водонагреватель 80 литров 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я взял табакерку, которую протянул мне Хасан (неужели он уловил мою тревогу?), и, с трудом открыв крышку, начал брать тонкие желтые волокна, просыпая их дрожащими пальцами себе на колени. Хасан взял табакерку, наполнил чубук и протянул его мне, я курил, втягивал обжигающий дым впервые в жизни, одна моя рука лежала в другой, и я ждал, что муселим посмотрит на меня, скажет мне что-нибудь, а пот заливал глаза.
Нет, он не сядет, обратился муселим к хаджи Синануддину, он забрел случайно, проходя мимо, и вспомнил, что надо о чем-то спросить его.
(Прилив крови ослабевал, дышалось легче, я искоса смотрел на него, он помрачнел, думалось, стал еще безобразнее, чем тогда, хотя, ей богу, не знаю, приходило ли мне вообще когда-нибудь в голову, какой он мрачный и безобразный.)
Это не его дело, но ему сказали, что хаджи Синануддин не хочет платить сефери-имдадие, «военную помощь», определенную указом султана, а из-за него и другие медлят, а если уж видные люди, подобные ему, хаджи Синануддину, не исполняют свой долг, чего можно ожидать от остальных, бездельников и захребетников, которым нет дела ни до страны, ни до веры и которые позволяют всему пойти к черту, только бы их Денежки остались нетронутыми в сундуке, Он надеется, что у хаджи Синануддина это вышло случайно, что он забыл или упустил из виду, Что он сделает это сразу же во избежание ненужной ссоры, которая никому не принесет пользы.
– Это произошло не случайно, – ответил хаджи Синануддин спокойно, без страха и вызова, терпеливо дождавшись, пока муселим выскажет все, что хотел. – Не случайно, я не Позабыл, не упустил из виду, просто я не хочу платить то, что не является законным. Бунт в Посавине – это не война. Зачем тогда платить военную помощь? А султанский указ, на который он ссылается, к этому случаю не относится, следует подождать ответа Порты на петицию, отправленную видными людьми, так все думают, и никто ни за кем не идет, если же султан прикажет платить, то заплатят.
– Хаджи Синануддин хочет сказать, что надежнее всего послушаться воли султана, ибо, заплатив, они сделали бы это самовольно и незаконно, а самоволие и беззаконие рождают смуту и беспорядки, – вмешался Хасан с серьезным видом, подойдя к ним со стороны, сложив на груди, руки, преисполненный готовности все объяснить муселиму, если тот не понял.
Однако муселим не любил шуток, его не смутило это наивное толкование. Ничем не выразив своего недовольства этим вмешательством, или гнева из-за плохо скрытой насмешки, или, скорее, даже презрения, гнева, для пробуждения которого человеку его положения вовсе не нужно искать причины, муселим посмотрел на Хасана своими неподвижными тяжелыми глазами, которые вряд ли даже его жена смогла бы назвать благородными, и обратился к хаджи Синануддину:
– Как хочешь, меня это не касается. Только я думаю, иногда бывает дешевле уплатить.
– Меня не волнует, дешево ли это, но справедливо ли.
– Справедливость может оказаться дорогостоящей.
– И несправедливость точно так же.
Они смотрели друг на друга какое-то бесконечное мгновение, я не видел взгляд муселима, но знал, каков он, а старик даже улыбнулся, любезно и добродушно.
Муселим повернулся и покинул лавку.
Мне хотелось поскорее выбраться на улицу, меня душил воздух, которым он дышал, меня сведут с ума слова, которыми обменяются эти двое друзей, насмешничая.
Но они продолжали непрерывно изумлять меня.
– Ну? – спросил старик, даже не глядя вслед муселиму. – Ты передумал?
– Нет.
– Слово Хасана твердо, как у султана. Не везет мне сегодня.
Он улыбнулся, точно отказ Хасана обрадовал его, и стал прощаться:
– Когда ты придешь? Я скоро возненавижу и свои и чужие дела, они мешают мне встречаться с друзьями.
Ни слова о муселиме! Словно его и не было в лавке, словно бы это нищий забрел в поисках милостыни! Они позабыли о нем сразу же, едва он переступил порог.
Я был удивлен. Какая же это надменность, чаршийская, господская, которая вот так начисто отбрасывает то, что презирает? Сколько лет и поколений должно смениться, чтобы человек подавил в себе желание высмеять, плюнуть, выругать? И очевидно было, что это делается естественно, без усилий. Они просто стерли его.
И почти даже оскорбили этим меня. Неужели возможно так пройти мимо этого человека? Он заслуживает большего. О нем стоит задуматься. Его невозможно позабыть, невозможно просто стереть.
– Как это вы ни слова не сказали о муселиме, когда он ушел? – спросил я Хасана на улице.
– А что о нем надо было сказать?
– Он угрожал, оскорблял.
– Он может принести несчастье, но не может оскорбить. С ним приходится считаться, как с огнем, как с возможной опасностью, вот и все.
– Ты говоришь так потому, что он не сделал тебе зла.
– Может быть. А ты был взволнован. Ты испугался? Табак сыпался у тебя меж пальцев.
– Я не испугался.
Он посмотрел на меня, удивленный, должно быть, моим тоном.
– Я не испугался. Я вспомнил обо всем.
Я вспомнил обо всем бог знает в какой раз, но иначе, чем когда-либо прежде. Я ощутил волнение, когда он вошел, и, пока они разговаривали с хаджи Синануддином, не мог ни определить, ни удержать ни одной своей мысли, они мелькали в мозгу, встревоженные, оробевшие, смятенные, перепутанные, жаркие от воспоминаний, обиды, злобы, боли, до тех пор, пока он не скользнул по мне холодным сосредоточенным взглядом, тяжелым от презрения и пренебрежения, иным, чем он смотрел на эту пару. И тогда, в тот краткий миг, когда наши взгляды столкнулись, как два обнаженных лезвия, могло случиться так, что во мне возобладал бы страх. Он уже родился и заливал меня быстро, как полая вода.
Мне приходилось и прежде переживать тяжелые минуты, в душе сталкивались разные мнения, приходилось успокаивать и робость инстинкта и осторожность разума, но не знаю, случалось ли прежде, как в этот момент, превратиться мне в арену столь противоречивых желаний, когда нахлынули горячие волны, чтоб затопить, удерживаемые лишь трусостью и испугом. Ты убил моего брата, вопила во мне лютая злоба, ты обидел меня, уничтожил. И в то же время я понимал, как плохо, что он видел меня именно с этими людьми, которые презирают его и прекословят ему. Вот так, невольно, помимо собственной воли я оказался на другой стороне, против него, но хотелось бы, чтоб он этого не знал.
Решающее слово сказал, видимо, именно страх. Стыд перед самим собой вытеснил его, самый тяжелый и самый горький стыд, который рождает мужество. Мое волнение утихло, исчез безумный вой, мысли больше не метались, подобно птицам над кострищем, я утвердился в одной-единственной, родилась тишина успокоения, в которой пели ангелы. Ангелы зла. Ликуя.
То была радостная минута моего преображения.
После этого я смотрел, чуть ли не просветленный новым огнем изнутри, смотрел на его могучую шею, чуть сутулые плечи, на плотную фигуру, мне было уже все равно, повернется ли он ко мне с улыбкой или презрением, все равно, он мой, он необходим мне, я связано ним ненавистью.
Я ненавижу тебя, страстно шептал я, отводя взгляд, я ненавижу его, думал я, глядя на него. Ненавижу, ненавижу, мне достаточно одного-единственного этого слова, я был не в силах насладиться, произнося его. Это было наслаждение, молодое и свежее, буйное и болезненное, подобное любовной страсти. Он, твердил я про себя, не позволяя ему уйти далеко от меня, не позволяя ему потеряться. Он. Я думал о нем, как думают о любимой девушке. Изредка я чуть отпускал его от себя, как зверушку, чтоб иметь возможность идти по его следам, и опять приближался, чтоб не сводить с него глаз. Все, что было во мне расстроено, сломано, оборвано, все, что искало выхода и ре шения, успокоилось, стихло, собрало силу, которая непрерывно росла.
Сердце мое обрело опору.
Я ненавижу его, шептал я страстно, идя по улице. Я ненавижу его, думал я, склоняясь в молитве. Я ненавижу его, чуть ли не вслух произнес я, входя в текию.
Когда я проснулся утром, ненависть уже ждала, не смыкая глаз, подняв голову, подобно змее, притаившейся в извилинах моего мозга.
Нам не суждено больше расстаться. Она овладела мною, я нашел ее. Жизнь обрела смысл.
Вначале мне пришлась по душе эта мечтательная вспышка, подобная первым минутам лихорадки, мне было достаточно черной, жуткой любви. Это походило на обретенное счастье.
Я стал богаче, определеннее, благороднее, лучше, даже, пожалуй, и умнее. Вывихнутый мир успокоился в своем ложе, я снова определил свое отношение ко всему, я освобождался от мрачной жути вследствие бессмысленности существования, желанный порядок вырисовывался передо мной.
Назад, болезненное воспоминание о детстве, назад, скользкая немощь, назад, ужас растерянности. Я больше не та ободранная овца, загнанная в колючки кустарника, моя мысль больше не бродит ощупью во мраке, слепая, сердце мое – кипящий котел, в котором варился пьянящий напиток.
Спокойным и открытым взглядом смотрел я в глаза всему, ничего не боясь. Я шел всюду, где рассчитывал увидеть муселима или по крайней мере верхушку его тюрбана, я поджидал на улице кади и шел за ним вслед, глядя в его узкую согбенную спину, и уходил медленно, один, изнемогая от потаенной страсти. Если б ненависть имела запах, после меня оставался бы запах крови. Если б она имела цвет, черный след оставался бы под моими ногами. Если б она могла гореть, пламя вырывалось бы из всех пор моего тела.
Я знал, как она родилась, когда усилилась, ей не нужно было никаких причин. Она сама стала причиной и самоцелью. Но я не хотел забывать начало, чтоб она не утратила силу и жар. Чтоб она не пренебрегла теми, кому всем должна, и не стала принадлежать любому. Пусть она останется им верна.
Снова отправился я к Абдулле-эфенди, шейху Синановой текии, и попросил его помочь мне разыскать могилу брата. Я пришел к нему, сокрушенно сказал я, поскольку не осмеливаюсь сам просить тех, в чьей власти оказать или не оказать милость, они откажут мне, и тогда все двери закрыты, поэтому я вынужден послать вперед беделов и буду питать надежду до тех пор, пока окажусь в состоянии их находить. Я обратился к. нему первому, уповая на его доброту и прикрываясь его авторитетом, поскольку мой больше не велик, и один бог знает, что это произошло без моей вины. Он очень обязал бы меня, ибо я хотел бы похоронить брата, как велел аллах, дабы успокоилась душа его.
Он не отказал мне, но ему показалось, что вследствие своего несчастья я меньше стою и меньше знаю. Он сказал:
– Душа его успокоилась. Она больше не принадлежит человеку, она переселилась в иной мир, где нет ни печали, ни тревоги, ни ненависти.
– Но моя душа пока принадлежит человеку.
– Значит, ты делаешь это для себя?
– И для себя.
– Ты скорбишь или ненавидишь? Берегись ненависти, чтоб не согрешить перед собою и перед людьми. Берегись скорби, чтоб не согрешить перед всевышним.
– Я скорблю, как подобает человеку. Я берегусь греха, шейх Абдулла. Все мое в руках божьих. И в твоих.
Я вынужден был спокойно выслушать его поучение и подольстить ему своей зависимостью от него. Люди могут оказаться благородными, полагая, что они выше нас.
Я не был настолько силен, чтоб иметь право проявить нетерпение, ни настолько слаб, чтоб найти причину для гнева. Я использовал других, позволяя им чувствовать себя более сильными. У меня была опора и был указатель, зачем мне быть мелочным?
Он помог мне, я получил позволение войти в крепость и разыскать могилу. Хасан пошел со мной. Слуги с пустым табутом и лопатами нас сопровождали.
На крепостное кладбище нас отвел то ли солдат, то ли надзиратель, то ли могильщик, трудно было определить профессию этого молчаливого человека, не привыкшего к разговору, не привыкшего смотреть людям в глаза, испуганно любопытного, сердито услужливого, словно бы он вел непрерывную борьбу между желанием помочь нам и нас выгнать.
– Здесь, – кивнул он на пустую площадку над крепостью, с опухолями свежих холмиков и ранами осыпавшихся могил, густо заросшую ежевикой и бурьяном.
– Ты знаешь, где могила?
Он исподлобья молча посмотрел на нас. Это могло означать:
– Как не знать, я сам его и закапывал! И точно так же:
– Откуда мне знать? Посмотри, сколько их здесь без камня и без имени.
Он шел между могилами, разбросанными безо всякого порядка, наскоро вырытыми, без всякого благоговения, словно бы рыли бурты под овощи. Останавливался иногда, смотрел секунду на слежавшуюся землю и качал головой:
– Никола. Хайдук. Или:
– Бечир. Мешин внук. Возле других он только молчал.
– Где Харун?
– Здесь.
Я пошел один между засыпанными ямами, чтоб найти мертвого брата. Может быть, я почувствую его по нахлынувшему волнению, по печали, но какому-нибудь знаку, может быть, меня предупредит шум крови, или слеза, или дрожь, или неведомый голос, не всегда же мы подчинены бессилию своих органов чувств. Неужели таинство единоутробия не сможет дать свой глас?
– Харун! – беззвучно призывал я, ожидая ответа от самого себя. Но ответа не было, ни знака никакого, ни волнения, ни даже печали. Я походил на глину, таинство оставалось безмолвным. Меня поглощало лишь чувство горькой опустошенности, спокойствия, которое не было моим, наполнял какой-то отдаленный смысл, более важный, чем все то, что знают живые.
Один среди могил, я позабыл о ненависти. Она вернулась ко мне, когда я пришел назад к людям. Они стояли над одной из ям, такой же, как и все другие.
– Эта? – спросил Хасан. – Точно?
– Мне безразлично, несите кого угодно. Здесь.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Его закопали в старую могилу.
И в самом деле, слуги нашли два костяка, собрали один в пустой табут, накрыли чабуртией и пошли вниз по склону.
Кого мы несем? – думал я с ужасом. Убийцу, палача, жертву? Чьи кости мы потревожили? Погубленных много, не одного лишь Харуна зарыли в чужую могилу.
Мы шли вслед за слугами, что несли на плечах табут с чьими-то костями, накрытыми зеленым сукном.
Хасан коснулся моего локтя, словно пробуждая от сна.
– Успокойся.
– Почему?
– Взгляд у тебя странный.
– Печальный?
– Хотелось бы, чтоб печальный.
– На кладбище я ждал, что какой-то голос оповестит меня, когда мы найдем могилу Харуна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я