаем. Потому и запираем.
Оба смотрели мимо меня, серьезные, отсутствующие, озабоченные, неуловимые.
– А что сейчас будет?
– Ничего с божьей помощью.
– А если будет?
– Ну вот видишь, мы заперли.
Может быть, этим торговцам наши дервишские суждения кажутся столь же непонятными, как и нам их?
А я не мог бы сказать, что они неискренни или слишком осторожны. Они лишь предчувствуют какую-то опасность, тут у каждого свой нюх.
Я рассказал Хасану об этом разговоре. Странное впечатление произвели на меня эти два человека, что буквально за ночь превратились в чужеземцев из-за того, что я сделал.
Разве не должны они были стать мне ближе? Я высказал это Хасану несколько иначе: неужели мы не должны думать более одинаково, раз нас взволновало одно?
Он переодевался у себя в комнате. Принял ванну, уже второйраз, говорит, устал, спешил к отцу, друг его, дубровчанин, не выдержал, наверняка будет отсыпаться два дня и две ночи. Он сам мне не казался усталым, скорее рассеянным. Отсутствующее выражение лица делало его мечтательным, далеким от всего. Что-то лунатическое, вызывающее улыбку счастья, не особенно умное, что освещало его изнутри, делало его слепым к окружающему миру. Да, конечно, отвечал он, но казалось, будто он не понимает меня, как я не понимаю тех купцов.
– Ты пока не вернулся к нам, – сказал я, отчасти смущенный, отчасти обрадованный его рассеянностью.
– Что? Ах это! Ну нет, вернулся и уже все знаю: отец тяжело болен, хаджи Синануддин арестован, миралай Осман-бег отправился резать посавцев, что-нибудь еще есть?
Он радостно улыбался, словно это были самые веселые новости, какие ему когда-либо доводилось слышать.
– Как это, Али-ага тяжело болен? Вчера вечером он хорошо себя чувствовал.
– Взволновал его арест хаджи Синануддина.
– Нас всех взволновало. Боимся мы за него.
– Почему? Отпустят его. Уже нашлись люди, что любят деньги. Представь себе, попадаются и такие!
В это утро для него не существовало тяжелых дел. Он смеялся.
– Всю жизнь он заботился об арестантах, пока сам не стал арестантом. Странное дело – превратиться в предмет своей любви.
– Мы очень жалеем его.
Это был упрек. Мне хотелось увести его от его странных мыслей. Но он не позволил сбить себя с толку.
– Мне его тоже жаль. И я думаю о том, как всю свою жизнь он подавал милостыню другим, а сейчас другие подают ему. Может, так и надо.
Я знал, что он не любит нежностей, но это прозвучало слишком круто. А может быть, я много требую от него, он в состоянии сегодня думать только о своем счастье.
– Как тебе было в Дубровнике?
– Хорошо. Там еще лето.
Странно, что не весна.
Во дворе открылись ворота, и Хасан подошел к окну. Фазлия, пришедший с улицы, сделал ему знак спуститься.
– Ты можешь посидеть с отцом?
– У меня мало времени.
– Останься хоть ненадолго. Я скоро вернусь. Али-ага выглядел так же, как вчера вечером, и был даже, пожалуй, оживленнее.
– Куда ушел Хасан?
– Не знаю. Сказал, что скоро вернется.
Старик стал расспрашивать, что происходит в городе, удивлялся тому, что закрыта чаршия, просил уговорить Хасана остаться дома ради него, мало ли что может приключиться с больным.
– Почему ты сказал Хасану, что тебе хуже?
– Это правда. Мне хуже.
– С каких пор? Вчера вечером ты казался птицей. Именно об этом я и хотел рассказать Хасану, да не успел.
– Неужели вам не о чем говорить? Мне было лучше, теперь стало хуже, и я хотел бы, чтоб он был возле меня, что в этом странного?
– Ничего. На самом деле ты хочешь удержать Хасана у своей постели, пока все не окончится. Разве не так?
– Для него лучше. Ты знаешь, какой он скорый. Выкинет что-нибудь, чего никак не ожидаешь. Погляди, не вернулся ли он.
И тут мне все стало ясно, и его странное поведение, и причитания перед дочерью, и просьба к кади отпустить узника, и утренняя болезнь, все это ради Хасана, чтоб спасти его от опасности, помешать ему выкинуть какуюнибудь глупость. Поэтому он обязывает сына своей болезнью, поэтому он играл в ту странную игру, смысл которой я сразу не понял. Он хотел как можно скорее спасти хаджи Синануддина, чтоб это не пришлось делать Хасану. Любовь одарила его страхом, предприимчивостью, фантазией.
Я поспешил успокоить его.
– О Хасане не беспокойся. Он не сделает ничего неразумного.
– Почему?
– Он думает только о дубровчанке. Жаворонки поют у него в сердце. Мне кажется, будто я слышу их щебетание.
– Ты думаешь, я не слышу? Этого-то я и боюсь, друг.
– Чего ты боишься?
– Этого щебетания. Из-за него-то он и делает глупости. Тогда каждый добр и других жалеет.
– Жалеет, но ничего не предпринимает. Любовь эгоистична.
– Эх, дервиш, что ты знаешь о любви! Я себя подставил ради него. Это ли эгоистично?
Я хотел спросить старика – и спрошу его однажды, – что бы он сделал ради сына, и от чего бы отказался ради него, и во что превратилась бы его любовь, если б его сын пострадал. Она стала бы самой лютой ненавистью, которую мне доводилось видеть.
Для него в жизни существовала только эта любовь и ничего больше. Даже перед смертью, в ожидании кончины, она хранит его, поддерживая в жизни. Может быть, это непростое и глубокое лукавство старости, страх смерти, превратившийся в любовь, дабы последние цветы расцвели в состарившемся сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54