https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/iz-iskusstvennogo-kamnya/
Такая молодая женщина?
Бьяртур тщательно втянул в себя понюшку, поднял глаза, слезившиеся от табака, и гордо сказал: — Да. И умерла в одиночестве.
Услышав эту новость, староста поднялся, спустил ноги на пол и сел па край кровати, все еще продолжая жевать свою жвачку: он считал, что еще не время выплюнуть драгоценный сок.
— Но это еще не самое худшее,— сказал Бьяртур философски.— Смерть — это тот долг, который мы все заплатим, даже вы от него не отвертитесь. На это у всех хватит уменья. Зато так называемая жизнь не всегда нам по средствам... Новая жизнь то и дело появляется на свет, и глупо допытываться об отце, хотя в некоторых случаях интересно знать, кто обязан заботиться о ребенке. И поверьте мне, что не по поводу смерти жены я пришел сюда,— ведь ее уже не воскресишь — но ради бедняжки, которая еле дышит под брюхом у собаки, я пришел к тебе, уважаемая фру. Мне надо... Я хочу кое о чем спросить тебя.
— В чем, собственно говоря, дело, милейший? — спросила фру, и ее улыбка была так же холодна, как и глаза за стеклами очков.
А староста нагнулся над плевательницей и одной струей выпустил слюну до последней капли. Кусок табаку, лежавший во рту, он засунул кончиком языка за щеку, вскинул очки на переносицу и посмотрел на гостя пронзительным взглядом.
— Хотела бы я знать, на что ты намекаешь? — продолжала поэтесса.— Если ты говоришь, что твоя жена умерла от родов и что ребенок жив, скажи это просто, без обиняков. Мы постараемся помочь тебе, как мы помогли многим другим, не думая о плате. Но одного мы требуем: чтобы ни ты и никто другой не являлся сюда с какими-то странными намеками, бросающими тень на меня и на мой дом.
Староста, увидев, что жена взяла это дело в свои руки, успокоился и начал зевать; как всегда, когда у него не было табачной жижи во рту, на него нападала сонливость, взгляд его блуждал, ему становилось скучно. Зато фру не успокоилась, пока Бьяртур не рассеял ее опасения. Да, Бьяртур пришел не за тем, чтобы установить, кто отец ребенка, ожидавшего его в Летней обители.
— Я лучше умею говорить о ягнятах, чем о детях, уважаемая фру,— сказал он извиняющимся тоном.— Но я пришел спросить у тебя, не следует ли, по-твоему, дать несколько капель теплого молока этой крошке, если только она доживет до утра? Я, конечно, заплачу столько, сколько вы потребуете.
Когда недоразумение выяснилось, фру заявила, что ее самая большая и последняя радость в жизни, даже в эти тяжелые времена состоит в том, чтобы подать руку помощи слабому, укрепить немощного, поддержать просыпающуюся жизнь. Сердце ее целиком принадлежит крестьянину, не только в радости, но и в горе.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ЖИЗНЬ
Жена старосты не ограничилась пустыми обещаниями — в тот же вечер она послала в Летнюю обитель свою экономку Гудни, которая отправилась в путь верхом, в сопровождении Бьяртура. Она захватила с собой молоко в бутылках, примус и пеленки для новорожденного. Бьяртур шел впереди и протаптывал тропку для лошади.
Зловоние — это первое, что отметила Гудни в Летней обители. В овчарне земляные стены отдавали сыростью, пахло испорченной соленой рыбой. Наверху в нос ударял трупный запах и чад от лампы,— фитиль опять высох, и огонек, догорая, чуть-чуть мерцал. Экономка отдала распоряжение проветрить комнату, прикрыла распростертый на кровати труп одеялом и подошла к ребенку. Собака не хотела отдавать его,— сама голодная и иссохшая, она заслоняла новорожденного своим телом, как мать, но никто и не подумал оценить ее преданность. Она даже порывалась укусить экономку. Пришлось взять за шиворот воющую собаку и выкинуть ее на лестницу. Теперь ребенок уже не проявлял никаких признаков жизни. Гудни поворачивала его во все стороны, опускала головой вниз, отнесла его к двери и выставила наружу, лицом против ветра,— но все напрасно: маленькое сморщенное существо, явившееся на свет незваным и нежеланным, казалось, уже потеряло мужество и охоту отстаивать свои права в этом мире.
Экономке, овдовевшей в молодости, не хотелось верить, что ребенок умер. Она хорошо знала, что значит рожать на хуторе, в горах, под вой метели. Гудни поставила на примус кастрюлю с водой — второй раз уже кипятили воду для новорожденного. Когда вода согрелась, женщина выкупала младенца, погрузила все тельце в теплую воду, так что торчал только один носик, и на некоторое время оставила его лежать. Бьяртур спросил, не собирается ли она сварить ребенка, но Гудни даже не слышала его вопроса. Жизнь к новорожденному не возвращалась. Тогда Гудни подняла младенца за ножку и стала вращать его в воздухе головой вниз. Бьяртур забеспокоился. Он внимательно следил за всем происходящим, и ему казалось, что пора перестать мучить ребенка,— он решил просить пощады для этой крошки.
— Ты что, хочешь вывихнуть ей бедро, чертовка?
Тогда Гудни, только сейчас, по-видимому, заметившая его присутствие, сказала:
— Убирайся. Я запрещаю тебе входить сюда, пока не позову. Бьяртура впервые выгоняли из собственного дома. При иных
обстоятельствах он возражал бы против такой нелепицы и попытался бы вбить в голову Гудни, что ничего ей не должен, но теперь он, как побитая собака, покорно ушел той же дорогой, что и Титла, стараясь сделать это незаметно. Он не знал, чем ему заняться в потемках. Он был изнурен всеми пережитыми мытарствами и чувствовал себя таким несамостоятельным, таким лишним на этом свете. Ему даже думалось, что живые, по сути дела, иногда скорее могут оказаться лишними, нежели мертвые. Вытащив из стога охапку сена, он разостлал его на полу и улегся, как пес. Все же он, наконец, у себя дома.
Утром Бьяртура разбудил детский плач. Когда он поднялся наверх, экономка сидела на его супружеской кровати с младенцем на коленях. Она расстегнула кофту, чтобы теплом своей груди согреть ребенка; а против нее на кровати лежала мертвая жена Бьяртура, мать новорожденного. Гудни завернула в тряпочку клочок шерсти и приладила эту соску к горлышку бутылки: она учила ребенка сосать. Бьяртур остановился среди комнаты и смущенно смотрел на эту сцену,— в нем было задето чувство стыдливости; но потом его бородатое обветренное лицо и воспалившиеся на ветру глаза осветились улыбкой.
— Вот твоя дочь. Цела и невредима! — сказала Гудни, гордясь тем, что пробудила жизнь в этой малютке.
— На то похоже,— сказал Бьяртур.— Бедняжка!
Он с удивлением рассматривал слабое, хрупкое создание, лежавшее на коленях у Гудни.
— Нельзя же было ожидать, что она сразу станет на ноги,— произнес он, почти извиняясь.— До чего, скажите на милость, жалок человек, когда видишь его, как он есть!
— Ах ты, малютка,— сказала экономка, ласково гладя ребенка.— Какое имя придумает тебе отец?
— Ну, уж так или иначе, а отцом я ей буду, этой крошке, и она получит красивое имя.
Гудни промолчала; она сунула ребенку в рот соску и начала баюкать его. Бьяртур некоторое время смотрел на них, что-то про себя обдумывая, наконец решительно произнес:
— Ну, все в порядке,— и дотронулся до детского личика своей сильной заскорузлой рукой, повергшей во прах самого дьявола.
— Ей будет дано имя Ауста Соуллилья.
Он гордился тем, что у этой крошки нет никого на белом свете, кроме него, п твердо решил делить с ней и горе и радость.
— И больше об этом говорить не будем,— сказал он как бы про себя.
Хлопот у него был полон рот. Овцы еще оставались в Утиред-смири. Надо было позаботиться о похоронах, о гробе, о пасторе, о носильщиках, о поездке в город, о поминках.
— Я вот что хотел сказать, милая Гудни: не поможешь ли ты мне замесить тесто? Надо испечь пирог для поминок. Положи туда изюм и те большие черные штучки — сливы, или как вы их там называете. Экономию не наводи. Я заплачу. Оладий напеки столько, чтобы все могли вволю наесться. А кофе — самый крепкий, черный как деготь. Я не желаю, чтобы на поминках моей жены гостей потчевали какой-нибудь бурдой.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
хлопоты
Все считали непреложной истиной, что в Летней обители вновь бесчинствует привидение, и Гудни, чтобы не оставаться там одной, послала за работницей. О смерти Розы возникли таинственные слухи, чем дальше от Летней обители — тем таинственнее. Все принимали эти слухи на веру — ведь пустынная местность, где стоял хутор, исстари пользовалась дурной славой. Раз в первый же год жизни на хуторе приключилась такая беда, то и дальнейших событий все ждали с большой опаской. Председатель приходского совета, повстречавшись с Бьяртуром в поселке, в разговоре с ним как бы между прочим заметил, что у него-де в любое время может освободиться место работника, а также намекнул, что трудности, ожидающие Бьяртура на хуторе, рано или поздно могут отразиться на всем приходе. Бьяртур уже вдовец, с грудным младенцем на руках,— и что же дальше? Поговаривают, что можно было бы упросить хозяев Утиредсмири взять на воспитание ребенка, даже без обычной платы, но с тем условием, что земля будет им возвращена.
— Я бы сказал, что это называется дешево отделаться. Бьяртур подумал, что если хозяева Редсмири обратились к
нему с предложением, пусть даже окольным путем, то на Э1 о, видно, есть причины.
— Может статься,— сказал он,— что вы, начальство, называете это дешево отделаться — послать своих детей на воспитание в Утиредсмири. А по-моему, это совсем не дешево. Я ведь сам был на воспитании у редсмирцев целых восемнадцать лет. А теперь я человек самостоятельный, свободный подданный нашей страны, я выполняю свой долг перед людьми и богом, так уж сам буду воспитывать своих детей, а не отдавать их на воспитание в Редсмири.
— Может ведь случиться и так,— сказал председатель приходского совета,— что ты, при всем желании, не сможешь разделаться с долгами, особенно ясли тебе придется нанять работниц, чтобы косить траву на пустоши. И что же останется тогда от твоей самостоятельности? А с другой стороны, в услужении тебе жилось бы прекрасно.
— Восемнадцать лет мне понадобилось, чтобы собрать стадо и добиться права на покупку земли. Я построил себе дворец — пусть не королевский из мрамора и порфира, но все же дворец, и на таком фундаменте, который закладывался восемнадцать лет. Пока я не должен ни приходу, ни купцу и выплачиваю старосте взносы за свою землю — мой дом такой же дворец, как твой или старосты. Мне никогда не было дела до детей старосты, и я не подымал шума из-за того, чье имя они носят. Но зато я требую, чтобы и староста не совал свой нос в мои дела и оставил в покое моего ребенка, как бы я его ни окрестил. Передай привет ему и всем остальным.
В тот же день Бьяртур отправился в Стадур к пастору, которого уважал за великолепную породу овец, выведенных им в приходе. Бьяртура попросили пройти в комнату, насквозь прокуренную; там пастор большими шагами расхаживал взад и вперед, занятый подготовкой к проповеди и своей хозяйственной отчетностью; он останавливался очень редко и садился еще реже. Это был седой тучный старик, с сизым носом, сварливый и деловитый, он вечно куда-то торопился и напускал на себя важный вид. Пастор происходил из старинного знатного рода. В молодости у него был приход на юге, но большую часть своей жизни он прожил здесь. Время шло, и пастор стал состоятельным человеком и рачительным хозяином, хотя в присутствии крестьян всегда презрительно отзывался о земных благах и скрывал свои познания в сельском хозяйстве. Пастор вообще был скуп на слова, как большинство людей, у которых много дела; он считал вздором все, что говорил его собеседник, был строг в суждениях и обо всем имел собственное мнение, от которого отступался, как только другие соглашались с ним. К людям пастор относился крайне недоверчиво, от него редко можно было услышать хороший отзыв о ком бы то ни было, кроме датской королевской фамилии, которую он наделял всевозможными талантами и добродетелями, особенно принцессу Августу; ее портрет висел в его рабочем кабинете. Эта принцесса давным-давно умерла. Пастор невысоко ценил нравственность своих прихожан, и если говорил о ней, то туманно, обиняками. Он предполагал, что за время его пребывания в приходе здесь совершилось много тайных преступлений. По общему мнению, пастор Гудмундур никогда не отказывал в помощи попавшим в беду. Ему одинаково невтерпеж было слушать, когда кого-нибудь ругали или хвалили. Обычно он с большой серьезностью говорил о религии с людьми, не твердыми в вере. Но когда он беседовал с верующими, его речи не отличались особым благочестием. Проповеди его казались бессвязными, иногда совершенно непонятными, и прихожане не очень-то доверяли тому, чему учил их пастор Гудмундур.
— А, ты опять шатаешься по хуторам? — сказал пастор своим обычным сварливым тоном и, проносясь мимо Бьяртура с молниеносной скоростью, подал ему руку. На ходу он усердно попыхивал трубкой, так что дым стлался над его головой, как облако пыли над скачущей лошадью.
— Разве у меня есть такая привычка — шататься по хуторам? — спросил Бьяртур.— Но я не стану скрывать, что был в поселке и встречался с председателем приходского совета.
— Тьфу, председатель приходского совета,— презрительно сказал пастор и, пробегая мимо печки, плюнул в ведро с углем.
— Потолковали мы с ним. И я спросил себя: в ком из нас двоих больше любви к свободе? Вот я и надумал завернуть к пастору.
— К свободе? — переспросил пастор; он остановился и пристально взглянул на Бьяртура своими маленькими глазками, требуя объяснения.
— Я разумею свободу для бедняков.
— По-моему, свобода не нужна пи богачам, ни беднякам,— торопливо заметил пастор и помчался дальше.
— Видишь ли,— сказал Бьяртур,— между мной и приходским советом та разница, что я всегда требовал свободы, они же хотят всякого пригнуть к земле.
— Нет никакой свободы, кроме той, которая дана нам Спасителем, пострадавшим за нас,— сказал пастор скороговоркой, безразличным тоном, как нетерпеливый купец, заявляющий какому-нибудь малозначительному покупателю, что у него нет никакой другой материи, кроме парусины.— Дело обстоит так, как написано у древних.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Бьяртур тщательно втянул в себя понюшку, поднял глаза, слезившиеся от табака, и гордо сказал: — Да. И умерла в одиночестве.
Услышав эту новость, староста поднялся, спустил ноги на пол и сел па край кровати, все еще продолжая жевать свою жвачку: он считал, что еще не время выплюнуть драгоценный сок.
— Но это еще не самое худшее,— сказал Бьяртур философски.— Смерть — это тот долг, который мы все заплатим, даже вы от него не отвертитесь. На это у всех хватит уменья. Зато так называемая жизнь не всегда нам по средствам... Новая жизнь то и дело появляется на свет, и глупо допытываться об отце, хотя в некоторых случаях интересно знать, кто обязан заботиться о ребенке. И поверьте мне, что не по поводу смерти жены я пришел сюда,— ведь ее уже не воскресишь — но ради бедняжки, которая еле дышит под брюхом у собаки, я пришел к тебе, уважаемая фру. Мне надо... Я хочу кое о чем спросить тебя.
— В чем, собственно говоря, дело, милейший? — спросила фру, и ее улыбка была так же холодна, как и глаза за стеклами очков.
А староста нагнулся над плевательницей и одной струей выпустил слюну до последней капли. Кусок табаку, лежавший во рту, он засунул кончиком языка за щеку, вскинул очки на переносицу и посмотрел на гостя пронзительным взглядом.
— Хотела бы я знать, на что ты намекаешь? — продолжала поэтесса.— Если ты говоришь, что твоя жена умерла от родов и что ребенок жив, скажи это просто, без обиняков. Мы постараемся помочь тебе, как мы помогли многим другим, не думая о плате. Но одного мы требуем: чтобы ни ты и никто другой не являлся сюда с какими-то странными намеками, бросающими тень на меня и на мой дом.
Староста, увидев, что жена взяла это дело в свои руки, успокоился и начал зевать; как всегда, когда у него не было табачной жижи во рту, на него нападала сонливость, взгляд его блуждал, ему становилось скучно. Зато фру не успокоилась, пока Бьяртур не рассеял ее опасения. Да, Бьяртур пришел не за тем, чтобы установить, кто отец ребенка, ожидавшего его в Летней обители.
— Я лучше умею говорить о ягнятах, чем о детях, уважаемая фру,— сказал он извиняющимся тоном.— Но я пришел спросить у тебя, не следует ли, по-твоему, дать несколько капель теплого молока этой крошке, если только она доживет до утра? Я, конечно, заплачу столько, сколько вы потребуете.
Когда недоразумение выяснилось, фру заявила, что ее самая большая и последняя радость в жизни, даже в эти тяжелые времена состоит в том, чтобы подать руку помощи слабому, укрепить немощного, поддержать просыпающуюся жизнь. Сердце ее целиком принадлежит крестьянину, не только в радости, но и в горе.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ЖИЗНЬ
Жена старосты не ограничилась пустыми обещаниями — в тот же вечер она послала в Летнюю обитель свою экономку Гудни, которая отправилась в путь верхом, в сопровождении Бьяртура. Она захватила с собой молоко в бутылках, примус и пеленки для новорожденного. Бьяртур шел впереди и протаптывал тропку для лошади.
Зловоние — это первое, что отметила Гудни в Летней обители. В овчарне земляные стены отдавали сыростью, пахло испорченной соленой рыбой. Наверху в нос ударял трупный запах и чад от лампы,— фитиль опять высох, и огонек, догорая, чуть-чуть мерцал. Экономка отдала распоряжение проветрить комнату, прикрыла распростертый на кровати труп одеялом и подошла к ребенку. Собака не хотела отдавать его,— сама голодная и иссохшая, она заслоняла новорожденного своим телом, как мать, но никто и не подумал оценить ее преданность. Она даже порывалась укусить экономку. Пришлось взять за шиворот воющую собаку и выкинуть ее на лестницу. Теперь ребенок уже не проявлял никаких признаков жизни. Гудни поворачивала его во все стороны, опускала головой вниз, отнесла его к двери и выставила наружу, лицом против ветра,— но все напрасно: маленькое сморщенное существо, явившееся на свет незваным и нежеланным, казалось, уже потеряло мужество и охоту отстаивать свои права в этом мире.
Экономке, овдовевшей в молодости, не хотелось верить, что ребенок умер. Она хорошо знала, что значит рожать на хуторе, в горах, под вой метели. Гудни поставила на примус кастрюлю с водой — второй раз уже кипятили воду для новорожденного. Когда вода согрелась, женщина выкупала младенца, погрузила все тельце в теплую воду, так что торчал только один носик, и на некоторое время оставила его лежать. Бьяртур спросил, не собирается ли она сварить ребенка, но Гудни даже не слышала его вопроса. Жизнь к новорожденному не возвращалась. Тогда Гудни подняла младенца за ножку и стала вращать его в воздухе головой вниз. Бьяртур забеспокоился. Он внимательно следил за всем происходящим, и ему казалось, что пора перестать мучить ребенка,— он решил просить пощады для этой крошки.
— Ты что, хочешь вывихнуть ей бедро, чертовка?
Тогда Гудни, только сейчас, по-видимому, заметившая его присутствие, сказала:
— Убирайся. Я запрещаю тебе входить сюда, пока не позову. Бьяртура впервые выгоняли из собственного дома. При иных
обстоятельствах он возражал бы против такой нелепицы и попытался бы вбить в голову Гудни, что ничего ей не должен, но теперь он, как побитая собака, покорно ушел той же дорогой, что и Титла, стараясь сделать это незаметно. Он не знал, чем ему заняться в потемках. Он был изнурен всеми пережитыми мытарствами и чувствовал себя таким несамостоятельным, таким лишним на этом свете. Ему даже думалось, что живые, по сути дела, иногда скорее могут оказаться лишними, нежели мертвые. Вытащив из стога охапку сена, он разостлал его на полу и улегся, как пес. Все же он, наконец, у себя дома.
Утром Бьяртура разбудил детский плач. Когда он поднялся наверх, экономка сидела на его супружеской кровати с младенцем на коленях. Она расстегнула кофту, чтобы теплом своей груди согреть ребенка; а против нее на кровати лежала мертвая жена Бьяртура, мать новорожденного. Гудни завернула в тряпочку клочок шерсти и приладила эту соску к горлышку бутылки: она учила ребенка сосать. Бьяртур остановился среди комнаты и смущенно смотрел на эту сцену,— в нем было задето чувство стыдливости; но потом его бородатое обветренное лицо и воспалившиеся на ветру глаза осветились улыбкой.
— Вот твоя дочь. Цела и невредима! — сказала Гудни, гордясь тем, что пробудила жизнь в этой малютке.
— На то похоже,— сказал Бьяртур.— Бедняжка!
Он с удивлением рассматривал слабое, хрупкое создание, лежавшее на коленях у Гудни.
— Нельзя же было ожидать, что она сразу станет на ноги,— произнес он, почти извиняясь.— До чего, скажите на милость, жалок человек, когда видишь его, как он есть!
— Ах ты, малютка,— сказала экономка, ласково гладя ребенка.— Какое имя придумает тебе отец?
— Ну, уж так или иначе, а отцом я ей буду, этой крошке, и она получит красивое имя.
Гудни промолчала; она сунула ребенку в рот соску и начала баюкать его. Бьяртур некоторое время смотрел на них, что-то про себя обдумывая, наконец решительно произнес:
— Ну, все в порядке,— и дотронулся до детского личика своей сильной заскорузлой рукой, повергшей во прах самого дьявола.
— Ей будет дано имя Ауста Соуллилья.
Он гордился тем, что у этой крошки нет никого на белом свете, кроме него, п твердо решил делить с ней и горе и радость.
— И больше об этом говорить не будем,— сказал он как бы про себя.
Хлопот у него был полон рот. Овцы еще оставались в Утиред-смири. Надо было позаботиться о похоронах, о гробе, о пасторе, о носильщиках, о поездке в город, о поминках.
— Я вот что хотел сказать, милая Гудни: не поможешь ли ты мне замесить тесто? Надо испечь пирог для поминок. Положи туда изюм и те большие черные штучки — сливы, или как вы их там называете. Экономию не наводи. Я заплачу. Оладий напеки столько, чтобы все могли вволю наесться. А кофе — самый крепкий, черный как деготь. Я не желаю, чтобы на поминках моей жены гостей потчевали какой-нибудь бурдой.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
хлопоты
Все считали непреложной истиной, что в Летней обители вновь бесчинствует привидение, и Гудни, чтобы не оставаться там одной, послала за работницей. О смерти Розы возникли таинственные слухи, чем дальше от Летней обители — тем таинственнее. Все принимали эти слухи на веру — ведь пустынная местность, где стоял хутор, исстари пользовалась дурной славой. Раз в первый же год жизни на хуторе приключилась такая беда, то и дальнейших событий все ждали с большой опаской. Председатель приходского совета, повстречавшись с Бьяртуром в поселке, в разговоре с ним как бы между прочим заметил, что у него-де в любое время может освободиться место работника, а также намекнул, что трудности, ожидающие Бьяртура на хуторе, рано или поздно могут отразиться на всем приходе. Бьяртур уже вдовец, с грудным младенцем на руках,— и что же дальше? Поговаривают, что можно было бы упросить хозяев Утиредсмири взять на воспитание ребенка, даже без обычной платы, но с тем условием, что земля будет им возвращена.
— Я бы сказал, что это называется дешево отделаться. Бьяртур подумал, что если хозяева Редсмири обратились к
нему с предложением, пусть даже окольным путем, то на Э1 о, видно, есть причины.
— Может статься,— сказал он,— что вы, начальство, называете это дешево отделаться — послать своих детей на воспитание в Утиредсмири. А по-моему, это совсем не дешево. Я ведь сам был на воспитании у редсмирцев целых восемнадцать лет. А теперь я человек самостоятельный, свободный подданный нашей страны, я выполняю свой долг перед людьми и богом, так уж сам буду воспитывать своих детей, а не отдавать их на воспитание в Редсмири.
— Может ведь случиться и так,— сказал председатель приходского совета,— что ты, при всем желании, не сможешь разделаться с долгами, особенно ясли тебе придется нанять работниц, чтобы косить траву на пустоши. И что же останется тогда от твоей самостоятельности? А с другой стороны, в услужении тебе жилось бы прекрасно.
— Восемнадцать лет мне понадобилось, чтобы собрать стадо и добиться права на покупку земли. Я построил себе дворец — пусть не королевский из мрамора и порфира, но все же дворец, и на таком фундаменте, который закладывался восемнадцать лет. Пока я не должен ни приходу, ни купцу и выплачиваю старосте взносы за свою землю — мой дом такой же дворец, как твой или старосты. Мне никогда не было дела до детей старосты, и я не подымал шума из-за того, чье имя они носят. Но зато я требую, чтобы и староста не совал свой нос в мои дела и оставил в покое моего ребенка, как бы я его ни окрестил. Передай привет ему и всем остальным.
В тот же день Бьяртур отправился в Стадур к пастору, которого уважал за великолепную породу овец, выведенных им в приходе. Бьяртура попросили пройти в комнату, насквозь прокуренную; там пастор большими шагами расхаживал взад и вперед, занятый подготовкой к проповеди и своей хозяйственной отчетностью; он останавливался очень редко и садился еще реже. Это был седой тучный старик, с сизым носом, сварливый и деловитый, он вечно куда-то торопился и напускал на себя важный вид. Пастор происходил из старинного знатного рода. В молодости у него был приход на юге, но большую часть своей жизни он прожил здесь. Время шло, и пастор стал состоятельным человеком и рачительным хозяином, хотя в присутствии крестьян всегда презрительно отзывался о земных благах и скрывал свои познания в сельском хозяйстве. Пастор вообще был скуп на слова, как большинство людей, у которых много дела; он считал вздором все, что говорил его собеседник, был строг в суждениях и обо всем имел собственное мнение, от которого отступался, как только другие соглашались с ним. К людям пастор относился крайне недоверчиво, от него редко можно было услышать хороший отзыв о ком бы то ни было, кроме датской королевской фамилии, которую он наделял всевозможными талантами и добродетелями, особенно принцессу Августу; ее портрет висел в его рабочем кабинете. Эта принцесса давным-давно умерла. Пастор невысоко ценил нравственность своих прихожан, и если говорил о ней, то туманно, обиняками. Он предполагал, что за время его пребывания в приходе здесь совершилось много тайных преступлений. По общему мнению, пастор Гудмундур никогда не отказывал в помощи попавшим в беду. Ему одинаково невтерпеж было слушать, когда кого-нибудь ругали или хвалили. Обычно он с большой серьезностью говорил о религии с людьми, не твердыми в вере. Но когда он беседовал с верующими, его речи не отличались особым благочестием. Проповеди его казались бессвязными, иногда совершенно непонятными, и прихожане не очень-то доверяли тому, чему учил их пастор Гудмундур.
— А, ты опять шатаешься по хуторам? — сказал пастор своим обычным сварливым тоном и, проносясь мимо Бьяртура с молниеносной скоростью, подал ему руку. На ходу он усердно попыхивал трубкой, так что дым стлался над его головой, как облако пыли над скачущей лошадью.
— Разве у меня есть такая привычка — шататься по хуторам? — спросил Бьяртур.— Но я не стану скрывать, что был в поселке и встречался с председателем приходского совета.
— Тьфу, председатель приходского совета,— презрительно сказал пастор и, пробегая мимо печки, плюнул в ведро с углем.
— Потолковали мы с ним. И я спросил себя: в ком из нас двоих больше любви к свободе? Вот я и надумал завернуть к пастору.
— К свободе? — переспросил пастор; он остановился и пристально взглянул на Бьяртура своими маленькими глазками, требуя объяснения.
— Я разумею свободу для бедняков.
— По-моему, свобода не нужна пи богачам, ни беднякам,— торопливо заметил пастор и помчался дальше.
— Видишь ли,— сказал Бьяртур,— между мной и приходским советом та разница, что я всегда требовал свободы, они же хотят всякого пригнуть к земле.
— Нет никакой свободы, кроме той, которая дана нам Спасителем, пострадавшим за нас,— сказал пастор скороговоркой, безразличным тоном, как нетерпеливый купец, заявляющий какому-нибудь малозначительному покупателю, что у него нет никакой другой материи, кроме парусины.— Дело обстоит так, как написано у древних.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68