Отличный сайт Wodolei
Он положил свои длинные сильные пальцы на ладонь моей руки, лежавшей на спинке скамьи, чуть коснувшись меня, только чтоб я почувствовал приятный холодок его кожи и мягких суставов, и произнес спокойно, тихим глубоким голосом, которым, должно быть, произносят слова любви:
– Кажется, я ранил тебя, а этого я не хотел. Я думал, ты больше знаешь о мире и людях, много больше. С тобой следовало говорить иначе.
– Как иначе ты мог говорить?
– Не знаю. Как с ребенком.
Эти слова могли ничего не значить, но на меня произвело впечатление, как он их произнес, с кроткой мелодией флейты, без шума и призвуков, без тревожного форсирования, с печальной улыбкой по поводу чего-то, что не произошло сейчас, улыбкой, мягкой, мудрой и освобождающей, и с удивлением впервые задумался я над тем, что в душе его находится что-то очень зрелое и полное, что раскрывается лишь в те минуты, когда он не бережется. В свете такой луны, которая наполняет нас тревогой. В моменты, когда трудно. Мне запомнился его мягкий голос, влекущий к доверию, и его умиротворяющая улыбка, и предполуночная пора, когда открываются тайны, в моей памяти остались как нечто могучее и неуловимое. Может быть, потому мне показалось, будто вдруг, совсем неожиданно мне довелось увидеть потаенную сторону в человеке, которую никто до меня не видел. Не знаю, рождался ли он или раскрывался, сбрасывая змеиную кожу, не знаю, что он показал, но убежден, что миг этот был исключительным. Я размышлял и о том, что мое собственное волнение в состоянии преобразить каждое слово, каждый жест, каждое событие, но воспоминание осталось.
Он встал, удачно развязав узлы неловкости между нами, он нашел настоящее слово, которое красиво и долго звенит, и мог уйти. Беспричинное волнение не держало меня больше, его заменило нечистое намерение, тем более странное, что оно родилось непосредственно вслед за восторгом.
Уходя, он вынул из кармана какой-то узелок и положил на скамью.
– Для тебя.
И ушел.
Я проводил его до ворот. Но когда он завернул за угол, я последовал за ним. Я шел тихо, держась вдоль стен и заборов, готовый замереть, если он повернется, пусть принимает меня за тень. Он исчезал во тьме улочек, я следил за ним по звуку шагов, мои не были слышны, они были легкие и потаенные, никогда прежде я не ходил так, вновь и вновь обнаруживал я голубой минтан и высокую фигуру на залитых лунным светом перекрестках и следил за ним, а потом разочарованно заметил, как сужается это обманчивое кружение к определенному месту. Я замер у мечети, он стукнул кольцом в ворота своего дома, и кто-то тут же отворил, словно поджидал за воротами. Войди он в чужой дом, я поверил бы, что он завернул к человеку, имя которого мне не назвал. Теперь я не узнал ничего.
Я вернулся в текию, усталый от чего-то, что не было усталостью тела.
На скамье лежал подарок Хасана – «Книга занимательных историй» Абу-ль-Фараджа в дорогом сафьяновом переплете с четырьмя золотыми накладками в виде птиц по углам. Меня удивило, что на шелковом платке, в который он завернул книгу, тоже были вышиты по углам четыре золотые птицы. Это покупали не наспех.
Однажды в разговоре я упомянул имя Абу-ль-Фараджа, вспоминая о молодости. Упомянул и позабыл. Он – нет.
Я сел на скамью и, держа книгу на коленях, поглаживая пальцами гладкий сафьян, смотрел на умертвленную лунным светом реку, слушал удары времени на Сахаткуле и, странным образом успокоенный, хотел плакать. С далекого детского байрама, уже растворившегося в памяти, мне впервые сделали подарок, впервые кто-то подумал обо мне. Он запомнил мои слова и вспомнил их где-то в далекой стране.
Необычное это было чувство: словно бы занялось свежее солнечное утро, словно бы я возвратился домой из далекого путешествия, словно осветила меня беспричинная, но могучая радость, словно рассеялся мрак.
Пробило полночь, подобно ночным птицам, стали перекликаться сторожа, время проходило, я сидел, заколдованный книгой Абу-ль-Фараджа и четырьмя золотыми птицами. Я видел их на полотне, это единственное, что осталось у меня из родного дома, однажды отец принес мне твердые пряники в крестьянском полотенце, давно, и платок, красивый, из грубого льна. И это ему запомнилось. Трудно поверить, но это было правда – я был глубоко растроган. Кто-то вспомнил обо мне. Не ради чего-то, не во имя корысти, от чистого сердца или даже пускай в шутку. Вот так, вниманием покупают и старого заматеревшего дервиша, который считал, что он избавился от мелких слабостей. А они, видно, не так просто умирают. И вовсе они не мелкие.
Ночь уходила, а я продолжал сидеть просветленный, смешной самому себе из-за волнения, которое сам не мог объяснить. Но лишаться его не хотел.
6
Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.
Сегодня утром я вышел в поле – взбирался по цветущему склону, стоял под невысокой кроной фруктового дерева, лицом к цветам, листьям, лепесткам, веерам, к тысячам живых чудес, жаждущих оплодотворения, впитывая пьянящую сладость этой пышности, этого кипения соков во множестве невидимых жилок, и снова, как и вчера вечером, меня охватывало желание погрузить обе руки в ветки, чтоб потекла по моим жилам бесцветная кровь растений, чтоб без боли мог я расцвести и увянуть. И повторное возникновение этого странного желания убеждало меня в тяжести муки, которую я испытывал.
Из лесу через равные интервалы доносились звонкие удары топора, опускаемого чьими-то сильными руками, после каждого удара наступала краткая пауза, и, несмотря на расстояние, я знал, что топор острый, с длинным обухом, что он вгрызается в дерево с бешеной злобой, яростно добираясь до сердцевины. Куковала кукушка, ее двусложный тоскливый крик звучал с печальным равнодушием, как голос судьбы, разносился и призыв какой-то женщины, ясный, сильный, непонятный, видно, то была молодая женщина, опаленная весенним солнцем, радостная; не видя ее, я поворачивался на звонкий голос, словно в сторону Мекки, зная о ней все. Только три звука в тишине весеннего утра, в пространстве чуждого мира. Я закрыл глаза, сладкий запах цветочной пыльцы наполнял сердце, и слушал: три простых звука. И тут я пережил необыкновенную минуту полного забвения. Это не было воспоминанием о чем-то, но погружением в иное время, значительно более раннее, когда не было ничего от теперешнего меня, когда существовало лишь медленное, радостное ощущение жизни, трепетная близость ко всему окружающему. Я знал, что это был топор отца, это его крепкие руки работали в лесу. Мне был знаком и голос кукушки, никогда прежде я не видел ее, но она всегда куковала на одном месте. Я знал и девушку, ей было шестнадцать лет, я видел ее сквозь бесконечное время, словно миновали века, а я ни о чем не позабыл, крохотные золотистые веснушки вокруг улыбающихся губ, стан обхватом в две ладони, запах милодуха сохранился спустя много лет. Кого призывает девушка сквозь время? Я не мог откликнуться, не мог возвратиться вспять.
От чар далекого времени меня пробудила радостная встреча. По дороге шел мальчик, он рвал цветы и бросал их вверх над головой, швырял в птиц комьями земли, выкрикивал какие-то непонятные, свои собственные слова, веселый и беззаботный, как котенок. Заметив меня, он умолк и съежился, сразу став серьезным. Я не принаджал к его миру.
Давным-давно, за много лет до этого дня, на другой тропинке, в другом краю встретился мне такой же мальчуган. Не было никаких причин вспоминать сейчас об этом и сравнивать их. Но вспомнилось. Может быть, потому что день предназначался для воспоминаний, или же тогда, как и теперь, я стоял на перекрестке жизни, или оба они были толстощекие, увлеченные, каждому из них хватало самого себя в пустынной местности и оба прошли мимо, угаснув, словно я потушил их радость. Я окликнул мальчика, глаза его были цвета кудели, так же как и у того, прежде, вопрос был извечный и звучал печально, но он этого не знал.
К счастью, сейчас у нас начался совсем иной разговор, чем тот, первый. Я записал его для облегчения, без иной нужды, подобно тому как утомленный путник останавливается у живительного источника.
– Ты чей, малыш?
Он остановился, без особой приязни глядя на меня.
– А тебе что?
– В мектеб ходишь?
– Больше не пойду. Вчера меня ходжа побил.
– Ради твоего же блага.
– Это благо я мог бы и сам пригоршнями делить. А ходжа делит его между нашими задницами. При каждом его слове они становятся синими, как баклажаны.
– Не надо плохие слова говорить.
– Разве «баклажан» плохое слово?
– Ну и чертенок же ты.
– Не говори плохих слов, эфенди.
– Ты вчера тоже так разговаривал?
– До вчерашнего дня я был барабаном для ходжи. А сегодня я стал, как вот эта птица. Пусть кто-нибудь сейчас попробует ударить меня!
– А что отец говорит?
– Он говорит, что алимом мне все равно не быть. А пахать можно, и зная азбуку и не зная азбуки, земля ждет, другому ее отдавать не станем. А уж если палки делить, то я и сам это смогу сделать, говорит.
– Хочешь, я поговорю с отцом, чтоб отпустил тебя в город? Будешь учиться в школе, станешь алимом.
Те же слова я сказал и тому мальчугану, сейчас он в текии, стал дервишем. Но этот паренек иной закваски. Радость исчезла с его лица, ее сменила ненависть. Мгновение он молча смотрел на меня в яростном недоумении, потом проворно нагнулся и поднял с дороги камень.
– Вон там пашет мой отец, – сказал он с угрозой. – Иди скажи ему об этом, если посмеешь.
Вероятно, он в самом деле ударил бы меня. Или убежал бы с плачем. Он был умнее того, первого мальчугана.
– Не пойду, – примирительно ответил я. – Никто не может тебя заставить. Да и для тебя, наверное, лучше будет остаться здесь.
Он растерянно топтался на месте, не выпуская из рук камня.
Я пошел дальше, несколько раз оглянувшись. Он не двигался с места, живая преграда между отцом и мною, оробевший и недоверчивый. И лишь когда я отошел на безопасное расстояние, он швырнул камень в поле и побежал к отцу.
Я угрюмо возвратился назад.
Маленькая женщина впустила меня и, притворяясь, будто прикрывает лицо яшмаком, указала в сад, там, дескать, три дурака одного безумного ловят, я могу пройти туда, могу и здесь подождать, она скажет Хасану и передаст мне ответ, если он вообще что-либо ответит, потому что сегодня не очень-то он речист.
Я пойду, ответил я, она прикрыла ворота и ушла в дом.
В большом саду за домом, на просторной, поросшей травой поляне, окруженной сливовыми деревьями, два конюха ловили молодого жеребца. Хасан стоял у ограды с внутренней стороны и спокойно, молча смотрел, изредка вдохновляя их короткими ругательствами и окриками.
Я не стал выходить на манеж, где из-под копыт дикого коня летели комья земли.
Конюхи по очереди подходили к жеребцу, один из них был постарше, пониже и посильнее, другой – молодой, высокий и стройный. Мне показалось странным, что они не ловят вместе, было бы легче, странным выглядело и молчание Хасана, следившего за их усилиями.
Черный жеребец с лоснящейся шерстью, прекрасным крупом, могучими ногами на тонких бабках стоял посреди площадки, взбешенный, раздувая розоватые ноздри, с налитыми кровью глазами, дрожь мелкими волнами сотрясала его тело.
Конюх постарше, втянув голову в широкие плечи и как-то ссутулившись, подбирался к нему сбоку, даже не пытаясь успокоить коня голосом или жестом, заранее считая его своим врагом, и вдруг прыгнул вперед, стараясь схватиться за шею или за гриву, уверенный в своей силе. Конь, стоявший как будто спокойно, вдруг молниеносным движением повернулся на месте, однако человек, словно ожидая этого, отскочил в сторону и кинулся с другой стороны, уцепившись за длинную гриву. Конь ошеломленно замер, а потом вдруг потащил его, пытаясь освободиться, однако объятие было крепким, сильные руки не выпускали гибкую шею. Было похоже, что человек укротил животное, казалось чудом, что он смог совладать с этим сгустком напряженных мускулов, оба они стояли как вкопанные, словно обессилев, словно не имея возможности разойтись, словно не зная, что делать дальше. А потом животное сделало внезапный прыжок и отбросило человека далеко в сторону.
То же самое произошло и с младшим конюхом. Он подходил опасливее, хитрее, надеясь обмануть животное раскрытой ладонью, ласковым лицом, на котором застыла бессмысленная усмешка, но, едва он коснулся его, конь завертелся волчком и крупом отбросил парня.
Хасан хлестко выругался, молодой конюх засмеялся, а тот, что постарше, в сердцах проклял дикую скотину.
– Сам ты скотина, – отрезал Хасан.
Я смотрел, как спокойно наблюдал он за этой борьбой, за этой схваткой, этой дуэлью – ему было важнее не поймать коня, хотя по его сторону ограды, там же, где стоял я, ждал кузнец, он смотрел, как безуспешно люди пытаются это сделать, и не прерывал опасной игры, не помогал им советом. Однако меня удивила его необыкновенная серьезность – он выглядел даже хмурым, был чем-то недоволен, и не верилось, что причина этому – неловкость конюхов. Странным казалось и то, что он так долго позволял вести игру, это походило на излишнюю жестокость, которая для них, может быть, обычна, но мне она показалась лишенной смысла. Такое его поведение меняло мнение, которое у меня сложилось о нем. Не такой уж он мягкий и не такой уж веселый, как я себе представлял, или он таков с равными себе, а в обращении со слугами похож на всех остальных. Даже заметив меня, отрывисто поздоровавшись со мной, он не переменился. Не прекратил мучений людей, а они сами не протестовали.
Между тем конь ударил конюха постарше копытом в бедро, тот ответил ему страшным ударом по ребрам.
– Ты такой же безумец, как он! Прочь! – крикнул Хасан, и человек, не возразив ни слова, прихрамывая, отошел в сторону.
Хасан подождал, пока они встанут у забора, потом не спеша пошел к коню, двигаясь по кругу, подходя с головы, упрямо меняя позицию, без торопливости, без суетливых жестов, не пытаясь обмануть; конь замер, успокоенный чем-то, может быть, ровными движениями Хасана или его бормотанием, напоминавшим журчание воды, а может быть, его твердым взглядом, отсутствием страха и злобы;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54