тумбочка в ванную комнату 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


"Р-ряды сдвой! Раз-два!.. Правое плечо вперед шаго-ом арш!.." Вот и я так же --
два с половиной года: "Ы-рас! Ы-рас! Ы-рас-тфа-три-и!.." Господи, да неужто не
приснилось, неужто и вправду было?! Вон там, у клуба, майор Лягунов приказал
натянуть проволоку "на высоте 25 --30 сантиметров от плоскости земли", это
чтобы не сачковали, такие-сякие, чтобы тянули носочки! Товарищ комбат лично
ложился на бетон и, придирчиво соизмеряя, утробно стонал: "Выше, выше ногу,
мазурик! Еще выше!.. Вот так!" Однажды вечером, торопясь в кино, Василий
Максимыч ненароком зацепился в темноте за незримую препону и упал на бетон,
получив тяжелое сотрясение. Проволоку мы, разумеется, тут же сняли, а он,
вернувшись из госпиталя, про нее почему-то даже и не вспомнил... Вон там, у
трибуны, недоуменно поигрывая своей бородавкой на лбу, старшина пожелал
поглазеть на мою, еще не выдранную Митькой. И я сел на бетонку, я стянул сапог
и, размотав портянку, сунул пятку под самый старшинский нос: "Вона, видите
какая здоровенная!" И товарищ старшина, брезгливо принюхавшись, пробурчал:
"Нугу нада чаще мыть, рудувуй Мы!" С тех пор и мою, все мою, мою и мою
зачем-то, как закашпированный, а вымыв и вытерев, нет-нет да и шепчу: "Нуга,
нуга все это, Иона Варфоломеевич, по самую шею отчекрыженная хирургом, с
бородавкой на пятке, нуга!.." А как маршировали мы здесь по праздникам! "К
торжественному маршу! Па-батарейно! На одного линейного дистанции!.." Господи,
до сих пор мороз по коже! "Бат-тарея!" И печатая шаг, да так, что по всей
Европе дребезжали оконные стекла, елки зеленые! -- с автоматами на груди мы
проходили мимо взявшего под козырек на трибуне бати, полковника Федорова.
"Равнение на пра-у!.. И-и-и -- раз!" -- стошейный взмет, двухсотподошвое --
чах!чах!чах!чах! И его, батино, басистое, на весь, бля, испуганно притихший
континент: "Молодцы, связисты!" "Служ... Свет... Сьюз!" И такое счастье, такое
молодое, лопоухое, безоглядное, беззаветное! И хоть в огонь, хоть в полымя,
хоть на Кубу добровольцем!.. Ведь было же, всем святым в себе клянусь было!..
Эй, Колюня, если еще слышишь меня, -- подп...подтверди!..
-- Все рефлексируете, друг мой? -- катая хлебный шарик, задумчиво вопросил мой
неизбывный товарищ по несчастьям.
-- Сполохи-то, сполохи какие! Прямо как под Кингисеппом! -- прошептал я. -- Как
на войне, только канонады не хватает...
-- Парадигма Амнезиана. Тут всегда так: туманно, вспышечно, этакими
спорадическими проблесками. Это что, Тюхин! Следующая станция -- Парадигма
Трансформика, вот там повеселимся от души! Или наплачемся. Это уж как
повезет.
-- И... и много их?
-- Парадигм? Как у дурака махорки -- несчетно, Тюхин! Парадигму Четвертой
Пуговицы вы уже лицезрели, а есть еще Парадигмы Эмпирея, Каприччиозо,
Перипатетика, Примитивика, Мфуси...
-- Мфуси?! -- вздрогнул я.
-- Мфуси, Мфуси, батенька. Парадигма Мфуси-бис с перпендикулярным ей миром
Малой Лемурии. Как же -- бывал-с, и неоднократно...
-- Так мы что -- мы летим, что ли?!
-- Еще как летим! А вы что не чувствуете этакого подсасывания в желудке,
точнее, под ложечкой?
-- А я думал это с голодухи, думал -- опять, как тогда, язва... Так вот оно
что!.. Значит, летим...
-- В Тартарары, несусветный вы мой! -- Лицо Рихарда Иоганновича озарилось
небесным багрянцем. -- Слушайте, вы хоть понимаете, что происходит?
Я вздохнул:
-- Кажется, начинаю догадываться.
-- Нуте-с, нуте-с!..
Комок подкатил мне к горлу.
-- Это... Это, -- начал было я шепотом, но досказать фразы мне было на этот раз
не суждено: Рихард Иоганнович, радостно всплеснув руками, подскочил с места.
-- Христина Адамовна, душечка, -- вскричал он, -- ну зачем же?! Балуете,
балуете!..
Величественная, пышногрудая, с оплетенной косами головой, неся торт на подносе,
к нам приближалась Христина Адамовна Лыбедь, заведующая офицерским кафе. И если
Виолетточку можно было бы назвать цветочком, то Христина Адамовна была уже
самой натуральной ягодкой -- сладкой, сочной, разве что малость уже перезрелой,
сорокапятилетней, но вполне еще ничего, если бы не руки, совершенно неженские
какие-то, могучие, как у штангиста Жаботинского.
-- А это что же все нетронуто? -- искренне опечалилась она. -- Кушайте,
кушайте, гости дорогие! Ах, ну что же вы не ешьте?!
Рихард Иоганнович завился бесом, принялся придвигать еще один стул,
по-халдейски обхлопывать скатерку салфеткой, но Христина Адамовна, проявив
недюжинный характер, не поддалась на его сомнительные соблазны, меня же,
напротив, матерински журя, легонько хлопнула по затылку (не распускай, говнюк,
руки!), от чего моя вставная челюсть выпала на скатерку, что и вызвало взрыв
всеобщего веселья.
-- Ах, кушайте, кушайте, -- отсмеявшись, сказала Христина Адамовна. -- А то
ведь вскорости и жрать-то будет нечего!
-- Смогли бы? -- провожая ее долгим, уважительным взглядом, спросил мой гадкий
сотрапезник.
Я с достоинством промолчал.
Жаркое оказалось жестким, катастрофически пересоленым.
-- Это Виолетточка, -- заметил Зоркий. -- Любовь, Тюхин, несчастная любовь!
Разлюбил ее вдруг добрый молодец старший лейтенант Бдеев, любил-любил, и -- на
тебе -- разлюбил... Так на чем мы остановились?.. Насколько я понял, вы склонны
заявить, что все происходящее вокруг ни что иное, как...
-- Конец света, -- пряча глаза, докончил я.
-- Вандефул, то бишь -- вундербар!.. А вы не смогли бы, Тюхин, конкретизировать
свое представление об этом... м-ме... об этом неординарном, я бы сказал,
природном явлении?
И тут я еще больше помрачнел, я глубоко вздохнул и, глядя в окно, на плац, на
выделывающих артикулы с автоматами салаг, на далекого, у клуба, капитана
Фавианова -- стоя на крыльце, машет кулаком, репетирует Маяковского -- на
тяжелые, в багряных просверках, тучи, на всю эту незапамятную уже, в небытие
стремящуюся недействительность , глядя на все это, как из ложи театра на
сцену, где разыгрывается бездарный провинциальный спектакль под названием
"Тоска по невозможному", -- я прошептал:
-- Конец света -- это...
-- Уже хорошо, уже в рифму! Ну же, смелее!..
-- Это, когда кончается все для тебя самое светлое. И никаких там огненных
дождей, текущих вспять рек, антихристов, армагеддонов. Просто щелкает
выключатель, и вдруг с ужасом сознаешь, что смотреть уже больше не на что...
Ослепительная изумрудно-зеленая вспышка озарила худое лицо Рихарда Иоганновича.
Глаза его -- очки он снял и положил на скатерку -- впалые безвидные глаза его
были зажмурены, губы поджаты. Куда-то исчез, как будто никогда его и не было,
синяк. А между тем за окном творилось нечто невообразимое. Совершенно
бесшумные, как северное сияние, зарницы небесной иллюминации разыгрались вовсю:
зеленые промельки чередовались с синими, фиолетовыми, оранжевыми,
карминно-красными. Тонюсенько опять вдруг задребезжала ложечка в стакане,
зазвенели фужеры на буфетной стойке. В левом крыле казармы Батареи Управления,
там, где помещались кабинеты начальства и радиокласс, разом распахнулись все
окна. Деревья зашумели, взмахнув ветвями, сыпанули осенней листвой. Открылась
дверь, на крыльцо вышел Митька Пойманов с красной повязкой дневального на
рукаве. Он вынул из кармана пачку махорки, согнул между пальцами листочек
курительной бумажки, но как раз в это время опять полыхнуло мертвенной
прозеленью. Разинув рот, Митька задрал голову в небеса, а белый прямоугольничек
выпорхнул из его неуклюжих рабоче-крестьянских пальцев и, точно белая бабочка,
взлетел под самую крышу, выше проводов, выше деревьев, с которыми вечно было
столько хлопот всем дневальным всех времен и народов: листья, осенние палые
листья, милостивые дамы и господа! Белая бабочка, мечась, полетела вдоль окон
третьего этажа -- вон из того, у водосточной трубы, из пятого слева, чуть не
выпрыгнул Ваня Блаженный -- я чудом успел ухватить его за ХБ: "Ты чего, совсем
сдурел, что ли?!" Трепещущая белыми папиросными крылышками Мнемозина Набоковия
-- во всяком случае, так бы мне хотелось ее называть -- подхваченная каким-то
незримым порывом, взметнулась к самым облакам, низким, клубящимся, затем,
словно обессилев, медленными зигзагами спустилась к смутно видневшемуся в дымке
тумана одноэтажному домику караула. Вдруг пропала из виду, на мгновение
взмелькнула и опять пропала, теперь уже навсегда. И в тот самый миг, словно
салютуя ее безумному порыву, захлопали створки всех окон в казарме, зазвенело
разбитое стекло, целая стая приказов выпорхнула из кабинета товарища майора, в
лицо мне дохнуло душным ветром, взвило пыль над бетонным плацем, зашумело
деревьями. Небо вспыхнуло, раздался до странного слабый, сухой, приземленный
какой-то звук...
-- Это гром? -- удивился я.
-- Ни в коем случае, -- глядя в окно, сказал Рихард Иоганнович, -- это пока еще
только солдатик на посту застрелился... Слушайте, давайте-ка выпьем по этому
поводу. Только, чур, без тостов, Тюхин, не чокаясь...
Я взял стакан с расхристанной черносливиной на дне и, коротко выдохнув, поднес
его ко рту. Жидкость опалила гортань, огнем пошла по пищеводу. Ну, разумеется,
это был спирт, для маскировки разбавленный, а точнее, прикрашенный компотом,
наш родимый армейский ректификат, "шило", которым бригадные офицеры и
сверхсрочники с утра до вечера любовно промывали контакты наших строго
засекреченных оперативно-тактических "изделий". Я глотал фирменный напиток
Христины Адамовны и это была такая мука Господня, что когда я наконец допил до
донышка, до вставшей поперек горла чертовой черносливины, мне уже хотелось
только одного на свете -- занюхать чашу сию, но не хлебом, и даже не рукавом
хэбухи, милые мои, дорогие, -- а той, единственной во всем мирозданье, пахнущей
тамбовскими просторами и керосином, гайкой от дедулинского трактора...
Кто следующий?..

На этот раз ни пива, ни свежих дембильных "параш". В "коломбине" тихо, как на
кладбище после команды "встать, смирно!" Нет Филина, нет Ромки Шпырного. Вот
уже третий час ночи, а мы все курим, все ждем батарейного писаря Кочумая с
новыми подробностями, хотя, честно сказать, и от старых-то ум за разум заходит.
Во-первых -- ЧП. На третьем, выходящем на Зелауэрштрассе, посту тяжело
поранился часовой. Ну, ладно бы гусь, зелень пузатая, а то ведь наш годок. Что
это -- провокация? неосторожность? попытка самоубийства?.. И во-вторых -- тоже
ЧП. Сегодня в нашей части, точнее, в том, что от нее осталось, отбоя не было.
На вечерней поверке обнаружилось, что из батареи пропал рядовой Шутиков вместе
со своей сигнальной трубой. Весь день был и вдруг на тебе, исчез, словно
вознесся на небеса или, что еще невероятней при нашей сверхзасекреченности,
дезертировал! А ведь на это как раз и намекала сунутая им под подушку
помкомвзвода загадочная записка: "Не вижу иного выхода. Москва -- Воронеж.
Шут." Нужно было знать Шутикова, чтобы представить себе всю вопиющую нелепость
подобного предположения. Бежать за кордон Пашка никак не мог, и это не в
рассуждении модного нынче караулпатриотизма -- драпали и от нас, и еще ого-го
как драпали! -- дело было в другом, куда более прозаическом обстоятельстве:
рядовой П. Шутиков был слеп, во всяком случае так сочли двое из пятерых врачей
в Окружном госпитале на комиссии, состоявшейся после трехмесячного курса его
лечения. Вернувшись в родную часть, рядовой Шутиков стал передвигаться по
батарее днем примерно так же, как я это позволял себе только глубокой ночью, да
и то, как правило, в полнолунье. Его закаченные под лоб глаза и простертые
вперед руки заставляли старшину батареи замирать с безвольно отвисшей челюстью.
Когда наше подразделение шло строем в столовую, он тащился за ней следом,
держась за хвост гимнастерки замыкающего. Почти одиннадцать месяцев Пашка в
упор не видел никакого начальства. Кстати сказать, приспособить к делу этого
бывшего виртуоза-трубача из кладбищенского оркестра предложил все тот же до
глубины души потрясенный старшина Сундуков. "Прупадать, так с музыкуй!" --
прослушав сигнал "отбой" в исполнении трубача Шутикова, мрачно заметил он.
Лично я вполне допускал, что Пашка не придуривается, уж больно натурально у
него все это получалось, да и каких только чудес не навидался по госпиталям, но
оставленная записка, и даже не столько текст, сколько четкий, почти
каллиграфический -- он ведь, арап, у нас был писарем до Кочумая! -- почерк,
наводил на размышления.
Итак, вечером того самого дня, когда из окна бильярдной меня окликнул некто в
полувоенном, впервые за всю историю своего существования наша режимная часть
п/п 13-13 не услышала вечерней трубы! Вместо нее в коридоре казармы раздался
взволнованный, срывающийся на фальцет голос молодого солдата Гибеля: "Граждане
солдаты! Все на плац! Да здравствует грядущая буржуазная революция! Долой
тотали...заторную систему! Долой солдатскую "кирзу" и "шрапнель", даешь
офицерские шницели и антрекоты! Даешь, бля, равенство! К ответу
садистов-старослужищих! Вся власть посланникам из светлого Будущего! Ур-ра,
господа!"
Охваченные единым порывом, давясь в дверях, забыв про субординацию -- к
примеру, я, как бы ненароком, но с большим удовольствием, заехал в зубы
сержанту Филину -- мы вывалили на свежий воздух. "Ну и ну! Ай да ученичок!" --
восклицал я (про себя, разумеется) на бегу.
Дул ветер. Как бы пытаясь ухватиться за быстро несущееся по кругу небо,
размахивали ветвями деревья. Было тускло, как ночью в тюремной камере. Тарахтел
одинокий движок. Над трибуной, усугубляя смятение, как наркоман в трансе,
раскачивался единственный фонарь. Команды "строиться" так и не последовало. Не
находя себе места, растерянно окликая друг друга, мы непроизвольно
концентрировались на самом освещенном пятачке плаца, и кто знает, сколько бы
оно длилось, это совершенно не свойственное для армии броуново состояние, если
б на трибуне не возник человек, мгновенно приковавший к себе всеобщее внимание.
Думаю, что ничуть не удивлю вас, сказав, что это был Рихард Иоганнович...
Зорькин. Да-да!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я