https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s-dushem-i-smesitelem/
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Я забыл сказать, что мне довелось еще раз столкнуться с Чарли Виндом, правда косвенно. После войны я работал в своей родной деревне в канцелярии.
Однажды ко мне пришла приятная дама, белокурая и черноглазая, из тех женщин, которых, раз увидев, не позабудешь. Она была плохо одета, все мы были тогда бедны. Посетительница просила метрику в трех экземплярах — она собиралась замуж.
— Ваши имя и фамилия? Год рождения?
— Карла Винд, год рождения тысяча девятьсот двадцать второй.
— Маленькая барышня из Парижа? Циркачка? — спросил я.
У дамы приподнялась верхняя губка. Я узнал улыбку Чарли Винда.
— Я ничего не знаю о циркачках и Париже. Мы всегда жили здесь.
На это нечего было возразить, и я не возражал и ни о чем не спросил, но меня поразило, как люди, пережившие ужасную войну и великий дурман, в котором они так долго находились, так легко начинают снова лгать. Неужто прав был Чарли Винд, заключивший в вывернутый наизнанку конверт свое послание — послание, гласившее: люди гипнотизируют себя сами!
СУЛАМИФЬ МИНГЕДО, ДОКТОР И ВОШЬ
Меня часто спрашивают, как я пришел к писательству. Спрашивают, словно сами упустили возможность прослушать курс лекций о том, как писать рассказы, и вознамерились теперь наверстать упущенное.
Школа, где учат писателей, и впрямь существует, там вы сможете узнать, как замечательно и с каким профессиональным мастерством излагали свои идеи и наблюдения Гёте, Бальзак, Толстой или Рильке, но отнюдь не то, как излагать собственные наблюдения вам. Для этого каждому приходится отправляться в собственную неведомую страну, и все равно, подстегивает вас страстишка посочинительствовать или сжигает великий талант, вам потребуется все ваше трудолюбие, упорство и мужество.
Как я пришел к писательству? Я размышляю: я пришел к нему или оно пришло ко мне?
Но прежде чем говорить о писании, расскажу о чтении, к научился читать пяти лет, и не в школе, а у моего неродного дедушки, отчима моего отца, портного и владельца распивочной Готфрида Юришки.
Дедушка вошел в мое сознание в черном с высоким воротом свитере и с куцыми усиками. В дополнение к ним между дедушкиным подбородком и нижней губой прилепилась одинокая клякса — бородка, словно дедушке что-то помешало добриться.
В молодости Лужицкая равнина показалась слишком тесной молодому портновскому подмастерью, и он достранствовал до залива Атлантического океана, именуемого Северным морем. В Гамбурге он попробовал найти свое счастье, и оно явилось ему прямо из Америки в образе дочери его мастера Люра, которая обогнала деда и в возрасте, и в чадолюбии: она была на десять лет старше его и уже имела троих детей. Как и следовало ожидать, вспыхнула любовь, бабушка была кремнем, а дед— трутом.
Готфрид Юришка возвратился в родную деревню с полным мешком счастья. Деревня прозывалась Грауштейн — Серый камень: там возле церкви лежал серый валун.
«Ай да Готфрид, американская жена и трое краснокожих ребятишек!» — судачили в деревне.
Я один из потомков этих рыжих краснокожих. Тощие сбережения портновского подмастерья, ножницы, иголки и немного ниток — на все это дедушка оборудовал швейную мастерскую. Ему приходилось брать за работу дешево, чтобы выдержать конкуренцию с портным из соседней деревни, и его краснокожие детишки померли бы с голоду, если б прадедушка не выделил ему участок поля как задаток в счет наследства.
Прекрасная американка дедушки Готфрида старалась изо всех сил: впрягалась в ручную тележку, натягивала лямку, лямка соскальзывала с плеч на шею, и бабушка чуть не удавливала сама себя. Ее лицо синело и краснело, она, кряхтя, тащилась по деревенской улице, а соломенные крыши домов плясали от злорадного хохота добрых односельчан.
Американка с трудом приживалась на песчаной равнине.
Случилось так, что трактир на верхнем конце деревни остался без хозяина, и Готфрид вытребовал остаток от своей доли наследства деньгами, арендовал трактир и получил теперь еще одного конкурента—трактирщика с нижнего конца. К верхнему трактиру относилось местное почтовое отделение с телефоном-коммутатором, там бабушка Доротея проводила куда больше времени, чем требовалось, и наслаждалась, слушая чужие секреты.
Дедушка Готфрид поставил свой портновский стол в зале трактира; он взбирался на него, но, едва сделав один шов, слезал — посетитель требовал шнапс, потом сигарету, да еще хотел, чтобы с ним поболтали. Гость уходил, дедушка снова взбирался на стол, обметывал петлю, теперь звонил телефон. Кто-то желал, чтобы его соединили с господином фон Вулишем из Лизкау. Дедушка соединял, снова устраивался на столе, обметывал две петли, и тут появлялся навьюченный, как верблюд, почтальон из окружного города. Дедушка сортировал почту, разносил ее, возвращался обратно, повязывал синий мужской передник, надевал высокие сапоги, шел на поле и превращался в своего собственного батрака.
Время шло. У дедушки Готфрида с американкой родились мальчик и девочка, они росли; краснокожие — приданое, с которым бабушка вступила в брак,— разлетелись по свету. Дядя Стефан выучился на мясника и снова уехал в Америку. Тетя Маргит вышла замуж за крестьянина через три деревни от нашей, а мой отец лежал в окопах во Франции. Бабушка Доротея, «американская красотка», скользила по комнатам, словно пробуя свежезастывшую поверхность льда, и вскрикивала, если наступала подошвой на камушек: она мучается ногами, говорили про нее.
Дедушка Готфрид сидел мрачный и шил, он брюзжал, когда посетители трактира из-за пустяка заставляли его слезать со стола, он бранился с клиентами, приносившими ему теперь вещи только на починку, и в деревне его не называли иначе как «Брюзгман и Пердман»; если бабушка Доротея слышала эти прозвища, она прикладывала палец к губам.
Я приходил каждое утро из нашего домишка при дороге, умытый и причесанный, и щебетал свое «доброе утро», как птица в темном лесу. «Явился»,— говорил дедушка Готфрид, наклонялся со своего стола й давал мне поцеловать свою бородку-кляксу. Он все еще носил черный свитер, который приобрел однажды, чтобы походить на моряка и понравиться бабушке. Теперь он был стариком, этот свитер, и сквозь поредевшую трикотажную ткань просвечивала часовая цепочка из поддельного серебра, ибо под свитером дедушка носил жилетку, в ее карманах хранились часы и табакерка с жевательным табаком.
Лодырей и зевак дедушка терпеть не мог.
«Каждый должен работать, иначе мир затрещит по всем швам»,— говорил он и потому заставлял меня учиться читать. Дедушка откусывал кусок жевательного табака, засовывал за щеку, доставал изо рта высосанный табак, клал его в пепельницу и подвигал пепельницу мне. Пепельница была страницей моего букваря. «Эмиль Мизер, скобяные и хозяйственные товары.
— Гросс—значит сто сорок четыре штуки, или двенадцать дюжин,— объяснял дедушка.
— А что будет, когда Мизер продаст свои двенадцать дюжин скобяных товаров?
Дедушка не знал, что ответить, а потому начинал объяснять,
Следующей страницей нашего букваря был рекламный Не правда ли, велосипеды Миле самые лучшие?
—-А с кем спорит господин Миле?
— Господин Миле спорит с конкурентами,— отвечал дедушка.
Теперь я читал надпись на подставке отрывного календаря текстильной фирмы из Котбуса: «Брюз... Брюз... Брюзгман и Пер... Брюзгман и Пердман! Тут твоя фамилия, дедушка!»
Дедушка Готфрид в ярости скатился со стола и бросился на кухню ругаться с бабушкой. В этот день мы больше не занимались, а окончательно мое обучение прекратилось в тог день, когда я прочел разукрашенное изречение над стойкой: Напивайтесь, собаки, государству нужны деньги. Зато теперь меня охватила жажда чтения. Я читал все, что попадалось под руку, все адреса на конвертах, когда бабушка разбирала почту.
В Центральной Европе в то время умирало множество людей. Отважные немцы не умирали, про них говорили: «Пал в бою». Это было не страшно: кто пал, мог подняться. Но по почте присылали так называемые «пакеты с наследством», обернутые в холстину и надписанные послюнявленным чернильным карандашом. В них доставлялось скудное содержимое карманов «павших в бою», и вот через них-то все и открывалось... Я разбирал каракули ротного фельдфебеля и остриженным под машинку ангелом смерти мчался по деревне, уведомляя односельчан, и они, плача, бежали за мной и забирали пакеты.
Однажды почтальон долго мялся и не отдавал бабушке один из пакетов, а потом наконец сказал: «Соберитесь с силами, мне кажется, ваш сын пал на поле боя». Я помчался домой, крикнул новость матушке через забор, и она без чувств упала на землю. Дедушка Кулька, отец матушки, поднял ее и отправился разузнать, в чем дело. Пал мой ДЯДЯ Гуго.
Меня выбранили. Я испугался, расплакался и смутно ощутил тайную магию чтения.
На уроках в школе я досадовал: читать я уже умел. Мне было скучно, и я читал истории подлиннее, помещенные в конце букваря. Например, о кайзере и его супруге: «Наш кайзер Вильгельм и его супруга Августа Виктория живут в Берлине...» Затем следовало описание качеств высочайшей пары, а в конце стояло: «Мы любим нашего кайзера».
Шел тысяча девятьсот девятнадцатый год. Кайзер бежал в Голландию, но в наших букварях он по-прежнему оставался на месте. Не удивляйтесь, ведь и сегодня есхь гакие отцы народа,
которые стремятся быть запечатленными в букварях и с назида нием вдобавок: хорошие дети должны любить их.
Мне было три года, когда в мою сознательную жизнь воше дедушка в своем черном моряцком свитере, мне было шесть когда он умер. Я видел деда перед тем, как его положили в гроб. Он лежал на носилках, его бородка побелела за время болезни — воспаления легких. Это был первый мертвец в моей жизни, веселый мертвец, потому что дедушка, умирая, раскрыл рот, и ему уже не хватило времени его закрыть. Уж не хотел ли «Брюзгман и Пердман» рассказать нам что-то, о чем молчал всю жизнь? Дедушке подвязали отвалившуюся челюсть кухонным полотенцем, концы повязки торчали над наголо выбритой головой, как ленты чепца у вдовы Больте из книги Буша.
Я знал дедушку всего три года, но обязан ему тем, что через века могу беседовать с древнегреческими философами, с царем Соломоном, Гёте и Шопенгауэром, с Якобом Беме и Лао-цзы, с Энгельсом, и с Лениным и Толстым. Магия чтения!
Лихорадящий, завшивленный, грязный, но здоровый вернулся с войны мой отец, потребовал, как когда-то его отчим, свою часть наследства деньгами и открыл пекарню в деревне на равнине.
За родительским домом по косогору, разделяя пробором высокую траву, мягко сбегала к заболоченному рву узкая тропинка. Чтобы сократить дорогу, мы ходили по ней в поле и перепрыгивали через ров. Коммивояжер Калашке не подозревал коварства узкой тропинки, прикрытой лютиками и маргаритками. Калашке, насвистывая, ехал на велосипеде, опрокинулся в ров и застонал. Чемодан с образцами товаров лопнул, и шпильки, брошки, гребни, куски мыла, флаконы одеколона посыпались в болото. Мы собирали их, а Калашке стонал: «О боже, боже, что мне делать?»
Вечером на куске картона я написал: «Внимание! Здесь гразит апаснасть!» — и прибил его к сливе у заболоченного рва.
Моя матушка, которая еще не успела познакомиться с моими первыми книгами, утверждала, что это было моим первым писательским свершением. Если согласиться с ней, следовало бы признать, что писательство есть предостережение, но оно нечто большее. Мое тогдашнее предостережение давно устарело, мой брат разбил на косогоре у коварного рва чудесный сад, и множество цветов Центральной Европы назначают там друг другу свидания.
526
Дядя Стефан, номер первый среди трех «краснокожих американцев», как сказано, вернулся в Америку. «Ему нужна свобода»,— говорил отец. «Но здесь живу я, его мать»,— плакалась бабушка Доротея. Она любила, чтоб мы ее жалели, потому что ее первый муж, наш настоящий дедушка Иозеф, застрелился в Америке. Его погубила изжога, рассказывала бабушка, но этой изжогой звалась рыжая ученица музыкальной школы, узнали мы позже.
Умерший или уехавший далеко родственник представляется нам все более прекрасным человеком по мере того, как идет время. Невыгодные черты характера ушедшего просеиваются сквозь сито нашей памяти.
Дядя Стефан был виртуозом игры на губной гармонике, рассказывали нам, он сопровождал свою игру прищелкиванием пальцев и танцевал, как индеец. Деревенский учитель требовал, чтобы дети приветствовали его не по-сорбски, а по-немецки. Дядя Стефан так желал учителю доброго утра, что тот не решался сказать «спасибо». Поговаривали, будто дядя Стефан надавал тумаков привидению и взгромоздил на крышу осла нашего пекаря.
Время от времени приходили письма от дяди Стефана и даже фото. Он, что называется, вышел в люди, или, как принято говорить (и сегодня тоже), выбился наверх, но что значит верх и что значит низ? Дядя Стефан, бывший подмастерье мясника, владел теперь фермой. На фото виднелись два грубо сколоченных бревенчатых дома среди голой степи без единого дерева или кустика. Прерии, ясное дело прерии, мы, дети, не сомневались, что все прерии, и те, что расстилались позади дяди на фото, тоже принадлежат дяде Стефану. На другой фотографии дядя Стефан сидел верхом на лошади. На нем была ковбойская шляпа, и он был похож на нашего отца. Он сидел очень прямо и курил длинную трубку. Лошадь дяди Стефана была «с запалом», как говорят лошадники (мое умение разбираться в лошадях выработалось рано); все понятно: огромные расстояния, ветер, прерии— дядя не мог щадить свою лошадь; но, вообще-то говоря, для меня как наездника по сю пору остается загадкой, как мог дядя скакать верхом с длинной трубкой в зубах.
Дядя Стефан сообщал, что женился на учительнице. Бабушка Доротея таяла от гордости. Из дальнейшего стало ясно, что учительница принесла в семью двоих детей. Бабушка Доротея вздыхала, казалось, она забыла, что сама вышла замуж с тремя детьми. Ее память вообще отличалась странными свойствами. Бабушка утверждала, например, что мы все краснокожие во искупление греха дедушки с рыжей ученицей музыкальной школы, позабыв, что сама она тоже рыжеволоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39