Все замечательно, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

неуклюжая, витальная, но искренняя страсть Вламинка, самого самобытного из «диких» в смысле совпадения темперамента и направления, втянула Дерена в живопись так сильно, что в один прекрасный день он обрел в ней славу почти мэтра мэтров. Но только тогда, когда преодолел программную и чуждую его натуре «дикость».
Сравнительно быстро разочаровавшись в той разнузданной свободе фовизма, он поочередно подчиняется суровым правилам кубистской живописи, являясь одним из ее основателей наряду с Пикассо и Браком. Потом оставляет ее еще быстрее, чем фовизм, отходит от нее с чувством, что он был обманут или, вернее, дал себя провести. «Я был большим дерьмом, чем все остальные», говорит он и начинает наконец писать согласно своему собственному вкусу, сложившемуся под влиянием картин старых мастеров. Не реагируя на насмешки Вламинка, он регулярно копирует в Лувре, старается проникнуть в секреты гениальности, неутомим в своих исканиях, перекидывается от французских и итальянских примитивистов к мастерам готики, восхищается помпей-ским искусством и «таможенником» Руссо, извлекает прок из уроков Сезанна, не отказываясь от соблазнов, рассеянных импрессионистами, слишком многое нравится ему, чтобы он мог решиться на какой-то выбор; кухню и технику живописи он ценит так, что если бы не уравновешенность, он и в этом отношении достиг бы настоящей виртуозности. Некоторые утверждают, что он все-таки достиг ее. Эта последняя склонность станет причиной презрительного и парадоксального определения, которое отпустит по его адресу Модильяни: «фабрикант шедевров». И все же самостоятельный, собственный тип классицизма, который создал этот пытливый, дисциплинированный и одновременно недоверчивый к слишком категорическому выбору художник, стал в какой-то период недостижимым образцом для некоторых любителей и критиков искусства. Было время, когда Дерена называли величайшим из живущих художников. Только после второй мировой войны его вывели, пожалуй, с чрезмерной строгостью из круга знаменитых имен, а дорогу, которой он шел, сочли перекрытой.
Дерен был близким другом монмартрской группы. бывал в «Бато-лавуар», и прекрасная Фернанда сохранила для потомков его внешность, напоминающую фотографию француза, каких много, с гладкими черными волосами и круглым лицом, одетого с тщательной элегантностью, нарушенной только подчеркнуто ярким галстуком. Фернанду, эту капризную красотку, избалованную постоянным обществом художников и поэтов, людей, отличающихся не только оригинальностью творчества, но и необычайными выражениями, жестикуляцией или неожиданными приступами молчания, коробит Дереновская манера вести себя. Правда, она приписывает ему некоторый юмор и даже хитрость — в чем не отказывает ему и Франсис Карко,— но обвиняет его в полном отсутствии таинственности (?), что кажется уже слишком по отношению к этому без вины виноватому грешнику. Однако не всем он казался столь мало интересным, этот завсегдатай монмартрских кафе, если однажды постоянный гость за столиком кубистов, математик Пренсе, оказался неожиданно без жены, красавицы Алисы, которая бросила его и ушла к тому самому Андре Дерену. Злые языки нашли еще случай заявить, что одалживать и даже присваивать чужое стало для Дерена второй натурой.
Аполлинер питает к нему явную слабость. Историзм лого художника и любовь к старым мастерам совпадают с подобной же склонностью поэта; но когда Аполлинер знакомится с Дереном, тот еще принадлежит к самым смелым из экспериментаторов, является самым рьяным фовистом, копии, которыми он занимается, говорят только в его пользу, обогащают его, никто и предвидеть не мог, что, когда культура и знание вытеснят эксперимент, возникнет опасность эклектизма. Оба, Аполлинер и Дерен, встречаются у Пикассо, в «Лапен ажиль», и у «Эмиля», поблизости от «Бато-лавуар».
Свобода и своеобразный царящие в этой среде, привлекали Аполлинера больше, чем литературная среда, разбитая на группировки в зависимости от редакций, куда более мещанистая. На Монмартре его всегда встречали радушно, снобизм был тут не в моде, притворялись мало, во всяком случае, принимаемые позы были как правило приятны. Яркими были и воспоминания о родных, еще свежие у этих молодых людей, и на них они не скупились: высокий, сильный Брак, красивый парень с густой шевелюрой и коротким носом, фотографии которого того периода, в мастерской, увешанной музыкальными инструментами и трубками, сохранились в некоторых собраниях, часто цитировал твердым нормандским выговором сентенции своего отца, ремесленника и маляра. Вламинк, родившийся близ Чрева Парижа, отлично владел жаргоном шоферов и грузчиков, каждое утро выгружающих тонны снеди для Парижа.
Юный, низенький блондин Андре Дюфи,
еще мальчиком отданный на выучку бакалейщику, вносил свою долю опыта в дружеские разговоры. Непосредственный, несколько грубоватый Фриш, не выносящий утонченности и искусственности, дополнял картину этой обширной семьи, где царил обычай говорить друг другу все прямо, и причем сочно. Аполлинера восхищал этот язык. Его натура, полнокровная и здоровая, требовала полнокровных образов: также как тонкий кулинарный вкус уживался у Аполлинера с обжорством, так в словарной области тонкость и поэтическая точность требовали дополнения в виде сочных формул, часто почерпнутых из народных словечек, крепких и неприличных Эта склонность нашла выход в прозе Аполлинера, выразительной, живой, смелой как по словарю, так и по ситуациям, а обе эти тенденции, переплетающиеся под неожиданными углами, от лирического вдохновения до грубого анекдота, нашли свое увенчание в разговорах поэта, в его «поучениях», парадоксальных и по-своему эмоциональных, о которых — к сожалению — мы можем иметь сейчас только слабое представление. Для Аполлинера любая тема была хороша, о каждом предмете он мог что-то сказать, когда не хватало материала, он возмещал его фантазией, которая редко его подводила. В случае надобности он придумывал названия цветов, исторические события и скандальные случаи, имевшие место со знаменитыми лицами; во время войны, получив в качестве выздоравливающего после ранения должность в Министерстве информации, он рассказывал друзьям, что составляет свои тексты военных депеш, чтобы хоть таким образом воздействовать на ход событий— постоянная готовность к шутке была одной из черт Аполлинеровского поведения.
Фигура субтильной, несколько жеманной мадемуазель Лораисен никак не подходила к этим мужским посиделкам, но оказалось, что при нужде мадемуазель Лорансен может с успехом отбрить молодого парня, а в нормандских и парижских песенках, которых она знает бессчетное число и которые любит петь своим мелодичным высоким голосом, отнюдь не опускает куплеты пикантного содержания. И все же, когда Мари наконец обрежет свои косы и начнет одеваться с женским, изысканным и несколько экстравагантным шиком, все облегченно вздохнут опиум, разгульные попойки и атмосфера мастерских, где в беспорядке перемешаны различные части гардероба, с трудом выносят присутствие этой девицы с внешностью подростка.
Но Мари дозревает теперь так быстро. Как дозревают в тепле любви интеллигентные девушки севера, знающие о любви все, что можно узнать из рассказов и литературы задолго до того, как о ней узнает сердце: выбор их благодаря этому более сознателен, любопытство более заостренно, ненависть за нарушение обещаний тем более сильнее. Мари не удовлетворяется тем, что есть, и борется за свои права, как дикий звереныш, тут особую роль играет самолюбие, в чем она не уступает Аполлинеру. Бурные сцены, которые происходят между нею и Гийомом, вся категоричность и властолюбие которого доходят здесь до предела, кончаются бурными стычками. Маленькое смуглое личико Мари темнеет от гнева еще больше, девушка кидается на него с кулаками и колотит по мощной груди Гийома, который, меча из глаз искры и тяжело дыша, призывает ее опомниться. Но бывает и иначе. Во время спокойных вечеров под домашним кровом Мари кротко сидит подле Гийома, когда тот, скинув пиджак, заканчивает свой фельетон в «Энтрансижан», помогает ему готовить ужин, иногда переписывает стихи. Именно они являются тем благом, которое она любит в Гийоме безо всяких оговорок. От грусти, зыблющейся в строфах возлюбленного, тревожно перехватывает горло, становится больно и возникают недобрые предчувствия. Но она не умеет долго грустить, уже через минуту щегленком прыгает комнате и смеется. Она отлично знает, что ее шуточки, время от времени бросаемые Гийому, сгоняют с его лица самую суровую мину, проясняют его и наполняют это простодушное тяжелое тело счастьем. Зная его мужское тщеславие, она одевается для него в платья, выбранные с безошибочным вкусом женщины и художницы, летом она раскрашивает мелкими цветочками свои вуальки, ради которых носит большие пастушеские шляпы с букетами, зимой одевается в шерстяные костюмы, туго обтягивающие ее осиную талию. Красится она смело, и от этого глаза ее приобретают женское тепло, сквозь которое пробивается искра острого ума; легкое косоглазие придает ей только обаяние, а близорукость делает ее движения более округлыми, мягкими. Она сохраняет некоторые инфантильные привычки, которыми так пленила некогда Аполлинера, и можно предполагать, что делает это умышленно: она не расстается с детской скакалкой и прыгает через нее ловко, как танцовщица. Простившись мирно с Аполлинером, она сбегает по лестнице условным образом, делает внизу три прыжка, а потом еще два, что должно означать:
«До свидания, до завтра». Влюбленный Аполлинер с восторгом опишет это в одном из писем к знакомой, а потом в жестоком и полном страдания рассказе о его любви к Мари, который войдет в книгу «Убийство поэта». Но пока что любовь длится, только съеживается и расслабляется, как пульсирующее, живая, бурная, все еще ищущая новых надежд. И так будет еще несколько лет, так стоит ли предвосхищать события?
Художническая среда меняется теперь с каждым днем. На Монмартре появляется молодой, красивый Модельяни, к которому присоединяется осиротевший после смерти Жарри поэт с рыжей бородой, приятель Пикассо и Аполлинера, Кремниц, в этой же компании часто можно встретить несчастного Утрилло. Едят все еще у Азона, вечерами бывают еще у папаши Фреде, где можно встретить стареющую Сюзанну Валадон, безумно влюбленную в молодого Уттера А вдали от Монмартра уже подрастает дерзкий рой, обосновавшийся в так называемом «Улье» («Ьа КисЬе»), на Монпарнасе. Здание это сходно по своим удобствам с «Бато-лазуар» на Монмартре: также нет ни воды, ни газа, и квартирная плата самая дешевая в Париже. От монмартрской «портомойни» его отличает только круглая форма, оправдывающая название улья. Дом этот, предназначенный владельцем — а им является скульптор, некий Дюбуа — под мастерские для художников, вмещает большую группу пришлой бедноты; наряду с живущими там русскими и итальянцами, не имеющими ничего общего с искусством, очутилось и много художников. Здесь живет Фернан Леже, а потом Шагал, Сутин и Липшиц, сюда будут приходить, как к себе, как на Монмартр, Аполлинер и Делоне, Сан-драр и Модильяни. «Улей» сокрушает монополию Монмартра. Постепенно юные боги начинают сходить в долы. Сначала убежит с Монмартра Сальмон, женившись на костлявой Жанне с внешностью апаша, вечно с тлеющим окурком в уголке рта, потом съедет этажом ниже, на бульвар Клиши, Пабло Пикассо; все меньше остается на Монмартре молодых знаменитостей, все больше Места для истории, гидов и туристов. Монпарнас, вот уже несколько лет являющийся местом встреч разноязычной интеллигенции, одновременно с возникновением «Улья» будет охвачен эпидемией художнической малярии, которая угнездится тут и будет по сей день пугать и эпатировать.
Экзотика «Улья» привлекает Аполлинера с неудержимой силой. Язык, звучащий в коридорах этого плохо освещенного, нищего и одновременно причудливого здания, напоминает ему о каких-то неисполненных, не доведенных до конца, спутанных планах в его жизни. Он присматривается к этим людям, как всегда с легкостью даст втянуть себя в разговоры, позволяет пригласить себя в их неустроенные жилища. Его в дрожь приводит фатализм здешних русских и их апатия к нищете, поэтический восторг вызывают приступы мистицизма и бескорыстия, о которых не имеет представления уравновешенная натура француза. Их гостеприимство, беспредельное и бессмысленное, напоминает ему гостеприимство матери, поражают неожиданные моменты подозрительной недоверчивости и мелких, искусно сотканных интриг, которые вдруг всю эту внешнюю непосредственность превращают в прах. Когда он покидает такой дом, вопли растрепанных итальянок и визг их детей кажутся ему единственным настоящим воспоминанием детства, а славянская примесь — только следом, сохранившимся в биографии.
К счастью, от этих противоречивых чувств и от славянской стихии «Улья» всегда можно убежать. Например, к Фернану Леже, коренастому юноше с грубыми чертами, который занимает здесь одну из мастерских и, весело насвистывая, упрямый, правдивый, уверенный в себе и не выносящий в искусстве никакого вранья, медленно завоевывает себе славу, возделывая свои полотна е такой же тщательностью, с какой его дед, нормандский землероб, возделывал землю, уверенный, что она принесет ему осенью урожай. Леже — одна из самых привлекательных фигур того времени. Он больше напоминает рабочего, чем художника, и таким останется до конца жизни, когда слава его за океаном будет столь же велика, как и в старой Европе. Внешность его является одновременно выражением внутренней сущности. Леже и впрямь считает себя сознательным, живым и самостоятельным работником, участвующим в созидании современной жизни и современной цивилизации, которую он принимает со всей оптимистической прямотой и естественным восхищением художника, не имеющего ничего от рабского преклонения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я