https://wodolei.ru/
— Это ты? Да, это он.
Женщины выглядывали из окон и, приподняв занавеску, оглядывали его с ног до головы с романтическим любопытством: они зияли, что это — он. Ребята прятались за углами домов и кричали ему: «Америка! Америка, гей!» Так, в угаре славы, пролетели два дня. Онкупил себе нож и веревку — ведь это самое главное, когда едешь в Америку. Пароход должен был прийти завтра утром. Нее приготовления были закончены, у него оставалось еще полдня. «Теперь надо пойти к Аусте Соуллилье»,— решил Гвендур. Он разыскал ее: она работала служанкой в семье рыбака; ее дочке было пять лет.
— Но зовут Бьорт,— сказала Ауста Соуллилья.— Я сама была большим ребенком, когда она родилась, и не могла придумать ничего другого. Большая девочка для своего возраста, еды у нее теперь много. Она у нас с косинкой, как ее мама.
Ауста поцеловала дочку. Сама она стала теперь высокой молодой женщиной; у нее были длинные ноги, может быть, чересчур широкие бедра и слишком узкие плечи. Она сутулилась, и грудь у нее была не такая высокая, как в тот год, когда ей было пятнадцать. Глаза — серебристо-серые, темные брови, бледная кожа. Линия рта, прежде такая красивая и мягкая, теперь придавала лицу Аусты жесткое выражение; один передний зуб почернел, глаза косили сильнее, чем раньше,— может быть, от усталости; кисти рук были костлявые и длинные, но хорошей формы, плечи слишком худые; шея еще белая и молодая; голос холодный и резкий, не звонкий. Ауста подстригла волосы, и один локон все время спадал ей на глаза. Во всей ее внешности было что-то сильное и слабое в одно и то же время, притягательное — и отталкивающее. На нее нельзя было не обратить внимания: в ее лице не было ни одной тусклой черты, глаза ее жили и говорили, каждое движение выражало что-то глубоко личное, и все в ней противоречило одно другому — радость и грусть, унижение и гордость одновременно. Ее жизнь сложилась из непрерывных и глубоких страданий. Возникало желание быть добрым к ней, и одновременно оттолкнуть ее от себя, и снова вернуться к ней — потому что ты ее не понял, а может быть, не понял и самого себя. Гвендур сразу почувствовал, что она несравненно выше его, хотя она в смущении стояла над грудой грязного белья, одетая в лохмотья, будто неся па себе позор тысячелетнего унижения целого народа. Вот она стоит, у нее появился испорченный зуб, она держит за руку незаконнорожденного ребенка... И Гвендур удивляется ей, как в ту пору, когда они все жили дома, в Летней обители, когда она была их старшей сестрой. Нет, они не были родственниками.
— Я еду в Америку,— сказал он.
— Бедный мальчик,— ответила она, но равнодушно, без всякого сочувствия.
— Здесь теперь хорошие времена, но я уверен, что там можно добиться большего.
— Кто послал тебя ко мне?
— Никто. Я хотел только попрощаться с тобой. Она холодно улыбнулась.
— Я думала, что ты единственный из нас всех ни о чем не будешь тосковать. Я думала, ты станешь свободным человеком, точь-в-точь как Бьяртур из Летней обители.
Она выговорила слова «Бьяртур из Летней обители» с холодной улыбкой, без колебаний. Она стала сильнее и отбросила всякую чувствительность.
Гвендур глубоко задумался, он боялся взглянуть на Аусту, чтобы не потерять нить мысли.
— Видишь ли... есть какая-то сила... Она правит нами, держит нас в руках. Я не знаю, что это. У отца твердый характер, но ои все же не свободен. Кто-то еще более твердый, чем он, держит его в руках.
Ауста внимательно посмотрела на него, как бы пытаясь пропикнуть в его душу: как много он может понять?
— Ты говоришь о Колумкилли? — холодно спросила она. Казалось, они оба удивлялись друг другу.
— Нет,— ответил Гвендур,— это сила, которая никогда не дает покоя и постоянно гонит человека, требует, чтобы он работал.
— Я не узнаю тебя. Ты как будто уже не прежний, Гвендур.
— Это потому, что я получил деньги, а тогда начинаешь на все смотреть другими глазами.
— Ты никогда от него не освободишься.
— От кого?
— От Бьяртура из Летней обители. Если даже ненавидишь его, он живет в тебе. И ты ненавидишь только себя самого. Тот, кто бранит его,— бранит себя.
Этого Гвендур не понял.
— Если поехать в далекую страну,— сказал он,— и начать там новую жизнь, то, может быть, станешь свободным.
Она громко засмеялась холодным смехом.
— Я тоже так думала; это было в ту ночь, когда я ушла от пего. Он выгнал меня. Я благодарила бога за то, что он выгнал меня. Я шла по пустоши, босиком, до утра. Я отправилась в другую страну.
— Ты?
— Да, я отправилась в мою Америку. Поезжай ты в свою. Счастливого тебе пути.
— Ты думаешь, как отец, что там из меня ничего не выйдет?
— Я ничего об этом не говорю, милый Гвендур. Я только знал, что в тебе живет Бьяртур из Летней обители, да и во мне, хотя я ему и не родня.
— Знаешь, это же хорошо,— сказал юноша.— Отец из тех людей, которые никогда не сдаются. На днях ему предложили пятнадцать тысяч крон, я сам слышал,— и он отказался. При такой гордости он может стать большим человеком, если уедет за море, например, в Америку, где в стаде ведется счет только крупному рогатому скоту.
— Ты же сам только что сказал, что есть кто-то еще потверже и управляет им, держит его в руках.
— Я сказал это просто так, я ведь не верю в Колумкплли.
— Да это и не Колумкилли,— сказала Ауста.— Это та сила, которая управляет миром; называй ее как угодно, милый Гвендур.
— Это бог?
— Да. Если богу угодно, чтобы человек до самой смерти работал, как раб, и был лишен всего, что может дать жизнь,— то это бог. Но мне некогда больше разговаривать с тобой, милый Гвендур, мне надо работать,
— Послушай,— сказал он, не поняв этой слишком глубокой для него мудрости,— мне надо кое-что сказать тебе на прощанье... Я хотел бы подарить тебе своих овец.
Ауста уже сделала движение, чтобы уйти, но резко остановилась и посмотрела на него; во взгляде ее мелькнуло выражение непритворной жалости: так иногда жалеют невероятно глупого человека, выдавшего себя в разговоре. Потом она засмеялась.
— Спасибо, милый Гвендур, но я не принимаю подарков, даже от сына Бьяртура из Летней обители. Не сердись, я не в первый раз отказываюсь от подарков. Прошлой зимой, когда я голодала вместе с моей дочкой в нетопленном подвале у фьорда, ко мне тайно пришел однажды вечером самый могущественный в этих краях человек и сказал, что я его дочь. Он предложил мне много денег. Он даже предложил мне заботиться обо мне и о моей маленькой Бьорт. А я сказала: «Лучше уж ей умереть».— Она снова холодно засмеялась и прибавила: — Ведь я и Бьорт, видишь ли, тоже самостоятельные люди, мы тоже свободная сторона. Свободу мы любим не меньше, чем Бьяртур, тезка моей дочери. Свободно умереть — все же лучше, чем жить подачками.
Вот она какая была, эта женщина, пришедшая сюда пешком из пустоши весенним утром. Она шла всю ночь, эта юная девушка, шла и мечтала — о самом святом. К утру она осталась босой. Она тоже возлагала надежды на свою Америку. Оставить позади детство и стать зрелым человеком — это и есть открыть Америку. Она гордилась этим перед своим братом, который еще не открыл эту знаменитую страну, предмет своих беспомощных мечтаний. Да, это было утром в троицын день. Ей казалось, что из моря поднимаются новые страны, они моют жемчужные раковины и яркие кораллы в первом свете летнего утра. И старые страны — с благоухающими яблоневыми садами и мирно шумящей листвой. А на лугу у моря стоит его «светлый дом». Этот дом оказался черным сараем, крытым просмоленной бумагой, куски которой свешивались то здесь, то там. В маленьком окошке, выходившем на море, стояли два заржавевших жестяных горшка с землей. Труба над крышей покосилась. К двери вели две разбитые ступеньки. А лес? Вокруг дома лежали увядшие водоросли, выброшенные прибоем па берег. Неподалеку по песку бежал ручеек, он был шириной в шаг; около него играли два мальчика: они вытаскивали деревянными палочками ил из ручья. Ауста подошла к ручью. Девушка ее возраста, только еще худее, возилась около двери с двумя плакавшими детьми,—оба были больны золотухой, оба были иссиня-бледные. А на пороге стояла хозяйка дома, беременная, как и сама Ауста, она держала на руках грудного ребенка и ругалась. Рифмоплеты, человеконенавистники и лжецы именно для Аусты Соуллильи и ее возлюбленного пишут книги, наполненные солнечным светом и мечтами о чудесных, позлащенных солнцем пальмовых аллеях, пишут для того, чтобы обманывать таких людей, как они, насмехаться над ними, позорить их! У ее возлюбленного не было ничего, кроме этих мечтаний и способности напиваться пьяным.
Гвендур вспомнил, что он еще не выполнил поручения, и попросил Аусту задержаться еще на минутку.
— Отец просил передать тебе, что в Летней обители все по-старому, только он собирается строить новый дом.
Она быстро повернулась и с удивлением крикнула:
— Отец поручил тебе сказать мне об этом?
Юноша понял, что проговорился, и поспешил поправиться:
— Нет, он не просил передать это тебе, но он это сказал. И поручил мне прочесть тебе стихи.
И Гвендур прочел стихи. Она засмеялась.
— Передай ему привет,— сказала она, забыв, что Гвендур едет в Америку,— и скажи, что я наперед знаю, какой он построит овечий хлев, и что я знаю его пустые стихи, которые он сочиняет с такой натугой. А я обручена с одним молодым человеком, который любит меня; он учился в школе, он настоящий поэт, и у него чудесный маленький домик в Сандейре, где он живет вместе с матерью. Два года тому назад он в первый раз предложил мне выйти за него замуж. Он никогда не прогонит меня, потому что любит меня... Скажи это Бьяртуру из Летней обители.
Это были ее последние слова. Вот какой она стала теперь. Победила левая щека. А может быть, она спасла беспомощную правую щеку, которую Ауста однажды в июльскую ночь обратила к Вьиртуру из Летней обители?
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ АМЕРИКА
— Это ты? — спросила она.
— Да, это я,— ответил он. Тик началось их знакомство.
Высокий красивый дом с четырехугольной башней купается в солнце. Вокруг него пышно разросся зеленый сад. День склоняется к вечеру. Зелень в саду сверкает красноватым отблеском заходящего солнца.
— Ты рад? — спрашивает она.
На ней высокие сапоги, узкие до колена и с раструбами вверху; она ведет двух горячих породистых пугливых лошадей, упитанных, с глянцевитой, как шелк, кожей. Солнечный свет и ветер играют ее золотыми волосами и локонами, юная грудь подымается и опускается; у нее тонкая талия, руки оголены до плеч, дуги бровей беззаботно разлетаются, острые глаза напоминают одновременно о небе и о ястребах, парящих в нем; сияет свежим цветом юности, самым лучшим в мире, похожим на цвет густого парного молока, когда оно чуть-чуть отливает красным, а может быть, чуть-чуть зеленым. Она совершенно свободна. Это — сама красота. Он никогда не видел ничего более красивого. Она говорит немного в нос и заканчивает каждую фразу низкой певучей нотой; она смеется и когда шутит, и когда говорит серьезно. Гвендур совершенно растерялся.
— Ты можешь войти сюда, в сад,— говорит девушка. Он открывает калитку.
— Можешь подержать моих лошадей, пока я загляну в дом.— И она исчезает.
Гвендур стоит, держа за поводья лошадей; они грызут удила и с нетерпением трутся о него. Он ждет долго-долго; она не показывается. Он уже начинает думать, что девушка не придет,—и вдруг она появляется.
— Хочешь шоколаду? — спрашивает она и дает ему шоколад.—- Еще? — И она дает ему еще.— Хотела бы я поехать с тобой. Мне ужасно как хочется в Америку. Послушай, не поехать ли мне с тобой?
Он заливается краской. Увезти с собой такую девушку? Это что-то не совсем правильное. Но все же он соглашается взять ее с собой в Америку — пароход придет сегодня ночью и отойдет завтра рано утром. Она хохочет, ей смешно, что он намерен поехать с ней в Америку.
— Ты такой добрый,— говорит она, смеясь.— Давай лучше покатаемся верхом. Возьми эту рыжую, на ней, правда, только недоуздок. Я хочу проехать в Мири, повидаться с бабушкой и дедушкой. Ничего, что нет седла, до Мири ведь рукой подать, какая-нибудь миля.
Да, да, ему все равно, он может проехать без седла и пятьдесят миль, и он сразу же вскакивает на лошадь. Не успели они сесть, как горячие лошади стремительно понеслись; белая мчала девушку галопом, рыжая ринулась за ней, ее невозможно было сдержать, она только трясла головой и туго натягивала повод. Девушка свернула на шоссе, идущее вверх от торговой площади, рыжая поскакала, фыркая, дергаясь и вскидывая голову, будто она никогда не знала, что такое узда. Девушка иногда оборачивалась к юноше и смеялась; ее локоны развевались по ветру, отливая золотом на солнце. У Гудмундура Гудбьяртурссона никогда не было такой веселой, сказочной, упрямой лошади! На крутой холм они поднялись так, будто шли по ровной местности; лошади мчались по извилистой дороге с быстротой ветра, и юноша ухватился за гриву, чтобы не свалиться.
Вскоре всадники подъехали к вересковой пустоши, к оврагу, за которым раскинулась зеленая ровная ложбина. Когда они проезжали мимо, белая лошадь вдруг сделала крутой поворот, одним махом перескочила через овраг в ложбину и — бух... Девушка лежит на спине, ноги ее болтаются в воздухе. Рыжая, следуя примеру белой, с такой силой вскидывает задние ноги, что Гвендур кувырком летит через голову лошади и тоже падает на землю. Лошади мчатся без седоков по ложбине, тряся гривами, фыркая, наконец останавливаются и начинают щипать траву. Девушка лежит в траве и хохочет.
— Ты не ушиблась? — спросил Гвендур, поднявшись.
Но она продолжала хохотать: никогда в жизни с ней не приключалось ничего подобного. Гвендур пошел к лошадям, чтобы стреножить их; они фыркают и жадно щиплют траву, гремя уздечками.
Когда он вернулся, девушка уже сидела на траве, приводя в порядок волосы. Где-то внизу, как с птичьего полета, виднелась торговая площадь с кофейно-коричневыми клумбами садов и свежевыкрашенными кровлями — свидетельство благоденствия, наступившего здесь в годы войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68