https://wodolei.ru/catalog/mebel/napolnye-shafy/
— Ах ты, мерзавка, на свете бог один... Пьянчуга ты, пропойца, другой бог нет... Один бог на свете, один.
Та громко расхохоталась и поднесла руку к груди, приводя в порядок одежду, которую слепой растрепал в этом самом интересном месте. Ее похмелье было таким тяжелым, что она никак не могла застегнуть пуговицы и укрыть то, что стыд и приличия повелевают не выставлять напоказ.
— Хай, да ты меня обыскал.
— Да... Один бог у всех, один.
— А мне-то что? По мне, хоть два, хоть сорок, сколько бы ни было... Но ты, жадюга, забрал мою монету. Ладно, наплевать. Я тебе ее и принесла.
— Бог один!
И Альмудена взялся за палку, женщина мигом вскочила на ноги.
— Э-э, не дерись, Хай. Хватит чадить, давай-ка варить ужин. Сколько у тебе денег? Что купить?
— Пьянчужка! Нет у меня деньги... Их уносить, пока ты спать.
— Так что, ты говоришь, купить? — сонно пробурчала женщина в черном, покачиваясь и снова закрывая глаза.— Подожди еще немного. Я хочу спать, Хай.
И снова погрузилась в глубокий сон, а слепой, собравшийся было воспользоваться палкой как верным средством от пьянства, пожалел женщину и лишь вздохнул, пробормотав что-то вроде: «Побить тебя в другой раз».
Не будет преувеличением сказать, что сенья Бенина, покинув улей святой Касильды с успокоившим ее тревогу неполным дуро, мчалась по улицам, переулкам и проездам как стрела. Оставив за плечами шестьдесят прожитых лет, она не утратила живости, проворства и неистощимой выносливости. Большую часть своей жизни провела она в суете и заботах, требовавших не только физических сил, но и хитроумия, ей приходилось не только натруживать руки и ноги, но и быстро шевелить мозгами, в этих трудах она закалила и тело, и дух — вот почему в ней выработалась та особая женская выносливость, которая, наверно, хорошо известна каждому, кто читает эту подлинную историю ее жизни. В этот день Бенина очень быстро добралась до аптеки на улице Толедо, выкупила заказанные рано утром лекарства; потом забежала к мяснику и в лавку колониальных товаров, откуда вышла, нагруженная свертками и кульками, и наконец вошла в дом, расположенный на улице Империаль, неподалеку от палаты мер и весов и пробирной палаты. Пробралась через тесный портал, загроможденный развешенными по стенам канатами — там размещалась канатная лавка,— и стала подниматься по лестнице: быстрым шагом на второй этаж, помедленней — на третий, тяжело дыша добралась до четвертого, последнего, почетно именуемого антресолью. Обошла патио по внутренней галерее со стеклами в свинцовых переплетах и неровным кирпичным полом, подошла к выцветшей двери с филенками, позвонила... Это и был ее дом, вернее, дом ее хозяйки, которая, касаясь руками стен, вышла в переднюю на звон, то есть на дребезжанье колокольчика, и открыла дверь, на всякий случай сначала справившись через забранное железной решеткой смотровое окно, кто идет.
— Слава богу, наконец-то...— сказала она тут же, в дверях.— Ну, тебя и ждать! Я уж стала думать, не попала ли ты под карету или не случилось ли с тобой какой другой беды.
Не произнеся ни слова, Бенина прошла за хозяйкой в ближайшую комнату, где обе присели. Служанка не стала распространяться о причинах своего опоздания, так как побаивалась хозяйку, зная ее вспыльчивый нрав, и хотела сначала выяснить, в каком она настроении. Тон, которым были сказаны первые слова, немного ее успокоил, она ожидала укоров, гневных речей. Но госпожа была настроена на мирный лад, видимо, болезни и страдания смягчили ее суровость. А Бенина, как всегда, собиралась подстроиться под тон, который задаст хозяйка, и, после того как они обменялись первыми фразами, совсем успокоилась.
— Ах, сеньора, ну и денек! Прямо-таки с ног валюсь, но меня никак не отпускали из этого благословенного дома.
— Можешь не рассказывать,— отозвалась госпожа, в речи которой чуть заметен был андалусский выговор, хотя она прожила в Мадриде уже сорок лет.— Я знаю, в чем дело. Как пробило двенадцать, час, два, я сказала себе: «Господи боже, да где же запропастилась Нина?» А потом вспомнила,.,
— Вот именно.
— Вспомнила, потому что весь христианский календарь у меня в памяти... Сегодня же день святого Ромуальдо, епископа Фарсалии...
— Верно.
— Так это ведь день именин сеньора священника, в доме которого ты служишь.
— Если б я знала, что вы догадались, я бы так не беспокоилась,— заверила служанка; при ее необыкновенной способности сочинять и рассказывать небылицы она не могла не воспользоваться спасительной веревкой, которую бросила ей госпожа.— И уж дел было по горло!
— Тебе, должно быть, пришлось готовить праздничный завтрак на много персон. Могу себе представить. Друзья дона Ромуальдо, служители божьи прихода Сан-Себастьян, наверняка знают толк в еде.
— У меня даже слов нет.
— Ну расскажи, что ты им подавала,— нетерпеливо попросила госпожа, ей всегда любопытно было узнать, что едят за чужим столом.— Могу угадать. Ты, конечно, приготовила майонез.
— Сначала я подала рис, который всем пришелся по душе. Бог мой, как они его нахваливали! И я-де первая стряпуха в Европе... и, мол, только приличия не позволяют им облизать пальчики...
— А потом?
— Рагу из дичи, такое, что впору вкушать ангелам небесным. Потом еще кальмары в собственном соусе... потом...
— Хоть я всегда тебе говорила, чтоб ты не носила домой остатков кушаний, потому что я предпочитаю посланную мне богом бедность чужим объедкам... но я же тебя знаю, ты, конечно, что-нибудь да притащила. Ну, где твоя корзинка?
Бенина, пойманная на слове, минуту поколебалась, но она была не из тех, кто тушуется в подобных случаях, и ее ловкость на всякого рода выдумки сразу помогла ей выйти из положения:
— А корзинку, сеньора, я оставила сеньорите Обдулии, она нуждается больше нас.
— Ты поступила правильно. Молодец, Нина. Ну, рассказывай дальше. А филей ты им приготовила?
— Еще бы, сеньора! На два с половиной кило. Взяла у Сотеро Богача самого лучшего.
— И, конечно, десерт, вино?..
— Даже шампанское какой-то там вдовы. Эти священники маху не дают, ни в чем себе не отказывают... Но пойдемте в дом, час уже поздний, вы, должно быть, умираете с голоду.
— Так оно и было, но... не знаю, мне кажется, будто я поела всего, о чем ты рассказывала... В общем, дай мне позавтракать.
— А что вы ели утром? Немножко косидо, что я вам вчера оставила?
— Ой, что ты. Оно мне в горло нейдет, съела пол-унции сырого шоколада.
— Ну,-идемте, идемте на кухню. Правда, плиту еще надо разжигать. Но я быстренько... Да, я вам и лекарства принесла. Их надо принять до еды.
— Ты сделала то, что я тебе велела? — спросила госпожа, когда они шли на кухню.— Отдала в заклад мои две юбки?
— Конечно! На те две песеты, что я за них выручила, и еще на две, которые по случаю своих именин дал мне дон Ромуальдо, я и смогла сделать все, что надо.
— За вчерашнее оливковое масло расплатилась?
— А как же иначе!
— И за липовый чай, и за пиявки?
— За все, за все... И от всех покупок у меня еще осталось на завтра.
— Какой-то день пошлет нам господь? — с глубокой грустью сказала госпожа, садясь в кухне на табурет, а служанка засуетилась у плиты, накладывая уголь и растопку.
— Добрый будет день, сеньора, можете не сомневаться.
— Почему ты в этом так уверена, Нина?
— А я это знаю. Сердце подсказывает. Завтра день у нас будет добрый, если не сказать — великий.
— Доживем и увидим, твоя ли правда... Что-то не верю я твоему сердцу. У тебя все завтра да завтра...
— Господь милостив.
— Кажется, только не ко мне. Не устает меня наказывать, удар за ударом, вздохнуть не дает. За плохим днем — другой, еще хуже. Столько лет уже жду я избавленья, но всякая моя надежда кончается разочарованьем. Я устала страдать и надеяться устала. Все мои надежды лживы, и ничего хорошего я уже не жду, только плохого, и пускай, всему свой черед...
— На вашем месте, сеньора,— заметила Бенина, работая мехами,— я все же надеялась бы на бога и не роптала... Я-то живу всем довольная, сами видите... Разве не так? И верю, что судьба повернется к нам лицом, когда меньше всего этого ожидаешь, и мы заживем богато, забудем эти тяжкие для нас дни, вознаградим себя жизнью в довольстве и роскоши.
— Я уж и не надеюсь на хорошую жизнь, Нина,— объявила госпожа, чуть не плача.— Мне бы только отдохнуть от всего на свете.
— Что это вы о смерти заговорили? Ну уж нет: мне нравится этот развеселый мир, мне по душе даже и маленькие трудности, с которыми я борюсь. Умереть? Нет.
— И ты миришься с такой жизнью?
— Мирюсь, потому что другой мне не дано. Все что угодно, только не смерть, все перетерпим, был бы кусок хлеба и к нему две очень хорошие приправы: голод и надежда.
— Разве помимо бедности ты не страдаешь от унижения и стыда, оттого что мы всем должны и никому не платим, изворачиваемся, ловчим, хитрим, обманываем, и нет нам веры ни на грош, нас преследуют лавочники и торгаши?
— А чего ж тут страдать?.. В жизни каждый защищает себя, как может. Хороши бы мы были, если б опустили крылышки и умерли с голоду, когда в лавках полно всяческой еды! Нет уж, не для того создал нас бог, чтоб мы клали зубы на полку, и раз уж он не посылает нам денег, он наделяет нас смекалкой, как я думаю, для того, чтобы мы добывали себе пропитание, не воруя... Ведь мы ничего не крадем. Я обещаю заплатить и заплачу, когда будет чем. Знают же они, что мы бедные... Но даже если в доме шаром покати, при нас всегда наша честность. И смешно страдать из-за того, что лавочники не могут получить с нас какие-то гроши, мы же знаем, что они богатые!..
— Да у тебя, Нина, стыда маловато, я хочу сказать, тебе не хватает гордости, вернее, чувства собственного достоинства.
— Не знаю, есть они у меня или нет, зато у меня есть рот и брюхо, это уж точно, и если бог произвел меня на свет, так, наверное, для того, чтоб я жила, а не помирала с голоду. Вот, например, у воробьев есть стыд или нет? Куда там!.. А клюв у них есть, это уж точно... И если смотреть на вещи прямо, то я скажу, что бог создал не только землю и море, но еще и бакалейные лавки, и Испанский банк, и дома, в которых мы живем, и, скажем, тележки зеленщиков... Все бог сотворил.
— А деньги, презренный металл, кто сотворил? — горестно спросила госпожа.— Ну-ка скажи.
— Тоже бог, потому что это он сотворил золото и серебро... Вот не знаю, как насчет бумажных денег... Да нет, тоже он, господь бог.
— Я тебе так скажу, Нина: всякое добро принадлежит тому, у кого оно есть... А есть оно у кого угодно, кроме нас с тобой... Ну, поторопись, а то мне уж дурно становится. Куда ты положила лекарства?.. Ага, вижу, на комоде. Приму-ка я перед едой порошок аспирина... Ох, беда с ногами! Вместо того чтобы они меня носили, приходится мне их волочить. (С большим трудом встает с табурета.) Уж лучше б на костылях ходить. Видишь, как бог меня наказывает? Будто насмехается! Поразил меня болезнью глаз, ног, головы, почек и всего прочего, а желудок оставил здоровым. Лишив меня средств, оставил волчий аппетит.
— Так он и со мной сделал то же самое. Но я на это не обижаюсь, сеньора. Слава господу, подарившему нам самое большое благо телесное — спитой голод!
VII
Донье Франсиске Хуарес де Сапата уже минуло шестьдесят, когда наступила для нее пора крайнего упадка, и теперь к ней обращались по-плебейски просто и фамильярно — донья Пака. Вот чем оборачиваются в нашем мире блеск и суета, подумайте только, с какой высоты пришлось скатиться этой даме в бездонную пропасть нищеты, ведь до шестидесятого года нашего столетия ей разве что птичьего молока не хватало, а теперь мы видим, как она, сама того не сознавая, живет милостыней, страдая и от телесных недугов, и еще горше от унижений и стыда. Примеров такого глубокого падения не счесть в больших городах, особенно в нашем Мадриде, у жителей которого никогда и в помине не было привычки к порядку, но случай с доньей Франсиской Хуарес, жалкой игрушкой судьбы, не идет ни в какое сравнение с остальными. Однако если принять во внимание все обстоятельства возвышения и падения тех или иных людей в обществе, то можно прийти к выводу, что было бы величайшей глупостью сваливать только на судьбу те превратности, в которых повинны, в первую очередь, человеческие характеры и нравы, и донья Пака — яркий пример тому, ибо она отродясь не знала толку ни в каких житейских делах. Родилась она в Ронде 1, и с самого детства взгляд ее привык к созерцанию головокружительных круч и пропастей, не раз ей снился страшный сон, будто она падает с обрыва в теснину, именуемую Тахо. Уроженцы Ронды должны, как будто бы, сызмальства привыкнуть к обрывам и кручам и не страдать головокружением на краю какой угодно бездны. Но у доньи Паки голова была отнюдь не крепкой, на высоте сразу начинала кружиться, и бедную женщину неодолимо влекло вниз, хоть сама она этого и не сознавала; точно так же держалась она и в обществе, жизнь в котором требует от человека ясного взгляда на вещи и твердости духа.
Головокруженье Пакиты Хуарес стало хроническим, после того как она юной девушкой вышла замуж за Антонио Марию Сапату, армейского интенданта и прекрасного человека, который был вдвое старше ее, но располагал немалым состоянием, ибо происходил из богатой семьи, как, впрочем, и невеста — за ней дали хорошее приданое. Сапа-та служил в Африке, в Эчагуэ, а потом перешел в главное финансовое управление. Как только молодая пара обосновалась в Мадриде, Пакита за короткий срок сумела поставить дом так, что они стали жить весело, на широкую ногу; хотя поначалу она и пыталась согласовать тщеславные помыслы с размерами ренты и жалованья мужа, но очень скоро появились неувязки, просрочки платежей, долги. Сапата был человеком в высшей степени аккуратным и в делах любил порядок, но жена возымела такую власть над ним, что он утратил эти ценные качества: ревностно блюдя денежные интересы армии, ничего не предпринимал, чтобы помешать расстройству собственного семейного бюджета, как будто начисто утратил свои таланты. Пакита не знала удержу в расходах на элегантные наряды, роскошный стол, бесконечные балы и пирушки и на удовлетворение всевозможных своих прихотей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34