https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/bez-smesitelya/
Вот так бы и тебя, пакостника, шоб мокрого места
не осталось: невеста сбесилась, женишок по его милости и вовсе чокнулся. Ведь
до чего дошло, Иона Варфоломеевич: вчера у меня из сумочки помаду увел!..
-- Упьять! -- аж закачался товарищ старшина Сундуков.
Христина Адамовна, горестно насупившись, принялась протирать бокалы, а я,
облегченно вздохнув -- ну, вроде как и вовсе пронесло! -- перевел взор на моего
потрясенного собеседника. Глаза его, хоть и вернулись на лоб, но были они такие
измученные, такие чужие, точно побывали в гостях у незабвенного товарища
Афедронова.
-- Эх! -- простонал товарищ старшина, и сдвинул фуражку на затылок, и расправил
аржаные свои усищи, вместо которых у меня лично, сколько я ни пытался,
вырастало что-то совершенно неприличное, и скрежетнул челюстями, и сжал кулаки,
как великий академик Павлов на картине Серова, и снова простонал. -- Эх!.. Эх,
кукая жэнщина, рудувуй Мы, нэ жэнщина, а вудурудная бумба!
-- Да уж, -- поежился я, -- ввинтишь детонатор, так ведь так жахнет!.. А вы,
товарищ старшина, вы это, влюбились, что ли?
-- Хужэ! -- выдохнул Сундуков. -- Я с ей хучу в развэдку пуйти!
-- Ну, зачем же так далеко, ведите ее лучше ко мне на "коломбину"...
-- Тэбэ бы усе шутучкы, а я сурьезна... Слушай, -- прошептал он, -- ты, рудувуй
Мы, грамутный, у тьебья дэсять классув убрузувания, ну скажы ты мнэ: шу, шу
мнэ, старшынэ Сундукуву, дэлать в такуй дыспозыции?
-- "Шу, шу..." -- я взял его стакан и понюхал. Пахло компотом, самым
обыкновенным, без бромбахера. -- Да ведь что тут такого особого придумаешь --
трахнуть ее нужно, да и дело с концом!..
Товарищ старшина Сундуков аж посинел. Челюсть у него отпала, глаза
помутились:
-- Ее?! Хрыстыну Удамувну?!
-- Ну так а кого же еще?! Больше, вроде как, и некого. Виолетточка...
-- Утставыть, Виулэтточку! -- прошипел Сундуков.
-- Тогда по-нашему, по-мужски. Так, мол, бляха муха, и так: приглашаю вас
сегодня же вечером, в 23.00 по среднеевропейскому времени прогуляться по
штурмовой полосе...
-- Зачэм? -- насторожился старшина.
-- Да ведь там же -- "коломбина".
-- Кукая тукая кулумбына?
-- Радиостанция наша, дежурная, елки зеленые!
-- А прычем здэсь наша буевая засэкрэченная рудыустанцыя?!
Ну о чем еще с этим куском можно было разговаривать?!
-- Ну, вообщем, дело хозяйское, -- сказал я и, придвинув к себе его макароны,
ковырнул вилкой. Харч был уже холодный, да еще, похоже, на комбижире. Вот этим
самым комбижиром я тогда, в юности, и сгубил себе брюхо, жаря по ночам все на
той же "коломбине" черняшку на противне, пропади она пропадом! А какая изжога с
нее была, помнишь, Тюхин?.. Короче, то ли макарончики, то ли Виолетточка в себя
пришла, меня вспомнила, только икнулось мне, дорогой друг и верный товарищ. А
потом еще разок, еще... И тут он, макаронник чертов, обдернув китель, встал
вдруг из-за стола, как проклятьем заклейменный, встал и, побледнев, вдруг пошел
к буфету.
Эх, Тюхин, Тюхин! Вот, говорят: трагедия, Шекспир, Корнель, Всеволод
Вишневский. Смотрел. Читал. Но когда вспоминаю ту сцену в офицерском кафе
родной воинской части п/п 13-13, единственным свидетелем и очевидцем которой
стал я -- рядовой М., грустная улыбка трогает губы мои, я встаю на табуретку и,
открыв ночную форточку, кричу: "Не видали вы настоящих трагедий, господа!.. Как
поняли меня? Прием." И часами стою, вслушиваясь, в ответные выстрелы редких
бандитских разборок.
О, каким временам, каким характерам были современниками мы, Тюхин! Как герой на
дзот, шел товарищ старшина на буфет. С каждым шагом все бледнее становилось его
простое, с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, его курнявое, усатое,
высоколобое, но не в твоем интеллектуально-поганеньком, Тюхин, а в самом
высоком, самом трагическом, как Лобное место, смысле, лицо!
И вот что характерно, по мере приближения Сундукова, другое заинтересованное
лицо, то, к которому старшина приближался, волшебно преображалось! Показная
суровость Христины Адамовны ("Куда прешь, не видишь -- обеденный перерыв?!")
сменилась сначала недоумением, потом недоверием -- да неужто решился-таки?! --
потом поистине девичьей -- ах какой румянец вспорхнул на ее щеки! --
растерянностью, и наконец первомайским кумачом радости и надежды озарилась она
-- Мать Полка, бесценная кормилица наша и, как это ни дико звучит, самая
обыкновенная, всегда готовая к счастью, советская наша женщина!.. Когда
старшина припал грудью к амбразуре, она уже была как символ грядущего
неиссякаемого плодородия -- крупная, расцветающая ожиданием, готовая к
немедленной и безоговорочной капитуляции...
И вот, друг мой, когда он, казалось, уже наступил всеобщий, как говорили наши
предки, апотеоз, старшина Сундуков как-то не по-военному замешкался, полез в
карман за платком, при этом монеточка у него выпала на пол (помнишь, помнишь
ту монеточку , ах Тюхин, Тюхин?..), старшина, тяжело сопя, принялся долго
и кропотливо промокать свой непомерный лоб, а когда по-саперному обстоятельно
завершил это дело, Христина Адамовна, матушка наша, не выдержав, выдохнула:
-- Ну!..
И тут, Тюхин, он решился и, скрежетнув зубами, как танковыми траками, хрипло,
но вполне отчетливо выпалил:
-- Сука!
Даже если бы грянул гром с нашего немого, как довоенный киноэкран, неба, пусть
даже ядерный, елки зеленые, я бы, Тюхин, вряд ли ужаснулся сильнее, чем в ту
роковую минуту! Никогда в жизни не видел, чтобы цвет лица у женщины менялся бы
столь мгновенно и необратимо!
-- А ну... а ну-кося повтори! -- прошептала Христина Адамовна, белая, как
порошок, которым травят тараканов, работники общепита всего нашего необъятного,
многострадального отечества.
-- С-сука! -- еще громче, еще отчетливей отчеканил отважный старшина.
Возмездие воспоследовало молниеносно! Я, Тюхин, и глазом не успел моргнуть, как
Иона Варфоломеевич, будущий адмирал-старшина Миротворческих Сил Мироздания
(МСМ), всплеснув руками, рухнул на спину, поверженный ее сокрушительным, прямым
правым в лоб!..
Старшинская фуражка, вихляя, подкатилась по паркету к моим ногам.
Пользуясь тем, что Христина Адамовна, зарыдав, уронила груди на прилавок, я,
как на фронте, как под Кингисеппом, выволок потерявшего сознание товарища на
свежий воздух, в заросли дикорастущей крапивы. Товарищ старшина был плох. Его
помутившиеся, стального цвета, глаза не узнавали меня.
-- Ты хту?.. Хту ты?.. -- вздрагивая, шептал он.
-- Свой я, Тюхин моя фамилия, -- бережно надевая фуражку на его нечеловечески
огромную, 64-го размера, лысину, -- успокаивал я. Помните, мы еще с вами у
Даздрапермы Венедиктовны служили?
-- У Даздраспэр... У-у!.. -- взор его мученически тускнел. -- Эту ты?.. Ты-и?!
Ты зачэм мнэ в супуг нассал?..
-- А вы? Вы-то ее зачем так? Ну да, ну -- еще одна даздраперма, каких свет не
видывал, но чтобы женщине, Матери, чтобы прямо в лицо?!
-- Тук я жэ для тьебя, укуяннугу, суку, суку туматнугу хутел спрусить!.. Ты ж,
пруклятущщый, ыкать начал...
-- Суку?! То есть, в смысле, -- соку?! -- потрясенно прошептал я, -- так вот
оно что... Эх!.. Вот вы, оказывается, какой!..
Полный раскаяния, я прижал к груди его большую благородную голову. Пытаясь хоть
как-то, хоть чем-то утешить тяжело травмированного товарища, я на ухо, шепотом
рассказал ему то, о чем никому, -- ты слышишь, Тюхин, -- никому и
никогда , ну, кроме, разве что тебя да Витьки Эмского, не рассказывал, я
поведал товарищу старшине о той страшной, непоправимой трагедии, которая
приключилась со мной давным-давно, на заре, как говорится, туманной юности,
когда черт меня занес в Эмск, на завод сволочных аккумуляторов. "Были мы тогда
молоды и влюблены ничуть вас не менее, -- горько улыбаясь, сказал я. -- Она
была такая маленькая, в изящных таких, с золотыми дужками, очечках,
библиотекарша, о моя первая в жизни, моя незабвенная!.." Помнишь, Тюхин, темный
кинозал заводского клуба, твой неумелый, неловкий, самый первый, а потому самый
до гроба памятный, поцелуй. Она перепугалась: ах, у меня же помада! Она полезла
в миниатюрную такую, почти игрушечную сумочку за платочком и -- будь они
прокляты, Тюхин, как вспомню -- сердце обливается кровью! -- на пол посыпались
несчастные монетки нашей бедной, стыдливой молодости. Эмский засуетился,
нечеловечески искривясь, нагнулся в тесное, темнеющее междурядье. Он нащупал
уже одну, потом другую монетку и тут... О!.. О, если бы это был только сон,
всего лишь -- кошмарный, всю жизнь преследующий сон! Но, увы -- не пережизнишь,
не заспишь, не выдашь действительное за желаемое! В миг, когда ты, Тюхин, сопя,
попытался подцепить ногтями третью, раздался негромкий такой, но вполне
отчетливый звук, из рода тех, которые Колюня Пушкарев (Артиллерист) умел
издавать в любое время и при любых, даже самых невероятных обстоятельствах.
Готовый провалиться сквозь пол, ты, Тюхин, в ужасе замер, прислушиваясь к той,
как назло, поистине гробовой тишине, которая воцарилась в зале по ходу фильма.
Панически сознавая, что такая страусиная позиция не выход из положения, Витюша,
скрипнув стулом, пошевелился, смелея, шевельнулся еще разок, кашлянул, и когда,
казалось, несчастье развеялось уже -- Господи, да каких только звуков не
раздается во тьме культпросветучреждения?! -- когда Эмский осторожно, боясь
спугнуть робкую надежду, распрямился, какой-то глазастый гад через проход -- и
как их, таких сволочей, земля носит! -- убийственно громко, членораздельно
произнес:
-- Эй, пердун, вон еще гривенник!..
О-о!.. Уж не в этот ли роковой миг надломилась наша злосчастная жизнь,
Тюхин?!
Окончание предшествующего
-- Возможно, эта мысль покажется вам смехотворной, но единственное оружие против чумы -- это честность.
-- А что такое честность? -- спросил Рамбер, совсем иным, серьезным тоном.
А. Камю. "Чума"
Это,
как в том анекдоте, друг мой: не брало, не брало, и вдруг взяло -- взяло часы,
пальто с хлястиком, жену, жизнь. Мутноглазое, как всегда у нас с тобой,
нежданное-негаданное вдохновение запойно сгробастало меня за грудки и взасос,
заставив зажмуриться, чвякнуло прямо в губы...
Вторую часть своего послания к тебе пишу аж три недели спустя. Рука дрожит, во
рту сухо, а в сердце такая пустота, словно и не сердце это, Тюхин, а вакуумная
бомба.
Впрочем, все по порядку. Хотя бы по возможности, с соблюдением хронологии,
поскольку воспоминания этих безумных дней имеют вид того самого ХБ, в котором я
висел на дереве: сплошные дыры, прожоги, лакуны , как любят выражаться
голоса, звучащие из мыльниц. Не далее, как вчера, я приложил к уху свою
голубую, пластмассовую и вдруг, вместо шума прибоя, услышал сердитое,
критическое: "Нич-чего не понимаю!"...
Ну да ладно, все-таки попробуем разобраться. Итак, Виолетточка. Помню, хорошо
помню, Тюхин, как эта жучка приперлась ко мне на станцию с целой канистрой
бромбахера, да еще с такими новостями, что я только крякал да, ошалело моргая,
занюхивал рукавом гимнастерочки. Ну, во-первых, как и следовало ожидать, этого
черта в депутатском обличии так и не шлепнули. Не выходя из камеры, он
умудрился взбунтовать гарнизон, точнее сказать, некоторую, наиболее
несознательную его часть, распространив с помощью Гибеля, совершенно уж ни в
какие ворота не лезущую, парашу о том, Афанасий Петрович Хапов, которого мы
якобы царство ему небесное! -- съели, был болен СПИДом!.. Напуганные моими
новеллами салаги, разоружив караул, двинулись на санчасть, где под угрозой
расстрела потребовали у Бесмилляева с Негожим немедленной вакцинации. Два этих
олуха, тоже с перепугу, нашпиговали восставших морфием, после чего те, горланя
"Вещего Олега", арестовали все наше доблестное начальство, попытались правда,
безуспешно -- надругаться над Христиной Адамовной, отменили погоны, ордена,
воинские звания, деление на молодых, черпаков и старослужащих и, в довершение
всего, провозгласили гарнизон суверенной либерально-демократической республикой
Ивано-Блаженией, в честь героически погибшего в борьбе за ее свободу и
независимость гражданина Блаженного И. И., нашего с тобой, Тюхин, дорогого,
хранившегося (до приезда следователей из армейской прокуратуры) у Христины
Адамовны в холодильнике, Ванюши. На первом же, после переворота, митинге все
тот же Гибель предложил преобразовать в Пантеон Героя спецхранилище, в котором
при прежнем, тоталитарном режиме от народа прятали то ли ядерные боеголовки, то
ли спецтопливо. Предполагалось с воинскими почестями и салютом перенести туда
священные останки для вечного хранения. Немного забегая вперед, должен сообщить
тебе, друг мой, что когда холодильник вскрыли, Вани в нем, к нашему всеобщему
ужасу, не обнаружилось. Надо ли говорить о том, какие леденящие кровь
подозрения зароились в наших умах? Впрочем, это было уже позднее, после
митинга. И даже не этого, а другого, еще более возмутительного... О!..
Тринадцать... двенадцать... одиннадцать... Спокойно, еще спокойнее!..
Помню, Тюхин, смутно, фрагментами, но помню, как, подбадривая себя
нечленораздельными возгласами, бежал по штурмовой полосе. Помню то и дело
возникавшие на пути препятствия: бревна, ямы с водой, заборы, колючую,
натянутую на высоте 25 --30 сантиметров над поверхностью, проволоку... Помню,
как кольнул штыком в брюхо, непонятно как попавшего в эту повесть А. Ф.
Дронова... Проглотилова помню. Выскочив из бурьяна с бутылкой бензина, он
заорал: "Видал, как полыхнуло?! А еще говорили -- не загорится! У нас,
реалистов, все под руками горит!.." Помню, впервые заметил вдруг до чего же
наши казармы походят на бараки Удельнинской психушки -- такие же одинаковые,
трехэтажные... Бесконечно долго я полз по-пластунски через стадион, боясь лишь
одного -- не пули, не мины -- а одного-единственного: опоздать к... ах, если уж
не к началу, то хотя бы -- к шапочному разбору (шапочку-то у меня, как ты
помнишь...). О, как я торопился, как я спешил, друг Тряпичкин, и, конечно же,
опять... опоздал, как опаздывал всегда, во всем, всю свою бегущую за поездом
жизнь, Тюхин!..
В памяти ярко запечатлелось низкое, стремящееся, как лоб старшины под фуражку,
небо, похожие на морщины, поперечно багровые облака, едва ли не задевавшие за
коньки крыш, за нацеленную в зенит, похожую на мужской орган, кощунственно
лишенный своей самой важной, самой боевой части, межгалактическую нашу ракету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
не осталось: невеста сбесилась, женишок по его милости и вовсе чокнулся. Ведь
до чего дошло, Иона Варфоломеевич: вчера у меня из сумочки помаду увел!..
-- Упьять! -- аж закачался товарищ старшина Сундуков.
Христина Адамовна, горестно насупившись, принялась протирать бокалы, а я,
облегченно вздохнув -- ну, вроде как и вовсе пронесло! -- перевел взор на моего
потрясенного собеседника. Глаза его, хоть и вернулись на лоб, но были они такие
измученные, такие чужие, точно побывали в гостях у незабвенного товарища
Афедронова.
-- Эх! -- простонал товарищ старшина, и сдвинул фуражку на затылок, и расправил
аржаные свои усищи, вместо которых у меня лично, сколько я ни пытался,
вырастало что-то совершенно неприличное, и скрежетнул челюстями, и сжал кулаки,
как великий академик Павлов на картине Серова, и снова простонал. -- Эх!.. Эх,
кукая жэнщина, рудувуй Мы, нэ жэнщина, а вудурудная бумба!
-- Да уж, -- поежился я, -- ввинтишь детонатор, так ведь так жахнет!.. А вы,
товарищ старшина, вы это, влюбились, что ли?
-- Хужэ! -- выдохнул Сундуков. -- Я с ей хучу в развэдку пуйти!
-- Ну, зачем же так далеко, ведите ее лучше ко мне на "коломбину"...
-- Тэбэ бы усе шутучкы, а я сурьезна... Слушай, -- прошептал он, -- ты, рудувуй
Мы, грамутный, у тьебья дэсять классув убрузувания, ну скажы ты мнэ: шу, шу
мнэ, старшынэ Сундукуву, дэлать в такуй дыспозыции?
-- "Шу, шу..." -- я взял его стакан и понюхал. Пахло компотом, самым
обыкновенным, без бромбахера. -- Да ведь что тут такого особого придумаешь --
трахнуть ее нужно, да и дело с концом!..
Товарищ старшина Сундуков аж посинел. Челюсть у него отпала, глаза
помутились:
-- Ее?! Хрыстыну Удамувну?!
-- Ну так а кого же еще?! Больше, вроде как, и некого. Виолетточка...
-- Утставыть, Виулэтточку! -- прошипел Сундуков.
-- Тогда по-нашему, по-мужски. Так, мол, бляха муха, и так: приглашаю вас
сегодня же вечером, в 23.00 по среднеевропейскому времени прогуляться по
штурмовой полосе...
-- Зачэм? -- насторожился старшина.
-- Да ведь там же -- "коломбина".
-- Кукая тукая кулумбына?
-- Радиостанция наша, дежурная, елки зеленые!
-- А прычем здэсь наша буевая засэкрэченная рудыустанцыя?!
Ну о чем еще с этим куском можно было разговаривать?!
-- Ну, вообщем, дело хозяйское, -- сказал я и, придвинув к себе его макароны,
ковырнул вилкой. Харч был уже холодный, да еще, похоже, на комбижире. Вот этим
самым комбижиром я тогда, в юности, и сгубил себе брюхо, жаря по ночам все на
той же "коломбине" черняшку на противне, пропади она пропадом! А какая изжога с
нее была, помнишь, Тюхин?.. Короче, то ли макарончики, то ли Виолетточка в себя
пришла, меня вспомнила, только икнулось мне, дорогой друг и верный товарищ. А
потом еще разок, еще... И тут он, макаронник чертов, обдернув китель, встал
вдруг из-за стола, как проклятьем заклейменный, встал и, побледнев, вдруг пошел
к буфету.
Эх, Тюхин, Тюхин! Вот, говорят: трагедия, Шекспир, Корнель, Всеволод
Вишневский. Смотрел. Читал. Но когда вспоминаю ту сцену в офицерском кафе
родной воинской части п/п 13-13, единственным свидетелем и очевидцем которой
стал я -- рядовой М., грустная улыбка трогает губы мои, я встаю на табуретку и,
открыв ночную форточку, кричу: "Не видали вы настоящих трагедий, господа!.. Как
поняли меня? Прием." И часами стою, вслушиваясь, в ответные выстрелы редких
бандитских разборок.
О, каким временам, каким характерам были современниками мы, Тюхин! Как герой на
дзот, шел товарищ старшина на буфет. С каждым шагом все бледнее становилось его
простое, с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, его курнявое, усатое,
высоколобое, но не в твоем интеллектуально-поганеньком, Тюхин, а в самом
высоком, самом трагическом, как Лобное место, смысле, лицо!
И вот что характерно, по мере приближения Сундукова, другое заинтересованное
лицо, то, к которому старшина приближался, волшебно преображалось! Показная
суровость Христины Адамовны ("Куда прешь, не видишь -- обеденный перерыв?!")
сменилась сначала недоумением, потом недоверием -- да неужто решился-таки?! --
потом поистине девичьей -- ах какой румянец вспорхнул на ее щеки! --
растерянностью, и наконец первомайским кумачом радости и надежды озарилась она
-- Мать Полка, бесценная кормилица наша и, как это ни дико звучит, самая
обыкновенная, всегда готовая к счастью, советская наша женщина!.. Когда
старшина припал грудью к амбразуре, она уже была как символ грядущего
неиссякаемого плодородия -- крупная, расцветающая ожиданием, готовая к
немедленной и безоговорочной капитуляции...
И вот, друг мой, когда он, казалось, уже наступил всеобщий, как говорили наши
предки, апотеоз, старшина Сундуков как-то не по-военному замешкался, полез в
карман за платком, при этом монеточка у него выпала на пол (помнишь, помнишь
ту монеточку , ах Тюхин, Тюхин?..), старшина, тяжело сопя, принялся долго
и кропотливо промокать свой непомерный лоб, а когда по-саперному обстоятельно
завершил это дело, Христина Адамовна, матушка наша, не выдержав, выдохнула:
-- Ну!..
И тут, Тюхин, он решился и, скрежетнув зубами, как танковыми траками, хрипло,
но вполне отчетливо выпалил:
-- Сука!
Даже если бы грянул гром с нашего немого, как довоенный киноэкран, неба, пусть
даже ядерный, елки зеленые, я бы, Тюхин, вряд ли ужаснулся сильнее, чем в ту
роковую минуту! Никогда в жизни не видел, чтобы цвет лица у женщины менялся бы
столь мгновенно и необратимо!
-- А ну... а ну-кося повтори! -- прошептала Христина Адамовна, белая, как
порошок, которым травят тараканов, работники общепита всего нашего необъятного,
многострадального отечества.
-- С-сука! -- еще громче, еще отчетливей отчеканил отважный старшина.
Возмездие воспоследовало молниеносно! Я, Тюхин, и глазом не успел моргнуть, как
Иона Варфоломеевич, будущий адмирал-старшина Миротворческих Сил Мироздания
(МСМ), всплеснув руками, рухнул на спину, поверженный ее сокрушительным, прямым
правым в лоб!..
Старшинская фуражка, вихляя, подкатилась по паркету к моим ногам.
Пользуясь тем, что Христина Адамовна, зарыдав, уронила груди на прилавок, я,
как на фронте, как под Кингисеппом, выволок потерявшего сознание товарища на
свежий воздух, в заросли дикорастущей крапивы. Товарищ старшина был плох. Его
помутившиеся, стального цвета, глаза не узнавали меня.
-- Ты хту?.. Хту ты?.. -- вздрагивая, шептал он.
-- Свой я, Тюхин моя фамилия, -- бережно надевая фуражку на его нечеловечески
огромную, 64-го размера, лысину, -- успокаивал я. Помните, мы еще с вами у
Даздрапермы Венедиктовны служили?
-- У Даздраспэр... У-у!.. -- взор его мученически тускнел. -- Эту ты?.. Ты-и?!
Ты зачэм мнэ в супуг нассал?..
-- А вы? Вы-то ее зачем так? Ну да, ну -- еще одна даздраперма, каких свет не
видывал, но чтобы женщине, Матери, чтобы прямо в лицо?!
-- Тук я жэ для тьебя, укуяннугу, суку, суку туматнугу хутел спрусить!.. Ты ж,
пруклятущщый, ыкать начал...
-- Суку?! То есть, в смысле, -- соку?! -- потрясенно прошептал я, -- так вот
оно что... Эх!.. Вот вы, оказывается, какой!..
Полный раскаяния, я прижал к груди его большую благородную голову. Пытаясь хоть
как-то, хоть чем-то утешить тяжело травмированного товарища, я на ухо, шепотом
рассказал ему то, о чем никому, -- ты слышишь, Тюхин, -- никому и
никогда , ну, кроме, разве что тебя да Витьки Эмского, не рассказывал, я
поведал товарищу старшине о той страшной, непоправимой трагедии, которая
приключилась со мной давным-давно, на заре, как говорится, туманной юности,
когда черт меня занес в Эмск, на завод сволочных аккумуляторов. "Были мы тогда
молоды и влюблены ничуть вас не менее, -- горько улыбаясь, сказал я. -- Она
была такая маленькая, в изящных таких, с золотыми дужками, очечках,
библиотекарша, о моя первая в жизни, моя незабвенная!.." Помнишь, Тюхин, темный
кинозал заводского клуба, твой неумелый, неловкий, самый первый, а потому самый
до гроба памятный, поцелуй. Она перепугалась: ах, у меня же помада! Она полезла
в миниатюрную такую, почти игрушечную сумочку за платочком и -- будь они
прокляты, Тюхин, как вспомню -- сердце обливается кровью! -- на пол посыпались
несчастные монетки нашей бедной, стыдливой молодости. Эмский засуетился,
нечеловечески искривясь, нагнулся в тесное, темнеющее междурядье. Он нащупал
уже одну, потом другую монетку и тут... О!.. О, если бы это был только сон,
всего лишь -- кошмарный, всю жизнь преследующий сон! Но, увы -- не пережизнишь,
не заспишь, не выдашь действительное за желаемое! В миг, когда ты, Тюхин, сопя,
попытался подцепить ногтями третью, раздался негромкий такой, но вполне
отчетливый звук, из рода тех, которые Колюня Пушкарев (Артиллерист) умел
издавать в любое время и при любых, даже самых невероятных обстоятельствах.
Готовый провалиться сквозь пол, ты, Тюхин, в ужасе замер, прислушиваясь к той,
как назло, поистине гробовой тишине, которая воцарилась в зале по ходу фильма.
Панически сознавая, что такая страусиная позиция не выход из положения, Витюша,
скрипнув стулом, пошевелился, смелея, шевельнулся еще разок, кашлянул, и когда,
казалось, несчастье развеялось уже -- Господи, да каких только звуков не
раздается во тьме культпросветучреждения?! -- когда Эмский осторожно, боясь
спугнуть робкую надежду, распрямился, какой-то глазастый гад через проход -- и
как их, таких сволочей, земля носит! -- убийственно громко, членораздельно
произнес:
-- Эй, пердун, вон еще гривенник!..
О-о!.. Уж не в этот ли роковой миг надломилась наша злосчастная жизнь,
Тюхин?!
Окончание предшествующего
-- Возможно, эта мысль покажется вам смехотворной, но единственное оружие против чумы -- это честность.
-- А что такое честность? -- спросил Рамбер, совсем иным, серьезным тоном.
А. Камю. "Чума"
Это,
как в том анекдоте, друг мой: не брало, не брало, и вдруг взяло -- взяло часы,
пальто с хлястиком, жену, жизнь. Мутноглазое, как всегда у нас с тобой,
нежданное-негаданное вдохновение запойно сгробастало меня за грудки и взасос,
заставив зажмуриться, чвякнуло прямо в губы...
Вторую часть своего послания к тебе пишу аж три недели спустя. Рука дрожит, во
рту сухо, а в сердце такая пустота, словно и не сердце это, Тюхин, а вакуумная
бомба.
Впрочем, все по порядку. Хотя бы по возможности, с соблюдением хронологии,
поскольку воспоминания этих безумных дней имеют вид того самого ХБ, в котором я
висел на дереве: сплошные дыры, прожоги, лакуны , как любят выражаться
голоса, звучащие из мыльниц. Не далее, как вчера, я приложил к уху свою
голубую, пластмассовую и вдруг, вместо шума прибоя, услышал сердитое,
критическое: "Нич-чего не понимаю!"...
Ну да ладно, все-таки попробуем разобраться. Итак, Виолетточка. Помню, хорошо
помню, Тюхин, как эта жучка приперлась ко мне на станцию с целой канистрой
бромбахера, да еще с такими новостями, что я только крякал да, ошалело моргая,
занюхивал рукавом гимнастерочки. Ну, во-первых, как и следовало ожидать, этого
черта в депутатском обличии так и не шлепнули. Не выходя из камеры, он
умудрился взбунтовать гарнизон, точнее сказать, некоторую, наиболее
несознательную его часть, распространив с помощью Гибеля, совершенно уж ни в
какие ворота не лезущую, парашу о том, Афанасий Петрович Хапов, которого мы
якобы царство ему небесное! -- съели, был болен СПИДом!.. Напуганные моими
новеллами салаги, разоружив караул, двинулись на санчасть, где под угрозой
расстрела потребовали у Бесмилляева с Негожим немедленной вакцинации. Два этих
олуха, тоже с перепугу, нашпиговали восставших морфием, после чего те, горланя
"Вещего Олега", арестовали все наше доблестное начальство, попытались правда,
безуспешно -- надругаться над Христиной Адамовной, отменили погоны, ордена,
воинские звания, деление на молодых, черпаков и старослужащих и, в довершение
всего, провозгласили гарнизон суверенной либерально-демократической республикой
Ивано-Блаженией, в честь героически погибшего в борьбе за ее свободу и
независимость гражданина Блаженного И. И., нашего с тобой, Тюхин, дорогого,
хранившегося (до приезда следователей из армейской прокуратуры) у Христины
Адамовны в холодильнике, Ванюши. На первом же, после переворота, митинге все
тот же Гибель предложил преобразовать в Пантеон Героя спецхранилище, в котором
при прежнем, тоталитарном режиме от народа прятали то ли ядерные боеголовки, то
ли спецтопливо. Предполагалось с воинскими почестями и салютом перенести туда
священные останки для вечного хранения. Немного забегая вперед, должен сообщить
тебе, друг мой, что когда холодильник вскрыли, Вани в нем, к нашему всеобщему
ужасу, не обнаружилось. Надо ли говорить о том, какие леденящие кровь
подозрения зароились в наших умах? Впрочем, это было уже позднее, после
митинга. И даже не этого, а другого, еще более возмутительного... О!..
Тринадцать... двенадцать... одиннадцать... Спокойно, еще спокойнее!..
Помню, Тюхин, смутно, фрагментами, но помню, как, подбадривая себя
нечленораздельными возгласами, бежал по штурмовой полосе. Помню то и дело
возникавшие на пути препятствия: бревна, ямы с водой, заборы, колючую,
натянутую на высоте 25 --30 сантиметров над поверхностью, проволоку... Помню,
как кольнул штыком в брюхо, непонятно как попавшего в эту повесть А. Ф.
Дронова... Проглотилова помню. Выскочив из бурьяна с бутылкой бензина, он
заорал: "Видал, как полыхнуло?! А еще говорили -- не загорится! У нас,
реалистов, все под руками горит!.." Помню, впервые заметил вдруг до чего же
наши казармы походят на бараки Удельнинской психушки -- такие же одинаковые,
трехэтажные... Бесконечно долго я полз по-пластунски через стадион, боясь лишь
одного -- не пули, не мины -- а одного-единственного: опоздать к... ах, если уж
не к началу, то хотя бы -- к шапочному разбору (шапочку-то у меня, как ты
помнишь...). О, как я торопился, как я спешил, друг Тряпичкин, и, конечно же,
опять... опоздал, как опаздывал всегда, во всем, всю свою бегущую за поездом
жизнь, Тюхин!..
В памяти ярко запечатлелось низкое, стремящееся, как лоб старшины под фуражку,
небо, похожие на морщины, поперечно багровые облака, едва ли не задевавшие за
коньки крыш, за нацеленную в зенит, похожую на мужской орган, кощунственно
лишенный своей самой важной, самой боевой части, межгалактическую нашу ракету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26