https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/China/
Мой путь лежал через городок, немало значивший в юные годы.
Когда после войны я получил возможность развивать свой талант, я уже не был ни сорвиголовой, ни рассерженным молодым человеком. Я много работал, искал свои средства художественного отражения, пробовал, экспериментировал, сжигал неудачное, учился сомнениями, но не отчаивался и все начинал сначала. О городке, где протекло мое детство и юность, я вспоминал не часто. Он отошел в страну прошлого. Но тут, когда я проезжал через него, воспоминания нахлынули на меня сильнее, я мог ожидать, и мне показалось, что они остановили мой, показалось, что у меня откуда-то вдруг появилось время, чтобы осмотреться в этом городке, но кто может дать тебе время, кроме тебя самого? Я поставил свою машину и пошел родить по улицам.
Вряд ли можно было предположить, что в этом городишке я встречу кого-нибудь из времен моей юности. Когда я его окидал, эпоха, как говорится, была политически безотрадной, я опал в тюрьму, сидел в лагере, чистая случайность, что я выжил, население городка, надо думать, обновилось, особенно в послевоенные годы, когда люди по всей стране снимались с насиженных ест.
Главная улица начиналась за городской чертой—я заметил на ей кое-где навоз, как в былое время, колесами натащенный с полей,— и упиралась в рыночную площадь. Поток пешеходов был невелик, и небольшие островки—два или три болтающих друг с другом горожанина — никому не мешали. Шум моторов на проезжей части создавал иллюзию кипучей деятельности, но все машины, грузовики и мотоциклы проезжали через город не останавливаясь, и лишь один медленно тащившийся легковой автомобиль из Швеции, с широким бампером, похожим на щит, казалось, загребал для своих седоков идиллию маленького городка.
Ратуша выглядела так, будто здешний архитектор, играя, придумал ее много веков назад. Мне было известно, что местные патриоты достраивали свою ратушу к различным городским празднествам и годовщинам: один раз клали гладко отшлифованную гальку, другой раз — чурки, а позднее — чуть ли не спичечные коробки. Ратуша была так очаровательно забавна, так легка воздушна, что всем своим видом как бы говорила: я не прочь простоять еще столетье-другое.
За бывшим кайзеровским почтамтом, зданием эпохи грюндерства, по сю пору выставляющим напоказ свою безвкусицу, мое внимание привлекла какая-то женщина. Полная, в свободно] платье-рубашке, она выглядела старше своих лет. Лицо у нее было нечистое, на лбу красовался большой прыщ, а в правом уголке рта—след лихорадки. Волосы, когда-то, вероятно, рыжие, с возрастом посеребрились. В силу привычки я попытался определить цвет ее волос, испытующе и дружелюбно глядя на женщину. Цвет у них был такой, словно в плите смешали красную золу бурых углей и белую древесную золу. Нельзя сказать, чтоб они не были ухожены, но от частой завивки стали такими жидкими и короткими, что уже не поддавались укладке и смахивали на пух у птенца. Наверно, мой взгляд художника показался ей назойливым, она потупилась, отступила влево и твердой походкой пошла дальше по краю тротуара. Я ее смутил и уже упрекал себя за это. Впрочем, я нередко позволял себе подобную профессиональную назойливость. Иногда мне приходилось извиняться перед прохожими, если я уж слишком откровенно на них пялился, но сейчас мне не хотелось объяснять каждому встречному, что я художник и пялюсь из профессиональных соображений.
Оглянувшись, я заметил, что женщина и других прохожих обходит слева по краю тротуара. Наконец она остановилась у афишной тумбы, но афиши, видимо, нисколько ее не интересовали; ей надо было сперва прийти в себя от моего назойливого взгляда, во всяком случае, она подбоченилась левой рукой и задумалась; тут мне вдруг почудилось, что я когда-то знал ее. Вероятно, и мой внезапный интерес к ней был связан с бессознательным узнаванием.
Смутные воспоминания, вызванные каким-нибудь пустячным событием, могут вконец измучить человека, и я напрасно напрягал свою память. Но быстро взял себя в руки, ибо, начни я раздумывать над этим незначительным случаем, он заслонил бы для меня все дальнейшие впечатления, на которые я надеялся. Я запретил себе даже думать о нем, а запрещать себе я умел, научился за шестьдесят лет.
Впрочем, в тот день я понял, что жесты человека не меняются и люди, прожившие жизнь в разных концах земли, могут по ним узнать друг друга, если под старость, пусть даже незадолго до смерти, им суждено свидеться вновь.
Я шел по главной улице и смотрел на прохожих. Видно, у них и сейчас времени было вдоволь, так как иные останавливались и глазели на меня, словно на заморскую диковину. Вероятно, по понятиям жителей провинциального городка, я был одет слишком светло и слишком по-юношески для моего возраста и моих усов, ибо тех, кого не смущала пестрая куртка, уж обязательно смущали мои желтые кожаные штаны. Ну что ж, глазейте себе на здоровье, а ведь в свое время вас не смущали горчичного цвета мундиры, расшитые галунами. Я пытался не обращать внимания на взгляды прохожих, но все же в этой одежде чувствовал себя здесь не так уверенно, как обычно.
Неужто захолустье уже стало засасывать меня, неужто только поэтому я свернул в переулок, где, словно стадо черепах, горбатились булыжники. Я наивно — ибо подчас бываю наивен — внушил себе, что булыжники, там, внизу, под другими, новыми следами, еще хранят мои тогдашние следы.
И надо же, чтоб это оказалась та самая улочка, где я встретился с девушкой, о которой пятнадцатилетним мальчиком думал больше чем положено. В мечтах она уже была моей возлюбленной, но она об этом не догадывалась, да и незачем ей было знать, достаточно, что знал я сам.
В тот день (я долгое время называл его великим днем) улочка была безлюдна. В конце ее, где, ограниченный покосившимися фасадами домов, виднелся кусочек неба, появилась она. Я думал: видно, сама судьба переводит стрелку, направляя меня га новый путь. Но посмотреть в глаза девушки у меня не хватало мужества; я боялся, что она разгадает мои мечты. В юности веришь, что мечты имеют силу, но позднее узнаешь, что меж взрослыми существует соглашение: мечты имеют силу лишь тогда, когда за ними следуют поступки.
Поглядывая на нее искоса, снизу вверх, я заметил, что моя девушка улыбалась, может быть, очень разному отзвуку наших шагов в переулке? Я же вообразил, что она улыбается мне, и, как сейчас помню, меня коснулся зеленый рукав ее муслиновой блузки, этого мне было довольно, довольно на целый месяц.
Наконец я решил, что при встрече заговорю с ней, но она все нe попадалась мне на глаза. Я спросил о девушке своего ученика по художественной школе, жившего неподалеку от нee, и в ответ услышал, что она, кажется, помолвлена.
Множество таких воспоминаний навевал мне этот городок, и дольше я бродил по нему, тем больше их становилось. Знаменитый художник посещает места своего детства, так могла быть озаглавлена газетная заметка о моем пребывании здесь, если меня настигли репортеры. Но в этом городишке им нечем было поживиться! Они рыскали по территории большого промышленного комбината, за городскими воротами, и я радовался, ITO никто не мешает мне бродить по узким улочкам.
А вот и трехэтажный доходный дом, в той части города, которую мы, бог весть почему, прозвали «Алжир». Оттуда я зашагал к школе, как полагается увенчанной башнею; прежде она стояла среди грохота станков двух суконных фабрик. Во время войны суконные фабрики, из соображений конкуренции, были разбомблены английскими самолетами. Теперь школа очутилась на площади, где на потоптанных клумбах изо всех сил цвели запыленные пеларгонии и петуньи, помогая городскому управлению экономить средства на цветы подороже.
Я снова прошел по своей старой школьной дороге, воскресил в памяти все свои мальчишеские проделки и потасовки, поднялся по истертым каменным ступеням школьной лестницы и ощутил дурацкое удовлетворение при мысли, что есть и моя доля в том, что они так истерты. Я вспоминал дни, когда с хорошими отметками — в особенности по рисованию — опрометью сбегал по этой лестнице, чтобы с головой окунуться в каникулы; дни, когда я еле взбирался по ней, удрученный несделанными уроками, вспомнились мне лишь мимолетно.
Я пошел к реке, к заводи, где купался мальчишкой. Мухи и шмели, как и тогда, жужжали в сочной траве. Тысячи поколений насекомых пролетали за эти годы над заводью, но мой взгляд не отличал их от тех, что жужжали в высокой траве, когда я много лет тому назад засыпал там, сморенный солнцем. И у заводи, казалось, росла все та же трава, лежа в которой я грезил о славе художника. Но об испуге, испытанном мною, когда я впервые прыгнул в реку вниз головой и меня перекувырнуло в воде, так что я чуть не утонул, я вспомнил бегло и с неохотой. Память пристрастна, она всегда держит сторону жизни.
Трудно поверить, но на мосту с узорными чугунными перилами, перекинутом через речушку, я встретил своего школьного товарища. Я не узнал его, но он узнал меня, так как видел мои фотографии в газетах.
Мне вдруг так захотелось отпраздновать нашу встречу, что я решил плюнуть на открытие выставки.
Франца Шитке в школе мы звали Францке. Францке и я отправились в магистратский погребок. Когда он снял шляпу, довольно-таки обтерханную от частых приветствий, вместо ожидаемых кудрей моему взору открылась ухоженная лысина. Из остатков волос он умудрился не только сделать пробор над левым ухом, но еще и зачесать их кверху на поблескивавшие проплешины.
Мы уселись в нише, я заказал свиные отбивные и пиво и долго ждал какого-нибудь жеста, который подтвердил, что я действительно сижу с Францке из моего детства. Этот же не заставил себя ждать. Францке вгрызался в отбивную, как в свое время в школьный завтрак, по-мышиному въедливо и проворно, водянистый картофельный салат он ел не глядя, без особого аппетита, и лишь после третьей кружки пива глаза его слегка заблестели.
Францке был служащим магистрата. В его ведении находились вывозка мусора из города, уход за зелеными насаждениями и надзор за уборкой улиц. Он страдал какой-то желудочной болезнью, был освобожден от воинской повинности и даже во время войны не покидал родного городка. Теперь он принадлежал к одной из партий блока, но политикой интересовался лишь постольку, поскольку она касалась его службы в магистрате.
О буроугольных шахтах за городской чертой Францке говорил, как о Диком Западе. Рабочие и служащие шахт были для него эти люди там». Видно, захолустье со своей однообразной мелочной суетливостью и вечными пересудами вконец опустошило его. Лишь с трудом вспоминал он имена наших бывших однокашников, хорошо памятные мне.
Но некоторых он все же припомнил и рассказал, что, эаспаленные идеями нацизма, они добровольно пошли на эту хреступно развязанную войну. Возможно, была доля вины и Мая в том, что эти люди, поначалу охочие до приключений, позднее, точно вандалы, вторглись в чужие страны.
Иные из наших соучеников, оставшихся в живых, переселились нынче в ту часть страны, где можно было жить на старый лад. Там они стали заниматься коммерцией, обзавелись вместительными машинами «для представительства» и дурно воспитанными детьми, много играли в скат, пили пиво и лишь изредка удостаивали наш городок своим посещением, держась чванливо как белые колонизаторы в африканских джунглях.
После пятой кружки Францке совсем разошелся и стал оказывать за мой счет все, что ему хотелось: «Двойной, ведь молодыми нам больше не встретиться!» Он велел подать себе второй ужин: виноградные улитки в соусе из барашка, заедал он их бутербродами с икрой. Я был него чем-то вроде богатого американского дядюшки, которому здорово пофартило», как выразился Францке.
Я попытался втолковать ему, сколько двадцатичасовых дней, сколько бессонных ночей кроется за тем, что сейчас выглядит «красивой жизнью». Он посмотрел на меня осоловелыми от пива глазами, кивнул с понимающим видом, но тут же объявил, что «тлалант» есть «тлалант», и людям, им взысканным, достаточно пальцем пошевелить, чтобы взобраться на самую вершину жизни.
Впрочем, Францке — под влиянием алкоголя набравшийся сил и важности — в свою очередь не пожелал ударить лицом в грязь. Если бы я видел, сказал он, на что был похож город после войны, то сразу бы понял, что он не из белоручек. Более того, я бы снял перед ним шляпу, нет, «шяпку». Пятнадцать лет понадобилось, чтобы убрать развалины. «Лазвалины, куда ни глянь— лазвалины». Широкий фронт работ по расчистке и уборке улиц, борьба за полное и повсеместное уничтожение крыс — он все это организовал, добивался высоких показателей, которые и не снились «тем, в шахтах».
Я похвалил его, не только из вежливости, похвалил и цветы на площади у нашей старой школы.
Воспоминания — как быстро мы обменялись ими и как быстро они иссякли! Когда мы попытались заговорить о настоящем, оказалось, что мы говорим на разных языках. Укрывшись за клубами табачного дыма, к нашему столу подкрадывалась провинциальная скука.
Я вспомнил пожилую женщину, встретившуюся мне сегодня утром. И осторожно спросил о ней у Францке. Францке знал всех, кто, подобно ему, не покинул родного городка. С каждым из этих аборигенов ему хоть раз да приходилось иметь дело. Все остальные были для него беженцами, которые либо сразу потонули в потоке жизни, либо, на зависть всем, взнеслись на гребень волны, чтобы потом все же пойти ко дну.
Рыжеволосых девушек, оставшихся в городке, раз-два и обчелся, Францке заказал еще один двойной и, задумавшись, так сморщил лоб, что, казалось, он вот-вот затрещит, потом сказал:
— Ты, надеюсь, не о Цешихе говоришь? Ха! Цешиха! Ну, эта не слишком-то разборчива! — Он щелкнул пальцами.— Аборты, укрывательство дезертиров в конце войны, она чудом спаслась от виселицы, с русскими путалась, в общем, полный набор. Еще пива, позалуйста! Неужто ты хочешь, сейчас... при твоем общественном положении?
Я не без труда отговорил Францке от намерения пригласить сюда его благоверную, которая, как он утверждал, лучше его знала женскую половину городского населения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Когда после войны я получил возможность развивать свой талант, я уже не был ни сорвиголовой, ни рассерженным молодым человеком. Я много работал, искал свои средства художественного отражения, пробовал, экспериментировал, сжигал неудачное, учился сомнениями, но не отчаивался и все начинал сначала. О городке, где протекло мое детство и юность, я вспоминал не часто. Он отошел в страну прошлого. Но тут, когда я проезжал через него, воспоминания нахлынули на меня сильнее, я мог ожидать, и мне показалось, что они остановили мой, показалось, что у меня откуда-то вдруг появилось время, чтобы осмотреться в этом городке, но кто может дать тебе время, кроме тебя самого? Я поставил свою машину и пошел родить по улицам.
Вряд ли можно было предположить, что в этом городишке я встречу кого-нибудь из времен моей юности. Когда я его окидал, эпоха, как говорится, была политически безотрадной, я опал в тюрьму, сидел в лагере, чистая случайность, что я выжил, население городка, надо думать, обновилось, особенно в послевоенные годы, когда люди по всей стране снимались с насиженных ест.
Главная улица начиналась за городской чертой—я заметил на ей кое-где навоз, как в былое время, колесами натащенный с полей,— и упиралась в рыночную площадь. Поток пешеходов был невелик, и небольшие островки—два или три болтающих друг с другом горожанина — никому не мешали. Шум моторов на проезжей части создавал иллюзию кипучей деятельности, но все машины, грузовики и мотоциклы проезжали через город не останавливаясь, и лишь один медленно тащившийся легковой автомобиль из Швеции, с широким бампером, похожим на щит, казалось, загребал для своих седоков идиллию маленького городка.
Ратуша выглядела так, будто здешний архитектор, играя, придумал ее много веков назад. Мне было известно, что местные патриоты достраивали свою ратушу к различным городским празднествам и годовщинам: один раз клали гладко отшлифованную гальку, другой раз — чурки, а позднее — чуть ли не спичечные коробки. Ратуша была так очаровательно забавна, так легка воздушна, что всем своим видом как бы говорила: я не прочь простоять еще столетье-другое.
За бывшим кайзеровским почтамтом, зданием эпохи грюндерства, по сю пору выставляющим напоказ свою безвкусицу, мое внимание привлекла какая-то женщина. Полная, в свободно] платье-рубашке, она выглядела старше своих лет. Лицо у нее было нечистое, на лбу красовался большой прыщ, а в правом уголке рта—след лихорадки. Волосы, когда-то, вероятно, рыжие, с возрастом посеребрились. В силу привычки я попытался определить цвет ее волос, испытующе и дружелюбно глядя на женщину. Цвет у них был такой, словно в плите смешали красную золу бурых углей и белую древесную золу. Нельзя сказать, чтоб они не были ухожены, но от частой завивки стали такими жидкими и короткими, что уже не поддавались укладке и смахивали на пух у птенца. Наверно, мой взгляд художника показался ей назойливым, она потупилась, отступила влево и твердой походкой пошла дальше по краю тротуара. Я ее смутил и уже упрекал себя за это. Впрочем, я нередко позволял себе подобную профессиональную назойливость. Иногда мне приходилось извиняться перед прохожими, если я уж слишком откровенно на них пялился, но сейчас мне не хотелось объяснять каждому встречному, что я художник и пялюсь из профессиональных соображений.
Оглянувшись, я заметил, что женщина и других прохожих обходит слева по краю тротуара. Наконец она остановилась у афишной тумбы, но афиши, видимо, нисколько ее не интересовали; ей надо было сперва прийти в себя от моего назойливого взгляда, во всяком случае, она подбоченилась левой рукой и задумалась; тут мне вдруг почудилось, что я когда-то знал ее. Вероятно, и мой внезапный интерес к ней был связан с бессознательным узнаванием.
Смутные воспоминания, вызванные каким-нибудь пустячным событием, могут вконец измучить человека, и я напрасно напрягал свою память. Но быстро взял себя в руки, ибо, начни я раздумывать над этим незначительным случаем, он заслонил бы для меня все дальнейшие впечатления, на которые я надеялся. Я запретил себе даже думать о нем, а запрещать себе я умел, научился за шестьдесят лет.
Впрочем, в тот день я понял, что жесты человека не меняются и люди, прожившие жизнь в разных концах земли, могут по ним узнать друг друга, если под старость, пусть даже незадолго до смерти, им суждено свидеться вновь.
Я шел по главной улице и смотрел на прохожих. Видно, у них и сейчас времени было вдоволь, так как иные останавливались и глазели на меня, словно на заморскую диковину. Вероятно, по понятиям жителей провинциального городка, я был одет слишком светло и слишком по-юношески для моего возраста и моих усов, ибо тех, кого не смущала пестрая куртка, уж обязательно смущали мои желтые кожаные штаны. Ну что ж, глазейте себе на здоровье, а ведь в свое время вас не смущали горчичного цвета мундиры, расшитые галунами. Я пытался не обращать внимания на взгляды прохожих, но все же в этой одежде чувствовал себя здесь не так уверенно, как обычно.
Неужто захолустье уже стало засасывать меня, неужто только поэтому я свернул в переулок, где, словно стадо черепах, горбатились булыжники. Я наивно — ибо подчас бываю наивен — внушил себе, что булыжники, там, внизу, под другими, новыми следами, еще хранят мои тогдашние следы.
И надо же, чтоб это оказалась та самая улочка, где я встретился с девушкой, о которой пятнадцатилетним мальчиком думал больше чем положено. В мечтах она уже была моей возлюбленной, но она об этом не догадывалась, да и незачем ей было знать, достаточно, что знал я сам.
В тот день (я долгое время называл его великим днем) улочка была безлюдна. В конце ее, где, ограниченный покосившимися фасадами домов, виднелся кусочек неба, появилась она. Я думал: видно, сама судьба переводит стрелку, направляя меня га новый путь. Но посмотреть в глаза девушки у меня не хватало мужества; я боялся, что она разгадает мои мечты. В юности веришь, что мечты имеют силу, но позднее узнаешь, что меж взрослыми существует соглашение: мечты имеют силу лишь тогда, когда за ними следуют поступки.
Поглядывая на нее искоса, снизу вверх, я заметил, что моя девушка улыбалась, может быть, очень разному отзвуку наших шагов в переулке? Я же вообразил, что она улыбается мне, и, как сейчас помню, меня коснулся зеленый рукав ее муслиновой блузки, этого мне было довольно, довольно на целый месяц.
Наконец я решил, что при встрече заговорю с ней, но она все нe попадалась мне на глаза. Я спросил о девушке своего ученика по художественной школе, жившего неподалеку от нee, и в ответ услышал, что она, кажется, помолвлена.
Множество таких воспоминаний навевал мне этот городок, и дольше я бродил по нему, тем больше их становилось. Знаменитый художник посещает места своего детства, так могла быть озаглавлена газетная заметка о моем пребывании здесь, если меня настигли репортеры. Но в этом городишке им нечем было поживиться! Они рыскали по территории большого промышленного комбината, за городскими воротами, и я радовался, ITO никто не мешает мне бродить по узким улочкам.
А вот и трехэтажный доходный дом, в той части города, которую мы, бог весть почему, прозвали «Алжир». Оттуда я зашагал к школе, как полагается увенчанной башнею; прежде она стояла среди грохота станков двух суконных фабрик. Во время войны суконные фабрики, из соображений конкуренции, были разбомблены английскими самолетами. Теперь школа очутилась на площади, где на потоптанных клумбах изо всех сил цвели запыленные пеларгонии и петуньи, помогая городскому управлению экономить средства на цветы подороже.
Я снова прошел по своей старой школьной дороге, воскресил в памяти все свои мальчишеские проделки и потасовки, поднялся по истертым каменным ступеням школьной лестницы и ощутил дурацкое удовлетворение при мысли, что есть и моя доля в том, что они так истерты. Я вспоминал дни, когда с хорошими отметками — в особенности по рисованию — опрометью сбегал по этой лестнице, чтобы с головой окунуться в каникулы; дни, когда я еле взбирался по ней, удрученный несделанными уроками, вспомнились мне лишь мимолетно.
Я пошел к реке, к заводи, где купался мальчишкой. Мухи и шмели, как и тогда, жужжали в сочной траве. Тысячи поколений насекомых пролетали за эти годы над заводью, но мой взгляд не отличал их от тех, что жужжали в высокой траве, когда я много лет тому назад засыпал там, сморенный солнцем. И у заводи, казалось, росла все та же трава, лежа в которой я грезил о славе художника. Но об испуге, испытанном мною, когда я впервые прыгнул в реку вниз головой и меня перекувырнуло в воде, так что я чуть не утонул, я вспомнил бегло и с неохотой. Память пристрастна, она всегда держит сторону жизни.
Трудно поверить, но на мосту с узорными чугунными перилами, перекинутом через речушку, я встретил своего школьного товарища. Я не узнал его, но он узнал меня, так как видел мои фотографии в газетах.
Мне вдруг так захотелось отпраздновать нашу встречу, что я решил плюнуть на открытие выставки.
Франца Шитке в школе мы звали Францке. Францке и я отправились в магистратский погребок. Когда он снял шляпу, довольно-таки обтерханную от частых приветствий, вместо ожидаемых кудрей моему взору открылась ухоженная лысина. Из остатков волос он умудрился не только сделать пробор над левым ухом, но еще и зачесать их кверху на поблескивавшие проплешины.
Мы уселись в нише, я заказал свиные отбивные и пиво и долго ждал какого-нибудь жеста, который подтвердил, что я действительно сижу с Францке из моего детства. Этот же не заставил себя ждать. Францке вгрызался в отбивную, как в свое время в школьный завтрак, по-мышиному въедливо и проворно, водянистый картофельный салат он ел не глядя, без особого аппетита, и лишь после третьей кружки пива глаза его слегка заблестели.
Францке был служащим магистрата. В его ведении находились вывозка мусора из города, уход за зелеными насаждениями и надзор за уборкой улиц. Он страдал какой-то желудочной болезнью, был освобожден от воинской повинности и даже во время войны не покидал родного городка. Теперь он принадлежал к одной из партий блока, но политикой интересовался лишь постольку, поскольку она касалась его службы в магистрате.
О буроугольных шахтах за городской чертой Францке говорил, как о Диком Западе. Рабочие и служащие шахт были для него эти люди там». Видно, захолустье со своей однообразной мелочной суетливостью и вечными пересудами вконец опустошило его. Лишь с трудом вспоминал он имена наших бывших однокашников, хорошо памятные мне.
Но некоторых он все же припомнил и рассказал, что, эаспаленные идеями нацизма, они добровольно пошли на эту хреступно развязанную войну. Возможно, была доля вины и Мая в том, что эти люди, поначалу охочие до приключений, позднее, точно вандалы, вторглись в чужие страны.
Иные из наших соучеников, оставшихся в живых, переселились нынче в ту часть страны, где можно было жить на старый лад. Там они стали заниматься коммерцией, обзавелись вместительными машинами «для представительства» и дурно воспитанными детьми, много играли в скат, пили пиво и лишь изредка удостаивали наш городок своим посещением, держась чванливо как белые колонизаторы в африканских джунглях.
После пятой кружки Францке совсем разошелся и стал оказывать за мой счет все, что ему хотелось: «Двойной, ведь молодыми нам больше не встретиться!» Он велел подать себе второй ужин: виноградные улитки в соусе из барашка, заедал он их бутербродами с икрой. Я был него чем-то вроде богатого американского дядюшки, которому здорово пофартило», как выразился Францке.
Я попытался втолковать ему, сколько двадцатичасовых дней, сколько бессонных ночей кроется за тем, что сейчас выглядит «красивой жизнью». Он посмотрел на меня осоловелыми от пива глазами, кивнул с понимающим видом, но тут же объявил, что «тлалант» есть «тлалант», и людям, им взысканным, достаточно пальцем пошевелить, чтобы взобраться на самую вершину жизни.
Впрочем, Францке — под влиянием алкоголя набравшийся сил и важности — в свою очередь не пожелал ударить лицом в грязь. Если бы я видел, сказал он, на что был похож город после войны, то сразу бы понял, что он не из белоручек. Более того, я бы снял перед ним шляпу, нет, «шяпку». Пятнадцать лет понадобилось, чтобы убрать развалины. «Лазвалины, куда ни глянь— лазвалины». Широкий фронт работ по расчистке и уборке улиц, борьба за полное и повсеместное уничтожение крыс — он все это организовал, добивался высоких показателей, которые и не снились «тем, в шахтах».
Я похвалил его, не только из вежливости, похвалил и цветы на площади у нашей старой школы.
Воспоминания — как быстро мы обменялись ими и как быстро они иссякли! Когда мы попытались заговорить о настоящем, оказалось, что мы говорим на разных языках. Укрывшись за клубами табачного дыма, к нашему столу подкрадывалась провинциальная скука.
Я вспомнил пожилую женщину, встретившуюся мне сегодня утром. И осторожно спросил о ней у Францке. Францке знал всех, кто, подобно ему, не покинул родного городка. С каждым из этих аборигенов ему хоть раз да приходилось иметь дело. Все остальные были для него беженцами, которые либо сразу потонули в потоке жизни, либо, на зависть всем, взнеслись на гребень волны, чтобы потом все же пойти ко дну.
Рыжеволосых девушек, оставшихся в городке, раз-два и обчелся, Францке заказал еще один двойной и, задумавшись, так сморщил лоб, что, казалось, он вот-вот затрещит, потом сказал:
— Ты, надеюсь, не о Цешихе говоришь? Ха! Цешиха! Ну, эта не слишком-то разборчива! — Он щелкнул пальцами.— Аборты, укрывательство дезертиров в конце войны, она чудом спаслась от виселицы, с русскими путалась, в общем, полный набор. Еще пива, позалуйста! Неужто ты хочешь, сейчас... при твоем общественном положении?
Я не без труда отговорил Францке от намерения пригласить сюда его благоверную, которая, как он утверждал, лучше его знала женскую половину городского населения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39