ванная 180 на 80
! И какое счастье, какая радость вскипала
в неподвластной всяким там Бдеевым душе твоей, когда утро все-таки наступало, а
стало быть где-то там, далеко-далеко, аж за двумя государственными границами,
бренчал первый питерский трамвай, били куранты на Спасской башне, как ни в чем
не бывало, даже без главной гайки в моторе, выезжал на колхозное поле
дедулинский трактор. "Нет, мы еще повоюем, Витюша, -- сами собой шептали губы
твои, -- еще почитаем со сцены Политехнического что-нибудь свое,
тюхинское!.."
Короче, этот чертов цыган Ромка раскупорил бутылку шнапса, мы залудили из
горлышка, запили светлым альтенбургским. Шпырной, бестия, обнял меня за плечо и
говорит: "Слышь, Тюха, давай махнемся часиками не глядя!" И я посмотрел на свои
золотые "роллексы", и сначала засомневался, а потом как вспомнил, сколько еще
служить, как махнул рукой: "Э-э, да чего уж там!.." И махнулся, лопух
несусветный, дал что называется маху: этот прохиндей всучил мне советскую
"Победу" чуть ли не времен борьбы с космополитизмом, всю поцарапанную, с
трещиной на стекле, но зато, правда, на ходу, вовсю, в отличие от моих золотых,
тикающую.
Короче, я вернулся в казарму, погладился -- нет, не твоим жульническим манером,
не с помощью мокрой расчески, когда пропускаешь материю ХБ между зубчиками -- я
погладился по-настоящему, Тюхин, через влажную тряпочку, горячим утюжком. Я
подшил свежий подворотничок, до блеска надраил сапоги и после развода заступил
дневальным по батарее.
Ты, склеротик, поди уже и забыл, что это за счастье, когда стоишь в наряде у
тумбочки! Вот ты стоишь и открывается дверь, и входит товарищ майор, и ты
командуешь: "Батарея, сми-ирна-а!", и все, как в сказке, где кто стоит --
замирают как заколдованные!.. "Бат-тарея, строиться на ужин!" -- входя во вкус,
гаркаешь ты, и она, бурча желудками, как миленькая строится!.. Ровно в 23.00 ты
орешь, елки зеленые: "Батар-ррея, а-аатбой!" -- и твои корешки, поворочавшись,
засыпают, и притом куда крепче, чем засыпал ты на антизапойных сеансах у своего
дурацкого доктора Шпирта.
Короче, наконец-то воцаряется тишина, Витек. И тогда ты берешь в руки щетку и,
думая о чем душе твоей заблагорассудится, начинаешь мести кафельный, белый,
рифленый, исчирканный за день сотнями резиновых подошв, бесконечный, почти
стометровый казарменный пол, Тюхин!..
Было, все было -- и боевые схватки, и отступления по всей линии фронта. И с
таких сцен, елкин корень, читывали -- куда там вышеупомянутой! Через такие
огни, через такие медные трубы прошли, минхерц, что когда красно солнышко не
встало однажды, когда и до этого ужаса дожились -- даже, прости Господи, и не
ахнули, потому как и не такое уже в своей жизни видывали!..
Вот так или примерно так рассуждая, Тюхин, я приблизился к тому самому посту N
4, к моему роковому, друг ты мой задушевный. Я даже ногой в крапиве пошуровал,
а вдруг он лежит еще там, мой свалившийся с ремня подсумок с запасным
магазином. На посту стоял рядовой Пойманов. "Стой, кто идет?" -- как и положено
по Уставу, окликнул он. "Митяня, это я, рядовой М.!" -- "А где начальник
караула, где разводящий?" -- "А хрен его знает!" -- миролюбиво ответил я.
"Проходи! -- скомандовал часовой Митька Пойманов. -- Постой, постой, тебя ж,
Витюха, вроде как с почестями похоронили! Значит, опять брехня!.. А насчет
дембеля свежих параш не слышно?"
Он спустился с вышки. Мы залегли в бурьян и перекурили это дело. Тут в заборе
отсунулась доска и сквозь образовавшуюся щель пролез Ромка Шпырной с канистрой,
ходивший в самоволку за пивом. Как выяснилось, уцелел и гаштет на
Зелауэрштрассе. Помнишь, Тюхин, Хромого Пауля?.. Ну помнишь, был жуткий туман,
тебя, меня и Кольку Артиллериста назначили в дозор и мы все ходили, ходили,
придурки, вокруг части, все ходили, ходили, ходили -- и вдруг, непонятно каким
образом, оказались у этого проклятого гаштета. Помнишь, там еще была такая
Матильда, ты все пытался ущипнуть ее за попку, но жопа у нее была такая
железобетонная, что совершенно не ущипывалась. Но зато пиво, пиво!.. А утром
этот эсесовец недобитый, Пауль, притащил забытые нами автоматы на КПП, после
чего мы и схлопотали по десять суток "губы" и еще легко отделались...
Минуточку-минуточку, а это что за шум? Кому это там не спится заполночь? Ах,
это твои помощнички, Витюха, поднятые тебе в подмогу годками-старослужащими
молодые нарушители армейской дисциплины! Аж пятеро, елы-палы, и все со
швабрами, с тряпками, с тазами! Шуму-то, шуму! Какие уж тут медитации, когда
нет никакой возможности сосредоточиться. А ты пойди в ленкомнату, сядь, сокол
ясный, за стол, полистай прессу, вон ее сколько -- и "Правда", и "Красная
звезда", и твоя гэсэвэгэшная "Советская армия". Газетки, совершенно справедливо
подметил, не совсем новые: самая свежая аж месячной давности, за 13 мая. Ну
тогда возьми журнал "Советский воин", или вон -- еще лучше -- "Огонек"
1 13 за март 1963 года, красивый такой, с художником Кориным на
обложке... Та-ак!.. О чем тут у нас пишут? Во, на первой же странице -- "Успехи
большой химии", на снимке Н. С. Хрущев осматривает один из цехов
Невинномысского химкомбината. "Великое единение" -- это про выборы. Ты ведь,
гад, небось и забыл -- в тот год 17 марта прошли выборы в Верховные и Местные
Советы депутатов трудящихся Грузии, Армении, Азербайджана, Литвы, Киргизии и
Эстонии. А вот и тебя касательное, интеллигент сраный, -- пишет товарищ Херлуф
Бидструп, датский наш друг, коммунист: "Счастлив советский художник, сознающий,
что его творчество воспринимается как достижение искусства, а не как добыча
торгашей, сознающий, что его труд служит великому делу борьбы за свободу
человечества, построение коммунизма и мир!"... Ну а ты, вредитель, счастлив,
сознаешь?.. Ладно, листаем дальше... Тут про Пальмиро Тольятти, про живого еще,
с фотографией... "Остановить реакцию!" -- на снимке московский митинг протеста
против злодейской расправы с иракскими коммунистами и патриотами. Пишут, что
жертвой пал первый секретарь ЦК Салям Адиль... А вот про нашу хоккейную победу
в Стокгольме -- Тарасов, Чернышев, Сологубов, Альметов, братья Майоровы... Ага!
А вот и вирши, едрена вошь:
Как, береза, тебя передать,
Чтобы стать настоящим поэтом!
Как твою передать благодать
В поднебесии перед рассветом!
Нет,
коллега, этот Осип Колычев с деревьев уж точно никогда не падал!.. Ну, что
загрустил-то, что вперился в окно? Ничегошеньки там, в темноте, не разглядеть,
разве что самого себя на стекле: морда испитая, в морщинах, с собачьими, как их
называла мама, ямочками. Волосы седые, остриженные под ноль, отчего уши, как у
всех придурков, врастопырку. Сколько ей лет, этой унылой физиономии?
Двадцать?.. Пятьдесят?.. Да неужто и вправду столько?! Это что же -- спектакль
кончается, пора смывать грим, так что ли выходит по-твоему, Тюхин? Но тогда где
же она, где, где наша радость, господин сочинитель, где наши дети, где наша
любовь, где слезы наши, где?.. Вот так, растерянно улыбаясь, вопрошал я свое
отражение, Витюша, и оно точно так же растерянно смотрело на меня, не зная, что
и ответить...
А потом я вышел в коридор, и когда увидел, что эти архаровцы натворили с
клинически белым нашим кафелем, схватился за голову! "Да разве ж полы так
моют?! -- горестно вскричал я. -- Как твоя фамилия, олух царя небесного?" -- И
двухметровый, весь какой-то складной, как телескопическая антенна, салабон
назвал свою роковую фамилию. "Гибель моя фамилия", -- скромно потупившись
сказал он. И ты заметь, Тюхин, сердце у меня в этот миг даже не екнуло!..
"То-то и видно, что -- гибель , вот уж воистину -- Бог шельму метит" --
негодуя, сокрушался я. -- "А ну, бери таз, щетку, ведро, учись, зелень пузатая,
пока я жив!"
Пол был ужасен, друг мой! Небрежно протертый, с остатками грязной мыльной воды
в желобках, он являл собой неадекватное времени зрелище. В наши с тобой
шестидесятые годы, Тюхин, такого безобразия не было! А тряпки, какими тряпками
пользовались они?! "Ах ты гусь ты этакий! -- гневно вскричал я, -- Да разве же
это тряпки?! Нет, господа хорошие, ни к чему созидательному вы не способны! Вы
-- само разрушение, деструкция, развал, бардак!" Жестикулируя, я пошел в
спальную комнату радиовзвода и достал из-под матраса четыре заветных вафельных
полотенчика, да-да -- тех самых, каковыми пользовались мы с тобой на первом
году, когда Сундуков все еще лелеял надежду сделать из тебя, Тюхин, "нустуящего
сувэтскуго челувэка". "Учись, молодой, покуда я жив" -- повторил я и, ловко
намотав полотенчико на щетку, сноровисто прошелся по ребристому кафелю. Через
пять минут, Тюхин, я уже так увлекся, что позабыл обо всем на свете! Движения
мои были уверенны, размашисты. Рядовой Гибель едва успевал отжимать мои
фирменные тряпки и менять воду. О какое же это наслаждение, бездарь ты
никчемная, с упоением драить казарменный пол во имя завтрашнего дня, во имя
прочного мира во всем мире, во имя счастья и процветания всего прогрессивного
человечества! Как это славно, Тюхин, глубоко прогнувшись на прямых ногах в
поясе, вдыхая носом, выдыхая через рот, -- тереть, тереть, тереть, тереть,
тереть!.. Признаться, я даже не заметил, как они оказались рядом, два этих
свинтуса -- Шпырной со Шпортюком. "Ишь ты поэт, понимаешь, Пушкин!" -- пытаясь
попасть в меня сопливым своим пальцем, оскалился ефрейтор Шпортюк, призванный,
как ты помнишь, всего-то на полгода нас раньше. -- "Ишь ты, питерский с
Невского брода" -- сказал, кривляясь, этот скобарь. -- "А вот и мы с Ромкой
стихами можем, правда, Ромка?.." И Ромка Шпырной, бегая глазами, хихикнул, а
эта деревня продекламировала такие вот стихи: "Мыр-тыр-пыр-дыр,
быр-дыр-мыр-пыр!.."
"Вот с этого все и началось, Гибель" -- горько сказал я, глядя им вслед. --
"Сначала бескультурие и безнравственность, а там уже и "сникерсы", контактное
каратэ, марихуана, мафиозные разборки, монетаризм..."
Как и положено молодому воину, рядовой Гибель все три часа слушал меня, разинув
рот, не перебивая ни единым словом. Я был, быть может, излишне эмоционален, но
в то же время правдив, предельно точен в аргументации...
Короче, с полом мы управились минут за пять до подъема, когда Шутиков, зевая и
почесываясь, поплелся на плац. "Ну вот, Гибель, что и требовалось доказать!" --
с трудом распрямившись у дверей "курилки", сказал я. Неправдоподобной,
ослепительной белизной сияли позади сто погонных метров коридора. "Каково?" --
с гордостью спросил я. "Как в гостинице "Гранд Отель Европа!" -- сказал рядовой
Гибель, на редкость схватчивый, подающий большие надежды юноша, и, подхватив
полнехонькое ведро с грязными отжимками, потопал было в сторону сортира,
каковой, если ты не запамятовал, Тюхин, располагался в противоположной части
казармы. "Стой! -- вскричал я. -- Стой, бандюга ты приднестровский, депутат
недобитый, не топчись, руцкист, по чистому!" С этими словами, вполне возможно,
чересчур экспансивными, я вырвал у него из рук ведро и, подойдя к раскрытому
окну в "курилке", широко размахнулся. "Век живи, век мочись, молодой!" --
весело воскликнул я и шваркнул содержимое в душную ночную темень!..
До сих пор не пойму, чего они там делали, в кустах, втроем, да еще в парадных
мундирах! Когда я высунулся, все трое -- товарищ майор Лягунов, товарищ
лейтенант Скворешкин и товарищ старшина Сундуков -- стояли как громом
пораженные, застывшие в тех позах, в которых застигло их несчастье...
В тот же день, Тюхин, посовещавшись, они порешили спровадить меня, выродка, за
штурмовую полосу, на "коломбину", Тюхин, на "буевое дужурство", сидючи на
каковом, как горбовский король на именинах, я от нечего делать и сочиняю это
мое тебе, вандал ты этакий, послание на деревню дедушке... Впрочем, в дверь,
кажется, стучат... Стук, как уговорено, условный -- азбукой Морзе:
та-ти-ти-та... Это, Витюшанчик, свои, самые что ни на есть тьфу, тьфу на него,
на думца новоиспеченного -- наши... А посему мое тебе -- СК, то бишь -- конец
связи и ГБ, то бишь -- гудбай.
С солдатским приветом -- твой старший радиотелеграфист ракетных войск и
артиллериии
рядовой М.
Глава четвертая
Синклит бессонных "стариков"
О нет, это уже не таинственный, взявший в осаду наше подразделение, туман, не
парная мгла гарнизонной бани и даже не занятия по химзащите -- это опять он --
злополучный, сгубивший мое здоровье и блистательную воинскую карьеру, табачный
дым -- волокнистыми слоями, пластами, сизыми извивами, артистическими кольцами,
господа!
-- Колюня, а ну покажь нам дембельный паровоз!
И Артиллерист заглатывает сигаретину огнем в пасть -- ам! багрово тужится и --
о чудо! нет вы глядите, глядите! -- точно пар из-под колес, дым уже источается
тонкими струйками из обоих его ушей. Э, он еще и не на такое способен, наш
днепродзержинский Колюня, ефрейтор наш Пушкарев!
Темная ночь. Семеро нас на "коломбине" -- Отец Долматий, Боб, Митька Пойманов,
Колюня, Ромка, сержант Филин и я. Весь старослужащий цвет нашей БУЧи боевой и
кипучей -- доблестной Батареи Управления Части. Курят все. Даже я, не вытерпев,
толкаю в бок Митьку:
-- Оставь дернуть!
-- Тю! -- деланно удивляется сумской. -- Дернуть гуторишь? Гы!.. Эй, питерский,
дай пассатижи!
И мой сменщик, земеля мой закадычный -- Боб, вынимает из ящика инструмент и
они, садисты, дружно гогочут. Вот здесь, на этом из-под аппаратуры бардачке,
Митька Пойманов выдернул из моей пятки совершенно фантастическую,
никакому изводу не поддававшуюся, до хромоты, до слез доведшую меня бородавку.
Только искры из глаз да его, Митькино: "Тю! На-кося держи, нам чужого не надо."
И вот он опять, как царь-зубодер, пощелкивает пытошным орудием, лыбится, щурясь
от махорочного дыма:
-- Ну чо, дернем, тюха-матюха?..
-- "Подернем, поде-ернем!.." -- открывая канистру, пьяновато запевает Ромка
Шпырной.
По кругу идет эмалированная, с оббитыми краями кружка, ночной совет
старослужищих продолжается.
-- Гуси совсем, сукаблянафиг, обнаглели! -- сурово констатирует старший сержант
Филин. -- Вчера один, бля, подходит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
в неподвластной всяким там Бдеевым душе твоей, когда утро все-таки наступало, а
стало быть где-то там, далеко-далеко, аж за двумя государственными границами,
бренчал первый питерский трамвай, били куранты на Спасской башне, как ни в чем
не бывало, даже без главной гайки в моторе, выезжал на колхозное поле
дедулинский трактор. "Нет, мы еще повоюем, Витюша, -- сами собой шептали губы
твои, -- еще почитаем со сцены Политехнического что-нибудь свое,
тюхинское!.."
Короче, этот чертов цыган Ромка раскупорил бутылку шнапса, мы залудили из
горлышка, запили светлым альтенбургским. Шпырной, бестия, обнял меня за плечо и
говорит: "Слышь, Тюха, давай махнемся часиками не глядя!" И я посмотрел на свои
золотые "роллексы", и сначала засомневался, а потом как вспомнил, сколько еще
служить, как махнул рукой: "Э-э, да чего уж там!.." И махнулся, лопух
несусветный, дал что называется маху: этот прохиндей всучил мне советскую
"Победу" чуть ли не времен борьбы с космополитизмом, всю поцарапанную, с
трещиной на стекле, но зато, правда, на ходу, вовсю, в отличие от моих золотых,
тикающую.
Короче, я вернулся в казарму, погладился -- нет, не твоим жульническим манером,
не с помощью мокрой расчески, когда пропускаешь материю ХБ между зубчиками -- я
погладился по-настоящему, Тюхин, через влажную тряпочку, горячим утюжком. Я
подшил свежий подворотничок, до блеска надраил сапоги и после развода заступил
дневальным по батарее.
Ты, склеротик, поди уже и забыл, что это за счастье, когда стоишь в наряде у
тумбочки! Вот ты стоишь и открывается дверь, и входит товарищ майор, и ты
командуешь: "Батарея, сми-ирна-а!", и все, как в сказке, где кто стоит --
замирают как заколдованные!.. "Бат-тарея, строиться на ужин!" -- входя во вкус,
гаркаешь ты, и она, бурча желудками, как миленькая строится!.. Ровно в 23.00 ты
орешь, елки зеленые: "Батар-ррея, а-аатбой!" -- и твои корешки, поворочавшись,
засыпают, и притом куда крепче, чем засыпал ты на антизапойных сеансах у своего
дурацкого доктора Шпирта.
Короче, наконец-то воцаряется тишина, Витек. И тогда ты берешь в руки щетку и,
думая о чем душе твоей заблагорассудится, начинаешь мести кафельный, белый,
рифленый, исчирканный за день сотнями резиновых подошв, бесконечный, почти
стометровый казарменный пол, Тюхин!..
Было, все было -- и боевые схватки, и отступления по всей линии фронта. И с
таких сцен, елкин корень, читывали -- куда там вышеупомянутой! Через такие
огни, через такие медные трубы прошли, минхерц, что когда красно солнышко не
встало однажды, когда и до этого ужаса дожились -- даже, прости Господи, и не
ахнули, потому как и не такое уже в своей жизни видывали!..
Вот так или примерно так рассуждая, Тюхин, я приблизился к тому самому посту N
4, к моему роковому, друг ты мой задушевный. Я даже ногой в крапиве пошуровал,
а вдруг он лежит еще там, мой свалившийся с ремня подсумок с запасным
магазином. На посту стоял рядовой Пойманов. "Стой, кто идет?" -- как и положено
по Уставу, окликнул он. "Митяня, это я, рядовой М.!" -- "А где начальник
караула, где разводящий?" -- "А хрен его знает!" -- миролюбиво ответил я.
"Проходи! -- скомандовал часовой Митька Пойманов. -- Постой, постой, тебя ж,
Витюха, вроде как с почестями похоронили! Значит, опять брехня!.. А насчет
дембеля свежих параш не слышно?"
Он спустился с вышки. Мы залегли в бурьян и перекурили это дело. Тут в заборе
отсунулась доска и сквозь образовавшуюся щель пролез Ромка Шпырной с канистрой,
ходивший в самоволку за пивом. Как выяснилось, уцелел и гаштет на
Зелауэрштрассе. Помнишь, Тюхин, Хромого Пауля?.. Ну помнишь, был жуткий туман,
тебя, меня и Кольку Артиллериста назначили в дозор и мы все ходили, ходили,
придурки, вокруг части, все ходили, ходили, ходили -- и вдруг, непонятно каким
образом, оказались у этого проклятого гаштета. Помнишь, там еще была такая
Матильда, ты все пытался ущипнуть ее за попку, но жопа у нее была такая
железобетонная, что совершенно не ущипывалась. Но зато пиво, пиво!.. А утром
этот эсесовец недобитый, Пауль, притащил забытые нами автоматы на КПП, после
чего мы и схлопотали по десять суток "губы" и еще легко отделались...
Минуточку-минуточку, а это что за шум? Кому это там не спится заполночь? Ах,
это твои помощнички, Витюха, поднятые тебе в подмогу годками-старослужащими
молодые нарушители армейской дисциплины! Аж пятеро, елы-палы, и все со
швабрами, с тряпками, с тазами! Шуму-то, шуму! Какие уж тут медитации, когда
нет никакой возможности сосредоточиться. А ты пойди в ленкомнату, сядь, сокол
ясный, за стол, полистай прессу, вон ее сколько -- и "Правда", и "Красная
звезда", и твоя гэсэвэгэшная "Советская армия". Газетки, совершенно справедливо
подметил, не совсем новые: самая свежая аж месячной давности, за 13 мая. Ну
тогда возьми журнал "Советский воин", или вон -- еще лучше -- "Огонек"
1 13 за март 1963 года, красивый такой, с художником Кориным на
обложке... Та-ак!.. О чем тут у нас пишут? Во, на первой же странице -- "Успехи
большой химии", на снимке Н. С. Хрущев осматривает один из цехов
Невинномысского химкомбината. "Великое единение" -- это про выборы. Ты ведь,
гад, небось и забыл -- в тот год 17 марта прошли выборы в Верховные и Местные
Советы депутатов трудящихся Грузии, Армении, Азербайджана, Литвы, Киргизии и
Эстонии. А вот и тебя касательное, интеллигент сраный, -- пишет товарищ Херлуф
Бидструп, датский наш друг, коммунист: "Счастлив советский художник, сознающий,
что его творчество воспринимается как достижение искусства, а не как добыча
торгашей, сознающий, что его труд служит великому делу борьбы за свободу
человечества, построение коммунизма и мир!"... Ну а ты, вредитель, счастлив,
сознаешь?.. Ладно, листаем дальше... Тут про Пальмиро Тольятти, про живого еще,
с фотографией... "Остановить реакцию!" -- на снимке московский митинг протеста
против злодейской расправы с иракскими коммунистами и патриотами. Пишут, что
жертвой пал первый секретарь ЦК Салям Адиль... А вот про нашу хоккейную победу
в Стокгольме -- Тарасов, Чернышев, Сологубов, Альметов, братья Майоровы... Ага!
А вот и вирши, едрена вошь:
Как, береза, тебя передать,
Чтобы стать настоящим поэтом!
Как твою передать благодать
В поднебесии перед рассветом!
Нет,
коллега, этот Осип Колычев с деревьев уж точно никогда не падал!.. Ну, что
загрустил-то, что вперился в окно? Ничегошеньки там, в темноте, не разглядеть,
разве что самого себя на стекле: морда испитая, в морщинах, с собачьими, как их
называла мама, ямочками. Волосы седые, остриженные под ноль, отчего уши, как у
всех придурков, врастопырку. Сколько ей лет, этой унылой физиономии?
Двадцать?.. Пятьдесят?.. Да неужто и вправду столько?! Это что же -- спектакль
кончается, пора смывать грим, так что ли выходит по-твоему, Тюхин? Но тогда где
же она, где, где наша радость, господин сочинитель, где наши дети, где наша
любовь, где слезы наши, где?.. Вот так, растерянно улыбаясь, вопрошал я свое
отражение, Витюша, и оно точно так же растерянно смотрело на меня, не зная, что
и ответить...
А потом я вышел в коридор, и когда увидел, что эти архаровцы натворили с
клинически белым нашим кафелем, схватился за голову! "Да разве ж полы так
моют?! -- горестно вскричал я. -- Как твоя фамилия, олух царя небесного?" -- И
двухметровый, весь какой-то складной, как телескопическая антенна, салабон
назвал свою роковую фамилию. "Гибель моя фамилия", -- скромно потупившись
сказал он. И ты заметь, Тюхин, сердце у меня в этот миг даже не екнуло!..
"То-то и видно, что -- гибель , вот уж воистину -- Бог шельму метит" --
негодуя, сокрушался я. -- "А ну, бери таз, щетку, ведро, учись, зелень пузатая,
пока я жив!"
Пол был ужасен, друг мой! Небрежно протертый, с остатками грязной мыльной воды
в желобках, он являл собой неадекватное времени зрелище. В наши с тобой
шестидесятые годы, Тюхин, такого безобразия не было! А тряпки, какими тряпками
пользовались они?! "Ах ты гусь ты этакий! -- гневно вскричал я, -- Да разве же
это тряпки?! Нет, господа хорошие, ни к чему созидательному вы не способны! Вы
-- само разрушение, деструкция, развал, бардак!" Жестикулируя, я пошел в
спальную комнату радиовзвода и достал из-под матраса четыре заветных вафельных
полотенчика, да-да -- тех самых, каковыми пользовались мы с тобой на первом
году, когда Сундуков все еще лелеял надежду сделать из тебя, Тюхин, "нустуящего
сувэтскуго челувэка". "Учись, молодой, покуда я жив" -- повторил я и, ловко
намотав полотенчико на щетку, сноровисто прошелся по ребристому кафелю. Через
пять минут, Тюхин, я уже так увлекся, что позабыл обо всем на свете! Движения
мои были уверенны, размашисты. Рядовой Гибель едва успевал отжимать мои
фирменные тряпки и менять воду. О какое же это наслаждение, бездарь ты
никчемная, с упоением драить казарменный пол во имя завтрашнего дня, во имя
прочного мира во всем мире, во имя счастья и процветания всего прогрессивного
человечества! Как это славно, Тюхин, глубоко прогнувшись на прямых ногах в
поясе, вдыхая носом, выдыхая через рот, -- тереть, тереть, тереть, тереть,
тереть!.. Признаться, я даже не заметил, как они оказались рядом, два этих
свинтуса -- Шпырной со Шпортюком. "Ишь ты поэт, понимаешь, Пушкин!" -- пытаясь
попасть в меня сопливым своим пальцем, оскалился ефрейтор Шпортюк, призванный,
как ты помнишь, всего-то на полгода нас раньше. -- "Ишь ты, питерский с
Невского брода" -- сказал, кривляясь, этот скобарь. -- "А вот и мы с Ромкой
стихами можем, правда, Ромка?.." И Ромка Шпырной, бегая глазами, хихикнул, а
эта деревня продекламировала такие вот стихи: "Мыр-тыр-пыр-дыр,
быр-дыр-мыр-пыр!.."
"Вот с этого все и началось, Гибель" -- горько сказал я, глядя им вслед. --
"Сначала бескультурие и безнравственность, а там уже и "сникерсы", контактное
каратэ, марихуана, мафиозные разборки, монетаризм..."
Как и положено молодому воину, рядовой Гибель все три часа слушал меня, разинув
рот, не перебивая ни единым словом. Я был, быть может, излишне эмоционален, но
в то же время правдив, предельно точен в аргументации...
Короче, с полом мы управились минут за пять до подъема, когда Шутиков, зевая и
почесываясь, поплелся на плац. "Ну вот, Гибель, что и требовалось доказать!" --
с трудом распрямившись у дверей "курилки", сказал я. Неправдоподобной,
ослепительной белизной сияли позади сто погонных метров коридора. "Каково?" --
с гордостью спросил я. "Как в гостинице "Гранд Отель Европа!" -- сказал рядовой
Гибель, на редкость схватчивый, подающий большие надежды юноша, и, подхватив
полнехонькое ведро с грязными отжимками, потопал было в сторону сортира,
каковой, если ты не запамятовал, Тюхин, располагался в противоположной части
казармы. "Стой! -- вскричал я. -- Стой, бандюга ты приднестровский, депутат
недобитый, не топчись, руцкист, по чистому!" С этими словами, вполне возможно,
чересчур экспансивными, я вырвал у него из рук ведро и, подойдя к раскрытому
окну в "курилке", широко размахнулся. "Век живи, век мочись, молодой!" --
весело воскликнул я и шваркнул содержимое в душную ночную темень!..
До сих пор не пойму, чего они там делали, в кустах, втроем, да еще в парадных
мундирах! Когда я высунулся, все трое -- товарищ майор Лягунов, товарищ
лейтенант Скворешкин и товарищ старшина Сундуков -- стояли как громом
пораженные, застывшие в тех позах, в которых застигло их несчастье...
В тот же день, Тюхин, посовещавшись, они порешили спровадить меня, выродка, за
штурмовую полосу, на "коломбину", Тюхин, на "буевое дужурство", сидючи на
каковом, как горбовский король на именинах, я от нечего делать и сочиняю это
мое тебе, вандал ты этакий, послание на деревню дедушке... Впрочем, в дверь,
кажется, стучат... Стук, как уговорено, условный -- азбукой Морзе:
та-ти-ти-та... Это, Витюшанчик, свои, самые что ни на есть тьфу, тьфу на него,
на думца новоиспеченного -- наши... А посему мое тебе -- СК, то бишь -- конец
связи и ГБ, то бишь -- гудбай.
С солдатским приветом -- твой старший радиотелеграфист ракетных войск и
артиллериии
рядовой М.
Глава четвертая
Синклит бессонных "стариков"
О нет, это уже не таинственный, взявший в осаду наше подразделение, туман, не
парная мгла гарнизонной бани и даже не занятия по химзащите -- это опять он --
злополучный, сгубивший мое здоровье и блистательную воинскую карьеру, табачный
дым -- волокнистыми слоями, пластами, сизыми извивами, артистическими кольцами,
господа!
-- Колюня, а ну покажь нам дембельный паровоз!
И Артиллерист заглатывает сигаретину огнем в пасть -- ам! багрово тужится и --
о чудо! нет вы глядите, глядите! -- точно пар из-под колес, дым уже источается
тонкими струйками из обоих его ушей. Э, он еще и не на такое способен, наш
днепродзержинский Колюня, ефрейтор наш Пушкарев!
Темная ночь. Семеро нас на "коломбине" -- Отец Долматий, Боб, Митька Пойманов,
Колюня, Ромка, сержант Филин и я. Весь старослужащий цвет нашей БУЧи боевой и
кипучей -- доблестной Батареи Управления Части. Курят все. Даже я, не вытерпев,
толкаю в бок Митьку:
-- Оставь дернуть!
-- Тю! -- деланно удивляется сумской. -- Дернуть гуторишь? Гы!.. Эй, питерский,
дай пассатижи!
И мой сменщик, земеля мой закадычный -- Боб, вынимает из ящика инструмент и
они, садисты, дружно гогочут. Вот здесь, на этом из-под аппаратуры бардачке,
Митька Пойманов выдернул из моей пятки совершенно фантастическую,
никакому изводу не поддававшуюся, до хромоты, до слез доведшую меня бородавку.
Только искры из глаз да его, Митькино: "Тю! На-кося держи, нам чужого не надо."
И вот он опять, как царь-зубодер, пощелкивает пытошным орудием, лыбится, щурясь
от махорочного дыма:
-- Ну чо, дернем, тюха-матюха?..
-- "Подернем, поде-ернем!.." -- открывая канистру, пьяновато запевает Ромка
Шпырной.
По кругу идет эмалированная, с оббитыми краями кружка, ночной совет
старослужищих продолжается.
-- Гуси совсем, сукаблянафиг, обнаглели! -- сурово констатирует старший сержант
Филин. -- Вчера один, бля, подходит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26