https://wodolei.ru/catalog/mebel/Italy/klassika/
– О да, конечно не попали бы, несчастный человек! Но милосердие божие безгранично – совершенно безгранично, и оно изливается на всех нас – и на вас и на меня.
Он произнес это таким тоном, каким говорят обычно «Ну, как вам это понравится?»
– Вспомните о раскаявшемся разбойнике, Рекс, о раскаявшемся разбойнике.
– Да, я уже вспомнил, сэр.
– Читайте Библию, Рекс, и молитесь, чтобы господь дал вам силы переносить наказание.
– Я буду молиться, сэр. Я очень нуждаюсь в силе – и физической, и духовной, так как администрация плохо обеспечивает мое существование. – Я попрошу начальство, чтобы вам увеличили ваш ежедневный рацион, – снисходительно обещал Микин. – А вы тем временем освежите в памяти подробности ваших приключений, о которых вы говорили, и расскажете их мне, когда я навещу вас в следующий раз. Такая необыкновенная история не должна остаться безвестной!
– Весьма благодарен, сэр. Непременно исполню вашу просьбу. Ах, как же я был легкомыслен, когда находился в положении джентльмена, мистер Микин! – О своем прошлом этот ловкий негодяй всегда разливался благочестивым соловьем. – Как мог я пасть так низко? Да, я наказан по заслугам, сэр.
– То, что тайно творит провидение, всегда справедливо, – заметил Микин, как хорошо воспитанный человек, который предпочитал говорить о всевышнем в туманных выражениях. – Я рад, что вы осознали свои заблуждения. Желаю вам всего наилучшего.
– Всего наилучшего, и да благословит вас небо, сэр, – с наигранной набожностью проговорил Рекс, чтобы доставить удовольствие своим товарищам. И мистер Микин грациозно засеменил прочь, убежденный, что плодотворно потрудился в своем вертограде и что каторжник Рекс поистине замечательная личность.
«Я перешлю его рассказ епископу, – подумал он. – Это его позабавит. Здесь можно услышать много невероятных историй, надо только уметь находить их».
Когда эта мысль пришла ему в голову, его взгляд упал на «злодея Доуза» – ему в ожидании шхуны, идущей в Порт-Артур, было разрешено «поразвлечься» долблением камней. Арестантский барак, который посетил мистер Микин, было длинное и низкое, покрытое железной крышей строение, оба конца которого упирались в стены тюрьмы. С одной стороны были камеры, с другой – у наружной стены под навесом – сидели каторжники в тяжелых кандалах. Два констебля с заряженными карабинами ходили взад и вперед по свободному пространству в середине, и еще один наблюдал из сторожевой будки возле основной стены. Каждые полчаса констебль проходил мимо каторжников и проверял кандалы. Превосходная система одиночного заключения, доводящая, как правило, до безумия за двенадцать месяцев, была еще неизвестна в Хобарт-Тауне, и сорок каторжников, закованных в тяжелые кандалы, имели удовольствие лицезреть друг друга ежедневно в течение шести часов.
Остальные обитатели тюрьмы в дневное время были заняты на строительстве или на других работах, но эти сорок человек считались слишком опасными, чтобы их выпускать за пределы тюремного двора, и потому их держали в оковах. Они сидели в трех футах один от другого, образуя два длинных ряда, и между вытянутыми ногами каждого лежала груда камней, которые они лениво разбивали. Этот двойной ряд угрюмых дятлов, стучавших по гнилой и трухлявой древесине тюремной дисциплины, имел весьма жалкий и нелепый вид. Казалось вопиюще абсурдным заковать в кандалы сорок крепких мужчин, да еще приставить к ним охрану с единственной целью, чтобы они накололи тачку щебня. Они бросали друг на друга злобные взгляды и приветствовали пастора ворчанием и негромкой руганью. У них принято было крякать в тот момент, когда молот ударял о камень, и среди таких восклицаний, якобы вызванных рвением, звучала, как водится, грубая ругань. Посетитель, наделенный воображением, глядя па два ряда машущих вразброд молотов, мог бы сравнить этот барак вместе с навесом с большим пианино, по клавишам которого бьет как попало невидимая рука.
Руфус Доуз сидел последним в ряду, спиной к камерам, лицом к тюремной стене. Его место было ближе всех к дежурному констеблю, и предназначалось оно для арестантов, бывших на самом дурном счету. Многие из – его товарищей завидовали этому печальному отличию.
– Ну-с, Доуз, – сказал мистер Микин, измеряя взглядом расстояние между собой и арестантом, как измеряют цепь бешеной собаки. – Как вы себя сегодня чувствуете?
Доуз только нахмурился, и сто молчание мистер Микин счел за уверение, будто он чувствует себя хорошо.
– Боюсь, Доуз, – с упреком продолжал пастор, – что вы нанесли себе только вред вашей выходкой в суде. Мне сдается, что вы возбудили против себя общественное мнение.
Доуз неторопливо устанавливал среди мелких камней большой кусок медного колчедана и ничего не ответил.
– Вам не хватает кротости, Доуз. Боюсь, что вы не раскаиваетесь в своих преступлениях против закона.
На это закованный в кандалы человек ответил только страшным ударом молота. Камень разбился на мелкие осколки, пастор отскочил.
– Вы негодяй, сэр! Разве вы не слышите, что я разговариваю с вами?
– Слышу, – сказал Доуз, беря другой камень.
– Тогда извольте слушать меня почтительно сэр, – продолжал Микин, розовея от праведного гнева, – у вас впереди целый день, чтобы разбивать эти камни.
– Да, целый день, – согласился Руфус Доуз, бросив на священника исподлобья упрямый взгляд. – И еще много дней впереди. Уф! – И он снова ударил молотом.
– Я пришел, чтобы утешить вас, да, чтобы утешить, – сказал Микин, возмущенный презрением, с которым были встречены его исполненные доброжелательства слова. – Я хотел дать вам хороший совет.
Обида, прозвучавшая в напыщенных словах пастора, казалось, пробудила чувство юмора, еще сохранившееся в душе каторжника, несмотря па оковы и унижения, которым он подвергался; слабая улыбка мелькнула на его губах.
– Извините, сэр, – сказал он. – Пожалуйста, продолжайте.
– Я намеревался сказать вам, голубчик, что вы причинили себе большой вред, обвиняя капитана Фрера, и напрасно упомянули имя мисс Викерс.
Болезненная складка прорезала лоб арестанта, и он с трудом удержал готовые прорваться возражения.
– А разве не будет проведено расследование? – спросил он наконец. – Ведь все, что я сказал, – это правда, сущая правда, да поможет мне бог!
– Не кощунствуйте, сэр, – торжественно прервал его Микин. – Не кощунствуйте, несчастный. Не добавляйте к греху лжи еще больший грех – употребление всуе имени господа нашего. Он не допустит, чтобы обвинили невинного. Запомните, Доуз, – господь этого не допустит. А расследования никакого не будет.
– Но разве они не попросят ее рассказать все, как было? – спросил Доуз, и голос его дрогнул. – Ведь мне сказали, что мисс Викерс даст показания. Ее обязательно должны допросить!
– Я, может быть, не имею права, – спокойно сказал Микин, почувствовав, как задрожал голос арестанта, какое отчаяние и ярость прозвучали в нем. – говорить о намерениях властей, но я могу сказать вам, что никто не будет мисс Викерс ни о чем допрашивать. А вас двадцать четвертого числа отправят обратно в Порт-Артур, и вы там останетесь.
Стон вырвался из груди Руфуса Доуза. Этот стон был полон такой муки, что взволновал даже невозмутимого мистера Микина.
– Но, голубчик, таков закон. Тут уж ничего не поделаешь. Не надо вам было нарушать законы.
– Да будет проклят ваш закон! – крикнул Доуз. – Это гнусный закон! Это… Извините меня.
И он снова принялся долбить камни со смехом, который в своей горькой безнадежности был страшнее любого порыва ярости. Это был смех человека, отчаявшегося добиться внимания и сочувствия людей.
– Ну, что вы, что вы, – забормотал Микин и, смущенный, прибегнул к заученным в Лондоне шаблонным фразам:–Вам не на что жаловаться. Вы нарушили закон, и вы должны пострадать за это. Цивилизованное общество выработало свои законы, а если вы их нарушаете, вы несете за это наказание. Вы же неглупый человек, Доуз, – тем более обидно, что вы этого не понимаете.
Не удостоив его ответом, Руфус Доуз окинул тюремный двор мрачным взглядом, как бы вопрошавшим, действительно ли цивилизованное общество развивается в полном согласии со справедливостью, если эта цивилизация создала такие места, как этот тюремный обнесенный каменной стеной и охраняемый солдатами барак, заполнив его озверевшими существами в человеческом облике, обреченными провести лучшие годы жизни за колкой щебня?
– Вы ведь не отрицаете этого? – настаивал недалекий пастор. – Ответьте мне, Доуз!
– Не пристало мне спорить с вами, сэр, – ответил Доуз с равнодушием, воспитанным долгими годами страданий. В тоне его было столько же презрения, сколько почтительности, так что неопытный Микин так и не понял, наставил ли он преступника на путь истинный или тот нагло издевается над ним.
– Я осужден пожизненно, – добавил каторжник, – и не могу смотреть на вещи так же, как вы.
Такого рода соображение, видимо, показалось мистеру Микину неожиданным, ибо щеки его вспыхнули. Конечно, для осужденного пожизненно все может выглядеть в ином свете… Но тут прозвучал полуденный колокол, началась проверка, что заставило священника прекратить диспут и приберечь свои утешения для более подходящего времени.
Громко бряцая цепями, все сорок человек поднялись и встали каждый перед своей грудой камней. Констебль обошел их, с обычным равнодушием проверяя ножные кандалы и бесцеремонно задирая жесткие, с пуговицами на отворотах штанины (скроенные на манер мексиканских «кальцонерос», чтобы оковы могли ловчее охватывать лодыжки). Констебль проверял надежность оков – не появилось ли чего-либо подозрительного со времени последнего осмотра. Каждый арестант, пройдя осмотр, отдавал честь и, широко расставляя ноги, занимал свое место в двойном ряду. Мистер Микин не был знатоком лошадей, но вся эта сцена чем-то напомнила ему, как кузнец проверяет у них подковы.
«Нет, такое обращение с людьми – сущее варварство, – подумал он в порыве искреннего сочувствия. – Не удивляюсь, что тот несчастный застонал… Но, боже, уже час дня, а я обещал к двум быть на завтраке у майора Викерса! Как быстро летит время!»
Глава 36
ИДИЛЛИЯ РУФУСА ДОУЗА
В полдень, в то время, пока мистер Микин переваривал завтрак и болтал с Сильвией о всяческих пустяках, Руфус Доуз начал обдумывать отчаянный план. Когда он узнал, что ему отказано в расследовании, на которое он возлагал столько надежд, ему стала вдвойне тяжела и мучительна та броня сдержанности, в которую он сам себя заковал. Пять долгих лет он ждал счастливого случая, чтобы попасть в Хобарт-Таун, где смог бы изобличить клеветника и негодяя Мориса Фрера. И когда он чудом получил возможность открыто выступать в суде, ему не дали высказаться до конца. Рухнули все его надежды. Спокойствие, с каким он нес свой крест, сменилось бешеным гневом. Вместо одного врага у него оказалось двадцать. Все – судья, присяжные, тюремщики, священник, – все они сговорились причинить ему зло и отказать в правосудии. И ни в ком не было ни чести, ни совести. Весь мир был его врагом, кроме одной женщины.
Безрадостное убожество жизни каторжника в Порт-Артуре было озарено, как звездой, одним светлым воспоминанием. В минуты самого горького отчаяния он лелеял одну чистую и благородную мысль – мысль о девочке, которую он спас и которая любила его. Когда на китобойном судне, взявшем его на борт с горящей лодки, он почувствовал, что моряки, поверив лживым россказням Фрера, отшатнулись от угрюмого преступника, он черпал силы для молчания в мыслях о страдающем ребенке. Когда несчастная миссис Викерс, не приходя в сознание, умерла у него па глазах и вместе с ней погибла главная свидетельница его героического поступка, мысль о том, что девочка жива, облегчала его печаль о собственной судьбе. Когда Фрер выдал его властям, как беглеца, беззастенчиво приписав себе сооружение лодки, Руфус не сомневался в том, что Сильвия осудит подлый поступок Фрера, и потому молчал. Он был уверен, что она из благодарности попросит о его помиловании, ибо считал, что просить ему самому унизительно. Так велико его презрение к трусу и хвастуну, который, воспользовавшись своей кратковременной властью, нагло лжесвидетельствовал против него, что, услышав приговор о пожизненной каторге, он из гордости умолчал о своем поступке, решив подождать выздоровления Сильвии, веруя в восстановление справедливости и воздаяние за все свои муки. Но когда в Порт-Артуре день шел за днем, не принося ни весточки утешения, ни тени надежды на оправдание, он впал в отчаяние, предчувствуя что-то неладное. И тут он узнал от повой партии каторжан, что дочь коменданта все еще больна и находится при смерти. Потом до него дошли слухи, что они с отцом уехали из колонии, и все надежды на помилование рухнули. Это известие явилось для пего страшным ударом. Сначала он было принялся горько упрекать ее в жестокосердии. Но чувство глубокой любви к ней, не покидавшее его, несмотря на все муки, которые ожесточили его душу, побудили Руфуса даже тогда искать для нее оправдание. Она была больна. Она находилась среди друзей, которые ее любили, а его презирали. Может быть, она и пыталась все объяснить, вступиться за него, но ее словами пренебрегли, как детским лепетом. Она освободила бы его, если бы это было в ее власти! Затем он стал писать прошения, в отчаянии требовал встречи с комендантом, надоедал тюремщикам и надзирателям своей историей, сетовал на жестокую несправедливость, жертвой которой он стал. Писал губернатору письма одно за другим с обличениями капитана Фрера – письма по назначению не отсылались.
Начальству, сперва доброжелательно относившемуся к нему из-за постигших его необычайных испытаний, надоело выслушивать его злонамеренную ложь, и Руфуса стали отправлять на самые тяжкие, изнурительные работы. Его угрюмость принимали за вероломство, нетерпеливые взрывы гнева против судьбы – за свирепость, молчаливое терпение – за опасное коварство. В Порт-Артуре он стал тем же, чем был в Макуори-Харбор – человеком, отмеченным клеймом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71