https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/
К счастью, люди быстро забывают то, что их не касается. Я стремился внушить каждому, будто я тоже позабыл или переболел, испугался, погрузился в молитву. Пусть каждый берет то, что его устраивает.
Я позвал к себе муллу Юсуфа. И его тоже во время ночных допросов заставлял я повторять все, что он говорил и делал. Я волновался, так как разговор был важным. Я признал, что согрешил перед богом и перед людьми, ведя себя неразумно в несчастье, не достойно звания, которое на мне лежит. Меня ослепила печаль и любовь, и это единственное оправдание для меня. Я позабыл о том, что так хотел господь и что это он покарал брата, или меня, или нас обоих за грехи, о которых мы не знаем. Чужими руками, но по своей воле.
Юсуф слушал сосредоточенно, без той настороженности, которую обыкновенно проявлял. То ли мои смиренные слова и тихий голос пробудили его, то ли в душе его вспыхнуло воспоминание о собственном несчастье, но он смотрел мне прямо в глаза. И в то же время я ощущал его тревогу, чуть ли не злобу.
– Не знаем, за какие грехи? – отрывисто спросил он.
– Мы узнаем о них в день страшного суда.
– День страшного суда далеко. Что нам делать до тех пор?
– Ждать.
– А виновата ли чужая рука, что карает нас во имя господа?
Я был ошеломлен. Никогда прежде не говорил он так резко и не спрашивал так зло. Он прервал мою исповедь и заговорил о себе. Он думал о солдатах, что убили его мать, о ее странных грехах и о себе, безгрешном. Он сам приблизил то, к чему я стремился.
– Не знаю, сын мой, – спокойно отвечал я. – Знаю лишь, что каждый ответит перед богом за все содеянное. И знаю еще, что не все люди виновны, но лишь те, которые виновны.
– Я не говорю о тех, кто сотворил зло, но о тех, кому сотворили зло.
– Ты говоришь о себе. Тебе сотворили зло. Потому я и не умею ответить. Если я скажу, что они не виновны, ты рассердишься, да это и не так. Если я скажу, что они виновны, то поддержу тебя в твоей ненависти.
– Какой ненависти? Кого я ненавижу?
– Не знаю. Может быть, меня.
Он сидел у окна, погрузившись в созерцание своих стиснутых пальцев, позади него были серый день и хмурое небо, подобное ему. Услыхав слова Хасана, он быстро повернулся и посмотрел на меня растерянно, смятенно, но пристально, с неприкрытой ненавистью. А потом отвел взгляд и произнес почти шепотом:
– У меня нет ненависти к тебе.
– Слава богу, – ответил я, спеша успокоить его, опасаясь, как бы он не ушел, что бывало прежде. – Слава богу. Мне хотелось бы вернуть твое доверие, если оно исчезло. Если нет, тем лучше. Я ценю новую дружбу, в ней любовь, которая нам всегда нужна, но старая дружба – нечто большее, чем любовь, поскольку она часть нас самих. Мы с тобой срослись, точно два дерева, оба будут повреждены, если их разделить. Корни наши переплелись и ветви. И опять-таки мы могли бы больше, чем просто произрастать на том дерне воспоминаний, каждый живя своей жизнью. Мы могли быть одним целым. Теперь мне жаль этого, жаль всего, что мы упустили. Почему мы молчали? Зная, что каждый думает о случившемся, которое нельзя позабыть. Себя я упрекаю больше, чем тебя, я старше, у меня больше опыта. Меня защищает лишь мысль о том, что моя любовь к тебе всегда была неизменна. Твоя отчужденность держала меня на расстоянии. Ты ревниво хранил для себя свое несчастье, подобно тому как обезьяна носит на груди своего мертвого ребенка. Мертвых нужно хоронить, ради себя. Только я один мог тебе помочь. Почему ты никогда не спрашивал меня о матери? Я один-единственный знаю о ней все. Не истязай себя, не замыкайся в себе, я не скажу ничего, что причинит тебе боль, я любил и ее и тебя.
– Ты любил ее?
Голос его звучал глухо, хрипло, с угрозой.
– Не бойся. Я любил ее как сестру.
– Почему как сестру? Она была курвой.
Меня испугало выражение его лица, незнакомое мне до тех пор, злое, безжалостное, как у человека, готового на все, хотя я знал, что он груб и что он терзает себя печалью, ожившей во время этого первого разговора о матери. Меня ошеломила неистовость, с которой он бередил свои раны. Неужели он так страдает?
– Ты жесток, потому что тебе тяжело, – пытался я успокоить его. – Твоя мать была хорошей женщиной, она жертва, а не грешница.
– Почему ее тогда убили?
– Потому что были глупцами.
Он молчал, глядя в пол, я мог лишь вообразить себе, каково ему, хотя и сам я, ощетинившись, лишь предугадывал ужас его страданий. А потом, враждебно посмотрев на меня, в последней надежде, что я не смогу защититься, он спросил:
– А как ты поступил?
– Я просил за нее и просил напрасно. Я увез тебя в другое село, чтоб ты не видел. Потом, спрятавшись, я рыдал в одиночестве, питая отвращение к людям и жалея их, потому что целый день они прятали глаза, стыдясь друг друга.
– Немного, всего один день. Кто… Как ее убили?
– Не знаю. Я не мог смотреть. А спрашивать не хотел.
– Что о ней потом говорили?
– Ничего. Люди легко забывают о том, что не дает им возможности гордиться.
– А ты?
– Я вскоре уехал. Я стыдился. И жалел тебя и ее, очень долго. Тебя особенно. Мы были друзьями, лучшего у меня не было никогда.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться из стороны в сторону, словно теряя сознание.
– Я могу уйти? – тихо произнес он, не глядя на меня.
– Тебе плохо?
– Мне не плохо.
Я положил руку ему на лоб, делая это обыкновенное движение с усилием, почти отказываясь от него, чувствуя, как вспыхнула моя ладонь, прежде чем я опустил ее. Но когда я коснулся его пылающей кожи, он едва удержался, чтоб не отдернуть голову, неестественно оцепенев, словно шел под нож.
– Иди, – ответил я. – Нас измучил этот разговор, и тебя и меня. Нужно привыкнуть.
Он вышел, пошатываясь.
Я велел Мустафе поить его медом, заставлять гулять, уговаривал снова приняться за переписку Корана, предлагал раздобыть золотистой и красной краски, а он отказывался, становясь все более и более отчужденным и замкнутым. Словно бы мое внимание стало для него подлинной пыткой.
– Ты разбалуешь его, – с напускной укоризной говорил хафиз Мухаммед, но нетрудно было заметить, что он доволен. Его волновала чужая доброта, хотя он сам никогда не хотел ни с кем себя связывать. Доброту он считал равной восходу солнца: ею следовало любоваться.
– Ослабел он, – ответил я, защищаясь. – Что-то с ним происходит.
– Ослабел, в самом деле. Не влюбился ли?
– Влюбился?
– Чему ты удивляешься? Он молод. Лучше бы ему жениться и уйти из текии.
– Кто пойдет за него? Та, в которую он влюблен?
– Нет, ни за что! Но разве мало у нас девушек?
– Я вижу, тебе что-то известно. Почему ты позволяешь мне гадать?
– Да нет, я немного знаю.
– Скажи, что знаешь.
– Вероятно, нехорошо так говорить. Может быть, это только мои домыслы.
Я не настаивал, я знал, что он заблуждается, но знал также, что он скажет. Его отговорки смешны, ведь для того он и начал разговор, чтобы все выложить. И бог знает что он видел и что придумал в своей наивности. Не много ожидал я от его рассказа.
Однако рассказ его показался мне странным. Однажды хафиз Мухаммед шел к отцу Хасана и у ворот дома, где живет кади, увидел муллу Юсуфа. Тот нерешительно заглядывал в окна, потом направился к двери, остановился, затем медленно, озираясь, тронулся прочь. Он чего-то хотел, чего-то ожидал, кого-то искал. Хафиз Мухаммед ни о чем не стал спрашивать, когда они встретились, а юноша отговорился тем, что случайно забрел сюда во время прогулки. И вот именно эти-то его слова вызвали у хафиза Мухаммеда подозрения и сомнения, ибо вовсе не случайно он там оказался и не во время прогулки. Хотелось бы, чтоб все обстояло иначе, чем он думает. Поэтому он и молчал до сих пор.
– Что ты подозреваешь? – оробело спросил я, внезапно оказавшись перед решением тайны.
– Мне стыдно и говорить об этом. Но он странно вел себя. И потом солгал, чтоб оправдаться, значит, чувствовал за собой вину. Я подумал, что он влюбился.
– В кого? В сестру Хасана?
– Ну вот, ты тоже так подумал. Пусть аллах покарает меня за грешную мысль, если это не так.
– Может быть, – угрюмо ответил я. – С людьми всякое бывает.
– Следовало бы с ним поговорить. Напрасно только будет страдать.
– Ты думаешь?
Он удивленно взглянул на меня, не понимая моего вопроса, не осознавая всей его пакостности, и сказал, что ему жаль юношу, ржавчиной разъест его эта любовь без всяких шансов на взаимность да и позором покроет и его и нас. Позор перед людьми и перед нею, замужней и честной женщиной. А он, хафиз Мухаммед, будет молиться богу, чтоб юноша свернул с этого пути, а ему простился грех, если он не то увидел и дурно подумал.
Он был подавлен, высказав все, и раскаивался. Но мучился бы и умолчав.
Какое счастье было бы, если б оказались правдой слова этого человека, который опасается греха даже там, где его нет и в помине. А может, есть? Почему это невозможно?
Меня всколыхнула нечистая мысль, я моментально развил ее, приладил ей крылья, обнаружив великолепные возможности, которые она таит. Я представил себе прекрасные руки женщины, которые бессознательно ласкали друг друга, жадно сжимали, нерастраченную силу, которая светилась в ее холодных глазах, подобных бездонному озеру, ее безмятежное бесстыдство, с каким она мстила. Но я помнил и о том, что все уже случилось, что Харуна убили в то время, как она просила предать Хасана. Конечно, она не знала о моем брате, может быть, никогда не слыхала его имени, но я забывал об этом, у меня в памяти она осталась жестокой, как и ее муж, кади, оба они были для меня двумя кровожадными скорпионами, и мое сердце не могло желать им добра. Поэтому ненависть ликовала во мне: какое счастье! В какой-то миг слабости я увидел ее, подавленную молодостью Юсуфа, а кади – униженного извечной оправданностью греха.
Но я тут же отогнал эту мысль, понимая всю мерзость ее, сознавая, что меня унижает желание мелкой мести. Тем не менее мне открылось одно более важное обстоятельство: я увидел свое бессилие, свой страх перед ними, а страх и бессилие рождают низкие инстинкты. Мысленно я предоставил биться другому, и пусть минуту, но со стороны радовался его поражению. Но каково же было это поражение, чего стоило это сведение счетов в сравнении с тем, что потерял я?
Устыдившись, я испугался. Нет, говорил я себе, полный твердой решимости, так я не хочу. Что бы там ни было, но я все должен сделать сам. Или простить, или найти удовлетворение. Это благородно.
После разговора с хафизом Мухаммедом я снова призвал муллу Юсуфа. В ожидании его я разглядывал подарок Хасапа, книгу Абу-ль-Фараджа в сафьяновом переплете, с четырьмя золотыми птицами на крышке.
– Ты видел? Это подарок Хасана.
– Очень красиво!
Он поглаживал пальцами сафьян, раскрытые крылья золотых птиц, разглядывал чудесные инициалы и великолепные буквы, мгновенно преобразившись. Красота, которая странным образом волновала его, успокаивала тревогу, с какой он переступил порог.
Я понимал, что получил бы серьезное преимущество, если бы заставил его ждать, бояться, гадая о нашем новом разговоре, лихорадочно копаться в сокровищнице своих грехов, поскольку они есть у любого. Однако я отказался от выигрыша, который сулил мне его страх. Я предпочитал доверие.
Я сказал, что нарочно возобновляю разговор, который мы вели, поскольку его тревога растет, а ото самое скверное положение, это я знаю по себе, когда мы не в состоянии решиться, когда нас распинают страдания, которые мы не в силах определить, и когда любое дуновение ветерка раскачивает нас, вырывая с корнями. Я хотел бы помочь ему, насколько могу и насколько он хочет принять мою помощь. Я делаю это для него, но и для себя, возможно, я виноват перед ним, я упустил случай крепче привязать его к себе и, таким образом, вернуть ему чувство уверенности. Я потерял брата, пусть он заменит его мне. Я не прошу его рассказывать о том, что с ним происходит, у каждого есть право таить свои мысли, каковы бы они ни были, да и не всегда легко высказаться, очень часто мы вертимся, как флюгер, и не можем определить свое собственное положение, вне себя от растерянности. Мы мечемся между отчаянием и желаем покоя, не зная, что, собственно, принадлежит нам. Замереть в одной точке, повернуться в одну сторону – вот то, что нужно и чего трудно достичь. Независимо от того, каким будет решение, кроме того, которое обременит нашу совесть, оно лучше того состояния растерянности, что дает нам неизвестность. Однако не надо спешить с решением, нужно помочь ему родиться, когда наступит время. Муки разрешения могут облегчить друзья, но только облегчить и никак не устранить. Они необходимы, подобно повитухе при родах. Мне это знакомо по собственному опыту. Когда мне было очень тяжело, когда в поисках выхода я хотел наложить на себя руки, аллах послал Хасана, чтоб он ободрил меня и придал мне мужество. Его внимание и доброта, а может быть, я смею сказать, и любовь вернули мне веру в себя и в жизнь. Знаки этого внимания могут показаться незначительными, но для меня они обладали ценностью, которую трудно преувеличить. Мои безумные блуждания прекратились, мой ужас стих, во льду, что сковал меня, я ощутил теплый ветер человеческой доброты, да простит мне он, мулла Юсуф, это волнение, которое я и сейчас испытываю при дорогом воспоминании, но большей милости, чем та, никто никогда в жизни мне не оказывал. Я стоял один, покинутый всеми, брошенный в пустынной тишине своего несчастья, дабы несправедливость полнее покарала меня, на грани сомнения во всем том, во что верил, поскольку все рушилось, заваливая меня. Но достаточно было узнать, что в мире существует добрый человек, пусть одинединственный, чтобы примириться с остальными людьми. Странно, наверное, что его поступку, который должен был бы считаться обычным у нас, я придаю такое значение и испытываю к нему такую благодарность. Но я убедился в том, что его поступок необычен и выделяет этого человека среди прочих. А я, кроме того, был виноват перед ним, и его помощь стала для меня еще более драгоценной.
Мулла Юсуф поднял голову.
Да, виноват. Я совершил дурной поступок по отношению к нему, очень дурной. Безразлично какой, безразлично почему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Я позвал к себе муллу Юсуфа. И его тоже во время ночных допросов заставлял я повторять все, что он говорил и делал. Я волновался, так как разговор был важным. Я признал, что согрешил перед богом и перед людьми, ведя себя неразумно в несчастье, не достойно звания, которое на мне лежит. Меня ослепила печаль и любовь, и это единственное оправдание для меня. Я позабыл о том, что так хотел господь и что это он покарал брата, или меня, или нас обоих за грехи, о которых мы не знаем. Чужими руками, но по своей воле.
Юсуф слушал сосредоточенно, без той настороженности, которую обыкновенно проявлял. То ли мои смиренные слова и тихий голос пробудили его, то ли в душе его вспыхнуло воспоминание о собственном несчастье, но он смотрел мне прямо в глаза. И в то же время я ощущал его тревогу, чуть ли не злобу.
– Не знаем, за какие грехи? – отрывисто спросил он.
– Мы узнаем о них в день страшного суда.
– День страшного суда далеко. Что нам делать до тех пор?
– Ждать.
– А виновата ли чужая рука, что карает нас во имя господа?
Я был ошеломлен. Никогда прежде не говорил он так резко и не спрашивал так зло. Он прервал мою исповедь и заговорил о себе. Он думал о солдатах, что убили его мать, о ее странных грехах и о себе, безгрешном. Он сам приблизил то, к чему я стремился.
– Не знаю, сын мой, – спокойно отвечал я. – Знаю лишь, что каждый ответит перед богом за все содеянное. И знаю еще, что не все люди виновны, но лишь те, которые виновны.
– Я не говорю о тех, кто сотворил зло, но о тех, кому сотворили зло.
– Ты говоришь о себе. Тебе сотворили зло. Потому я и не умею ответить. Если я скажу, что они не виновны, ты рассердишься, да это и не так. Если я скажу, что они виновны, то поддержу тебя в твоей ненависти.
– Какой ненависти? Кого я ненавижу?
– Не знаю. Может быть, меня.
Он сидел у окна, погрузившись в созерцание своих стиснутых пальцев, позади него были серый день и хмурое небо, подобное ему. Услыхав слова Хасана, он быстро повернулся и посмотрел на меня растерянно, смятенно, но пристально, с неприкрытой ненавистью. А потом отвел взгляд и произнес почти шепотом:
– У меня нет ненависти к тебе.
– Слава богу, – ответил я, спеша успокоить его, опасаясь, как бы он не ушел, что бывало прежде. – Слава богу. Мне хотелось бы вернуть твое доверие, если оно исчезло. Если нет, тем лучше. Я ценю новую дружбу, в ней любовь, которая нам всегда нужна, но старая дружба – нечто большее, чем любовь, поскольку она часть нас самих. Мы с тобой срослись, точно два дерева, оба будут повреждены, если их разделить. Корни наши переплелись и ветви. И опять-таки мы могли бы больше, чем просто произрастать на том дерне воспоминаний, каждый живя своей жизнью. Мы могли быть одним целым. Теперь мне жаль этого, жаль всего, что мы упустили. Почему мы молчали? Зная, что каждый думает о случившемся, которое нельзя позабыть. Себя я упрекаю больше, чем тебя, я старше, у меня больше опыта. Меня защищает лишь мысль о том, что моя любовь к тебе всегда была неизменна. Твоя отчужденность держала меня на расстоянии. Ты ревниво хранил для себя свое несчастье, подобно тому как обезьяна носит на груди своего мертвого ребенка. Мертвых нужно хоронить, ради себя. Только я один мог тебе помочь. Почему ты никогда не спрашивал меня о матери? Я один-единственный знаю о ней все. Не истязай себя, не замыкайся в себе, я не скажу ничего, что причинит тебе боль, я любил и ее и тебя.
– Ты любил ее?
Голос его звучал глухо, хрипло, с угрозой.
– Не бойся. Я любил ее как сестру.
– Почему как сестру? Она была курвой.
Меня испугало выражение его лица, незнакомое мне до тех пор, злое, безжалостное, как у человека, готового на все, хотя я знал, что он груб и что он терзает себя печалью, ожившей во время этого первого разговора о матери. Меня ошеломила неистовость, с которой он бередил свои раны. Неужели он так страдает?
– Ты жесток, потому что тебе тяжело, – пытался я успокоить его. – Твоя мать была хорошей женщиной, она жертва, а не грешница.
– Почему ее тогда убили?
– Потому что были глупцами.
Он молчал, глядя в пол, я мог лишь вообразить себе, каково ему, хотя и сам я, ощетинившись, лишь предугадывал ужас его страданий. А потом, враждебно посмотрев на меня, в последней надежде, что я не смогу защититься, он спросил:
– А как ты поступил?
– Я просил за нее и просил напрасно. Я увез тебя в другое село, чтоб ты не видел. Потом, спрятавшись, я рыдал в одиночестве, питая отвращение к людям и жалея их, потому что целый день они прятали глаза, стыдясь друг друга.
– Немного, всего один день. Кто… Как ее убили?
– Не знаю. Я не мог смотреть. А спрашивать не хотел.
– Что о ней потом говорили?
– Ничего. Люди легко забывают о том, что не дает им возможности гордиться.
– А ты?
– Я вскоре уехал. Я стыдился. И жалел тебя и ее, очень долго. Тебя особенно. Мы были друзьями, лучшего у меня не было никогда.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться из стороны в сторону, словно теряя сознание.
– Я могу уйти? – тихо произнес он, не глядя на меня.
– Тебе плохо?
– Мне не плохо.
Я положил руку ему на лоб, делая это обыкновенное движение с усилием, почти отказываясь от него, чувствуя, как вспыхнула моя ладонь, прежде чем я опустил ее. Но когда я коснулся его пылающей кожи, он едва удержался, чтоб не отдернуть голову, неестественно оцепенев, словно шел под нож.
– Иди, – ответил я. – Нас измучил этот разговор, и тебя и меня. Нужно привыкнуть.
Он вышел, пошатываясь.
Я велел Мустафе поить его медом, заставлять гулять, уговаривал снова приняться за переписку Корана, предлагал раздобыть золотистой и красной краски, а он отказывался, становясь все более и более отчужденным и замкнутым. Словно бы мое внимание стало для него подлинной пыткой.
– Ты разбалуешь его, – с напускной укоризной говорил хафиз Мухаммед, но нетрудно было заметить, что он доволен. Его волновала чужая доброта, хотя он сам никогда не хотел ни с кем себя связывать. Доброту он считал равной восходу солнца: ею следовало любоваться.
– Ослабел он, – ответил я, защищаясь. – Что-то с ним происходит.
– Ослабел, в самом деле. Не влюбился ли?
– Влюбился?
– Чему ты удивляешься? Он молод. Лучше бы ему жениться и уйти из текии.
– Кто пойдет за него? Та, в которую он влюблен?
– Нет, ни за что! Но разве мало у нас девушек?
– Я вижу, тебе что-то известно. Почему ты позволяешь мне гадать?
– Да нет, я немного знаю.
– Скажи, что знаешь.
– Вероятно, нехорошо так говорить. Может быть, это только мои домыслы.
Я не настаивал, я знал, что он заблуждается, но знал также, что он скажет. Его отговорки смешны, ведь для того он и начал разговор, чтобы все выложить. И бог знает что он видел и что придумал в своей наивности. Не много ожидал я от его рассказа.
Однако рассказ его показался мне странным. Однажды хафиз Мухаммед шел к отцу Хасана и у ворот дома, где живет кади, увидел муллу Юсуфа. Тот нерешительно заглядывал в окна, потом направился к двери, остановился, затем медленно, озираясь, тронулся прочь. Он чего-то хотел, чего-то ожидал, кого-то искал. Хафиз Мухаммед ни о чем не стал спрашивать, когда они встретились, а юноша отговорился тем, что случайно забрел сюда во время прогулки. И вот именно эти-то его слова вызвали у хафиза Мухаммеда подозрения и сомнения, ибо вовсе не случайно он там оказался и не во время прогулки. Хотелось бы, чтоб все обстояло иначе, чем он думает. Поэтому он и молчал до сих пор.
– Что ты подозреваешь? – оробело спросил я, внезапно оказавшись перед решением тайны.
– Мне стыдно и говорить об этом. Но он странно вел себя. И потом солгал, чтоб оправдаться, значит, чувствовал за собой вину. Я подумал, что он влюбился.
– В кого? В сестру Хасана?
– Ну вот, ты тоже так подумал. Пусть аллах покарает меня за грешную мысль, если это не так.
– Может быть, – угрюмо ответил я. – С людьми всякое бывает.
– Следовало бы с ним поговорить. Напрасно только будет страдать.
– Ты думаешь?
Он удивленно взглянул на меня, не понимая моего вопроса, не осознавая всей его пакостности, и сказал, что ему жаль юношу, ржавчиной разъест его эта любовь без всяких шансов на взаимность да и позором покроет и его и нас. Позор перед людьми и перед нею, замужней и честной женщиной. А он, хафиз Мухаммед, будет молиться богу, чтоб юноша свернул с этого пути, а ему простился грех, если он не то увидел и дурно подумал.
Он был подавлен, высказав все, и раскаивался. Но мучился бы и умолчав.
Какое счастье было бы, если б оказались правдой слова этого человека, который опасается греха даже там, где его нет и в помине. А может, есть? Почему это невозможно?
Меня всколыхнула нечистая мысль, я моментально развил ее, приладил ей крылья, обнаружив великолепные возможности, которые она таит. Я представил себе прекрасные руки женщины, которые бессознательно ласкали друг друга, жадно сжимали, нерастраченную силу, которая светилась в ее холодных глазах, подобных бездонному озеру, ее безмятежное бесстыдство, с каким она мстила. Но я помнил и о том, что все уже случилось, что Харуна убили в то время, как она просила предать Хасана. Конечно, она не знала о моем брате, может быть, никогда не слыхала его имени, но я забывал об этом, у меня в памяти она осталась жестокой, как и ее муж, кади, оба они были для меня двумя кровожадными скорпионами, и мое сердце не могло желать им добра. Поэтому ненависть ликовала во мне: какое счастье! В какой-то миг слабости я увидел ее, подавленную молодостью Юсуфа, а кади – униженного извечной оправданностью греха.
Но я тут же отогнал эту мысль, понимая всю мерзость ее, сознавая, что меня унижает желание мелкой мести. Тем не менее мне открылось одно более важное обстоятельство: я увидел свое бессилие, свой страх перед ними, а страх и бессилие рождают низкие инстинкты. Мысленно я предоставил биться другому, и пусть минуту, но со стороны радовался его поражению. Но каково же было это поражение, чего стоило это сведение счетов в сравнении с тем, что потерял я?
Устыдившись, я испугался. Нет, говорил я себе, полный твердой решимости, так я не хочу. Что бы там ни было, но я все должен сделать сам. Или простить, или найти удовлетворение. Это благородно.
После разговора с хафизом Мухаммедом я снова призвал муллу Юсуфа. В ожидании его я разглядывал подарок Хасапа, книгу Абу-ль-Фараджа в сафьяновом переплете, с четырьмя золотыми птицами на крышке.
– Ты видел? Это подарок Хасана.
– Очень красиво!
Он поглаживал пальцами сафьян, раскрытые крылья золотых птиц, разглядывал чудесные инициалы и великолепные буквы, мгновенно преобразившись. Красота, которая странным образом волновала его, успокаивала тревогу, с какой он переступил порог.
Я понимал, что получил бы серьезное преимущество, если бы заставил его ждать, бояться, гадая о нашем новом разговоре, лихорадочно копаться в сокровищнице своих грехов, поскольку они есть у любого. Однако я отказался от выигрыша, который сулил мне его страх. Я предпочитал доверие.
Я сказал, что нарочно возобновляю разговор, который мы вели, поскольку его тревога растет, а ото самое скверное положение, это я знаю по себе, когда мы не в состоянии решиться, когда нас распинают страдания, которые мы не в силах определить, и когда любое дуновение ветерка раскачивает нас, вырывая с корнями. Я хотел бы помочь ему, насколько могу и насколько он хочет принять мою помощь. Я делаю это для него, но и для себя, возможно, я виноват перед ним, я упустил случай крепче привязать его к себе и, таким образом, вернуть ему чувство уверенности. Я потерял брата, пусть он заменит его мне. Я не прошу его рассказывать о том, что с ним происходит, у каждого есть право таить свои мысли, каковы бы они ни были, да и не всегда легко высказаться, очень часто мы вертимся, как флюгер, и не можем определить свое собственное положение, вне себя от растерянности. Мы мечемся между отчаянием и желаем покоя, не зная, что, собственно, принадлежит нам. Замереть в одной точке, повернуться в одну сторону – вот то, что нужно и чего трудно достичь. Независимо от того, каким будет решение, кроме того, которое обременит нашу совесть, оно лучше того состояния растерянности, что дает нам неизвестность. Однако не надо спешить с решением, нужно помочь ему родиться, когда наступит время. Муки разрешения могут облегчить друзья, но только облегчить и никак не устранить. Они необходимы, подобно повитухе при родах. Мне это знакомо по собственному опыту. Когда мне было очень тяжело, когда в поисках выхода я хотел наложить на себя руки, аллах послал Хасана, чтоб он ободрил меня и придал мне мужество. Его внимание и доброта, а может быть, я смею сказать, и любовь вернули мне веру в себя и в жизнь. Знаки этого внимания могут показаться незначительными, но для меня они обладали ценностью, которую трудно преувеличить. Мои безумные блуждания прекратились, мой ужас стих, во льду, что сковал меня, я ощутил теплый ветер человеческой доброты, да простит мне он, мулла Юсуф, это волнение, которое я и сейчас испытываю при дорогом воспоминании, но большей милости, чем та, никто никогда в жизни мне не оказывал. Я стоял один, покинутый всеми, брошенный в пустынной тишине своего несчастья, дабы несправедливость полнее покарала меня, на грани сомнения во всем том, во что верил, поскольку все рушилось, заваливая меня. Но достаточно было узнать, что в мире существует добрый человек, пусть одинединственный, чтобы примириться с остальными людьми. Странно, наверное, что его поступку, который должен был бы считаться обычным у нас, я придаю такое значение и испытываю к нему такую благодарность. Но я убедился в том, что его поступок необычен и выделяет этого человека среди прочих. А я, кроме того, был виноват перед ним, и его помощь стала для меня еще более драгоценной.
Мулла Юсуф поднял голову.
Да, виноват. Я совершил дурной поступок по отношению к нему, очень дурной. Безразлично какой, безразлично почему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54