интернет магазин душевых кабин
Оставалось невыясненным, слышала ли его Финна, находясь в доме. Это были замечания о погоде, о работе по дому или хозяйственные распоряжения. Все это говорилось в безличной форме и ответа не требовало. Старшие мальчики украдкой толкали друг друга за спиной отца, но если Бьяртур это видел, им доставалось, он не скупился на затрещины и тумаки. Сидеть без дела детям не полагалось.
— Хельги, как тебе не стыдно, оставь мальчика в покое! — Виноватым Бьяртур всегда считал Хельги, а «мальчиком» называл Гвендура.
Бабушка сидела и, покачиваясь, что-то бормотала. Ауста Соу-ллилья смотрела вопрошающими глазами, глазами взрослой девушки, словно сквозь стену или сквозь небо. Она ни с кем не делилась своими мыслями, подобно Бьяртуру, который втихомолку сочинял стихи и потом, ко всеобщему удивлению, читал их своим гостям.
И вдруг этот самостоятельный хутор, где все держались особняком и каждый таил свои мысли про себя, захлестнуло неистовым потоком слов. Болтая, пришла на хутор со своим узлом на спине старая Фрида; она без передышки проболтала весь день, пока не улеглась спать с бабушкой и Нонни. Эта болтовня лилась безостановочно, как в ненастье льется из-под стрехи дождевая вода. Сгребая сено на лужайке, она разговаривала сама с собой. Мальчики, подкравшись к ней, прислушивались. Старуха болтала о делах прихода, о ведении хозяйства на хуторе, судачила о том, кто с кем изменяет мужу или жене, кто истинный отец незаконнорожденного ребенка; ругала богатых крестьян за то, что они морят голодом овец, почтенных жителей поселка честила ворами, шельмовала старосту, пастора, даже судью, поносила все начальство и многое замечала там, где другие видели только вязкое болото. Всегда верх был ее, людей она охаивала за глаза. Речь свою она обычно уснащала проклятиями и больше всего возмущалась позорным притеснением людей, «тиранством». В своих разговорах, во сне и наяву, она постоянно возвращалась к этой теме, говорила ли сама с собой, с людьми, случайно проходившими по полю, с собакой или овцами или с невинными певуньями-пташками. Она жила в состоянии вечного и безнадежного протеста против «тиранства», и поэтому в ее взгляде было что-то злое, дерзкое, вызывающее, как у тех страшных животных неопределенной породы, которых подчас видишь во сие: обличье их трудно разглядеть, но близость их ощутима. Бабушка поворачивалась к Фриде сгорбленной спиной и еще глубже уходила в себя, точно погружаясь в вековечное молчание пустоши. Финна время от времени мягко вставляла лишенные содержания односложные слова. Хельги слушал прищурившись, с коварной ухмылкой и иногда вечером прятал юбку старухи или украдкой бросал камешек ей в кашу. Бьяртур, которому основательно от нее попадало, никогда не отвечал «проклятой старой ведьме» и проходил мимо нее с презрительным видом, а Гвендур подражал ему в этом, как и во всем другом. Но маленький Поини, широко открыв глаза, прислушивался к болтовне старухи и пытался связать ее слова воедино. Он часто становился поблизости от нее, чтобы лучше видеть, как она шевелила языком и губами, и восхищался количеством и силой выбрасываемых ею слов. Она говорила с ним, как с взрослым мужчиной, не выбирая ни выражений, ни темы.
«Однажды зимой, в сильную метель, королева сидела у себя у окна и вышивала...» В ночь перед уборкой сена Ауста Соуллнлья сидела на камне, читая книгу. Так, сидя у порога, она читала за полночь, а кончив, начала сначала. Когда она прочла ее второй раз, уже всходило солнце. И она долго смотрела на юг, через пустошь, еще раз мысленно переживая все, о чем говорилось в сказке. Вновь и вновь она шла по следам Белоснежки через семь гор, ее спасал повар, она нашла приют в доме гномов. На нее обрушивались всевозможные беды, но под конец являлся прекрасный принц и увозил ее в свое королевство в стеклянном гробу. Ауста так горячо сочувствовала маленькой Белоснежке, ее горестям и радостям, что на глаза у нее навертывались слезы, грудь вздымалась,— но не от горького, тягостного чувства, а от сладкого волнения, какое бывает, когда хочется умереть за хорошее и прекрасное. Так близка и понятна была Аусте сказка, что сквозь слезы она видела принца, как живого, видела и себя в стеклянном гробу. Слуги короля несли ее, они споткнулись, и кусочек яблока выскочил у нее из горла. Она поднялась, взглянула на принца, и они поздоровались друг с другом. Ей показалось, что они знакомы давно-давно, испокон веков; и после всех страданий, выпавших на долю Белоснежки, она стала королевой. Впервые Ауста была вся захвачена волшебной силой поэзии, показывающей человеческую судьбу так правдиво, с таким сочувствием и великой любовью к добру, что мы сами делаемся лучше и начинаем яснее понимать жизнь: мы верим, мы надеемся, что добро победит в жизни каждого человека.
Бьяртур, наняв работницу, не изменил своим привычкам крестьянина-одиночки и по-прежнему много работал; он, как всегда, вставал среди ночи, а следом за ним поднимались его взрослые помощники Фщша и Фрида. Они работали до утра натощак. Детям разрешалось спать, пока не сварят кофе. Старуха возилась у печки. Будить внуков было нелегким делом и летом и зимой; что это за дети, она таких и не видывала; ее причитаний они не слышали, она пыталась вытащить их из постели силой, но это было то же самое, что тянуть резинку: как только ее слабые руки переставали тормошить детей, они засыпали еще крепче. Их веки были точно свинцом налиты. Наконец они вылезали из постели и начинали одеваться, но глаза у них вновь смыкались, дети словно теряли равновесие и опять сваливались на подушку. Частенько старуха шлепала их по лицу мокрой тряпкой, чтобы они наконец подняли эти непослушные веки. Каждое утро бабушка твердила, что из них никогда ничего путного не выйдет.
Когда дети наконец вставали, на них порой нападала такая тошнота, что они не могли ни пить, ни есть. Только через час после начала работы у них появлялся аппетит, всякие лакомства начинали дразнить их воображение. Дети плелись на болото с котелком кофе для взрослых, они шли неуверенной походкой, как овцы, больные вертячкой. Ноги плохо слушались их, в коленях покалывало, все тело жаждало отдыха. Как чудесно было бы упасть на землю между двумя кочками, ведь падать никому не запрещено. Не беда, что ты вымокнешь, что в следующее мгновение надо будет сделать усилие и подняться,— зато побудешь минуту в объятиях блаженного сна. Иногда детям становилось так плохо, что холодный пот выступал у них на лбу; иногда они, согнувшись, останавливались на болоте: их рвало, а пот застывал, как лед. Выпитый кофе выливался обратно, но уже не сладким, а горьким, и после этого рот наполнялся какой-то странной жидкостью. У детей часто по утрам болели зубы, иногда даже в течение всего дня; во рту и в носу они ощущали невероятно дурной вкус и запах.
Старшим мальчикам дали по косе, а Нонни помогал женщинам сгребать траву, чтобы они не отставали от косцов. Дети работали по шестнадцать часов в день. Два перерыва для еды и один для кофе; после обеда короткий сон под открытым небом. В погожие дни, под сияющим солнцем, отчаянная, непосильная тяжесть труда забывалась и мысли летели вперед, находя отраду в мечтах о будущей, более свободной жизни, в другом счастливом краю. Эти извечные мечты о счастье облагораживали раба еще на самой заре человечества. В такие ясные дни кажется, что и солнце на твоей стороне. Но этим летом, к сожалению, было очень мало хороших дней, когда дети, равномерно взмахивая косами, уносились в страну грез. Лето было дождливое. А когда промокнешь до нитки па болотистом лугу, не так-то легко забыть действительность и уйти в мечты. Детям нечего было надеть для защиты от дождя, как не во что было нарядиться по праздникам. Дырявая фуфайка, рубашка из холстины или реденького ситца — вот и вся их одежонка. В эти тяжелые времена не стоит расходовать шерсть на что-либо, кроме самого необходимого. У Бьяртура была кожаная куртка, которую он надевал в торжественных случаях, например, на собрания овцеводов или при поездках в город осенью. Во всем доме только эта вещь и заслуживала название одежды. Бьяртур никогда не надевал эту куртку во время работы, она была лишь символом его самостоятельности. Но иногда, если дождь лил с самого утра без всякой надежды на просвет, случалось, что Бьяртур протягивал куртку дочери. Ауста принимала ее и поглядывала на отца, не поднимая головы; вот и все. Зато старая Фрида, хоть и состояла на иждивении прихода, владела толстой грубошерстной курткой, была у нее и парусиновая юбка. В это лето дождь без конца поливал трех маленьких беззащитных работников и женщину, пролежавшую зимой четыре месяца в постели. Каждое волокно их лохмотьев насквозь промокало, платки и шапки у каждого превращались в мокрый бесформенный ком, волосы тоже, вода ручьями стекала по шее и лицу, окрашиваясь в цвет их головных уборов, и струилась по спине и груди. Так они часами стояли в лужах топкой грязи, в тине,— казалось, что потоки воды, извергавшиеся из туч, неиссякаемы. Мокрая трава уныло хлюпала под косами, которые становились все тяжелее и тяжелее; время не двигалось, будто и оно прилипало к телу, как промокшая рубаха. Летняя страда; птички молчат, только кулик суетится где-то поблизости и рассказывает свою странную бесконечную сказку: хи-хи-хи несется над полем. Счастливые птички — вода не проникает сквозь их мягкое густое оперенье. Даже болтовня старой Фриды заглушалась шумом дождя. Часами дети слышали только урчание в собственных желудках. Они не только промокли, не только отчаянно устали, но были зверски голодны и не питали никаких надежд на благодетельное вмешательство аульвов.
— Да, никуда не уйдешь от тиранства. Не так уж важно, что он убивает меня, этот дьявол. Беру в свидетели бога и людей, что я давно уже насмерть замучена, живу только милостью прихода. Но я еще не докатилась до того, чтобы оставаться без верхней одежды, несмотря на все обманы, притеснения и нищету. Попомни мои слова, мальчик, он так замучает твою бедную мать, что она не доживет до будущего лета. Проклятый тиран!
И так без конца, одно и то же.
И в самом деле, нельзя было отрицать, что даже среди лета мать часто хворала и не могла работать, а что касается детей, то из носу у них непрерывно текло.
— Но я сама виновата. С какой стати я соглашаюсь, чтобы староста, эта бестия, каждое лето устраивал меня у каких-то вшивых нищих, да к тому же еще сквалыг, у которых даже кофе не похож на кофе. Что ни день, живая или мертвая, жри соленую зубатку или прошлогоднюю солонину, от которой все нутро горит. И уж до чего кисла — дух занимает! А попросить в воскресенье кусочек мяса — Иисуспетрус! Это у них считается грехом, вроде убийства.
Тиранство — это слово было как капля, что непрерывно падает на камень и понемногу долбит его. И эти капли без конца падали и падали в душу детей.
— Я ли их не знаю, этих проклятых нищих. Я-то, которая была их рабой, их подстилкой чуть не полвека. Впервой, что ли, я их вижу? Растрясли последние крохи ума и все готовы отдать ради больных вертячкой овец. Черта всегда можно узнать по его копытам. Все они хотят стать богатыми, спеси у них хоть отбавляй: они, конечно, не перешли на иждивение прихода, они, видите ли, самостоятельные люди! Самостоятельность! Слыхала я, как же, эту песенку! Но где же тут, я вас спрашиваю, самостоятельность? Не в кишках ли у овец, когда они дохнут от голода у хозяев на руках? Знаю я их богатства, мальчик мой,— помои вместо кофе и тухлая вареная рыба! Вот Колумкилли и высасывает мозг из их несчастных, замученных ребят, о которых они будто бы заботятся.
Дети долго прислушивались к этой болтовне, точно к однообразной присказке, которая, если ее постоянно повторять, в зубах навязнет. Отец говорил, что нечего обращать внимания на слова разных полоумных. Казалось, что на пустоши вдруг появилась новая напасть — что-то вроде псалмов, только их слушали без всякого благоговения. А по воскресеньям можно было корчить рожи Фриде.
Дети привыкли безоговорочно признавать авторитет отца. Он был высшей властью на хуторе, от него исходило все. В их маленьком мире он был неодолимой судьбой. Они не считали его виновником всех бед и напастей, его единовластие в корне пресекало всякую критику с их стороны; еще меньше они могли дружно и настойчиво противиться его распоряжениям, и все-таки у мальчиков давно уже назревало смутное недовольство и безмолвная неприязнь к отцу; немалую роль здесь сыграла длительная болезнь матери и рождение мертвых детей,— в этом они подсознательно винили отца. Дух возмущения еще не пробуждался в них, однако под этими бесконечными дождями, которые не прекратились и в августе, болтовня Фриды наконец перестала им казаться каким-то бедствием, они поняли, что в ней есть своя правда; в них зародилось зерно возмущения против холодных ливней, против непрерывно хлещущих потоков воды, от которых старые лохмотья прилипали к молодому телу, которые убивали всякое чувство радости в их душе за долгий шестнадцатичасовой день, безнадежный и беспощадный. Раньше они не думали о том, что их тяжкая участь имеет какую-то объяснимую причину. В болтовне этой старой ведьмы скрывался справедливый протест против давящего ярма жизни. Это был голос, зовущий к борьбе за освобождение, и этот призыв пришел, хотя и в таком странном обличье, на помощь их подсознанию. Хельги почему-то уже не хотелось дразнить старуху, корчить перед ней рожи по воскресеньям, и он стал не так быстро выполнять приказания отца. Если раньше он гримасничал за его спиной, то теперь открыто делал это при нем. А маленький Нонни заявил, что знает, отчего захворала его мать: отец не хотел купить ей пальто.
Неужели в этой пустыне не было ни одного оазиса? Да, такие оазисы были: время еды — соленая рыба, каша на воде и несвежая кровяная колбаса. Вот и все радости жизни. Корова еще не отелилась. Первый луч надежды вспыхивал, когда отец отдавал долгожданный приказ Аусте идти домой готовить обед,— казалось, что эта минута никогда не наступит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— Хельги, как тебе не стыдно, оставь мальчика в покое! — Виноватым Бьяртур всегда считал Хельги, а «мальчиком» называл Гвендура.
Бабушка сидела и, покачиваясь, что-то бормотала. Ауста Соу-ллилья смотрела вопрошающими глазами, глазами взрослой девушки, словно сквозь стену или сквозь небо. Она ни с кем не делилась своими мыслями, подобно Бьяртуру, который втихомолку сочинял стихи и потом, ко всеобщему удивлению, читал их своим гостям.
И вдруг этот самостоятельный хутор, где все держались особняком и каждый таил свои мысли про себя, захлестнуло неистовым потоком слов. Болтая, пришла на хутор со своим узлом на спине старая Фрида; она без передышки проболтала весь день, пока не улеглась спать с бабушкой и Нонни. Эта болтовня лилась безостановочно, как в ненастье льется из-под стрехи дождевая вода. Сгребая сено на лужайке, она разговаривала сама с собой. Мальчики, подкравшись к ней, прислушивались. Старуха болтала о делах прихода, о ведении хозяйства на хуторе, судачила о том, кто с кем изменяет мужу или жене, кто истинный отец незаконнорожденного ребенка; ругала богатых крестьян за то, что они морят голодом овец, почтенных жителей поселка честила ворами, шельмовала старосту, пастора, даже судью, поносила все начальство и многое замечала там, где другие видели только вязкое болото. Всегда верх был ее, людей она охаивала за глаза. Речь свою она обычно уснащала проклятиями и больше всего возмущалась позорным притеснением людей, «тиранством». В своих разговорах, во сне и наяву, она постоянно возвращалась к этой теме, говорила ли сама с собой, с людьми, случайно проходившими по полю, с собакой или овцами или с невинными певуньями-пташками. Она жила в состоянии вечного и безнадежного протеста против «тиранства», и поэтому в ее взгляде было что-то злое, дерзкое, вызывающее, как у тех страшных животных неопределенной породы, которых подчас видишь во сие: обличье их трудно разглядеть, но близость их ощутима. Бабушка поворачивалась к Фриде сгорбленной спиной и еще глубже уходила в себя, точно погружаясь в вековечное молчание пустоши. Финна время от времени мягко вставляла лишенные содержания односложные слова. Хельги слушал прищурившись, с коварной ухмылкой и иногда вечером прятал юбку старухи или украдкой бросал камешек ей в кашу. Бьяртур, которому основательно от нее попадало, никогда не отвечал «проклятой старой ведьме» и проходил мимо нее с презрительным видом, а Гвендур подражал ему в этом, как и во всем другом. Но маленький Поини, широко открыв глаза, прислушивался к болтовне старухи и пытался связать ее слова воедино. Он часто становился поблизости от нее, чтобы лучше видеть, как она шевелила языком и губами, и восхищался количеством и силой выбрасываемых ею слов. Она говорила с ним, как с взрослым мужчиной, не выбирая ни выражений, ни темы.
«Однажды зимой, в сильную метель, королева сидела у себя у окна и вышивала...» В ночь перед уборкой сена Ауста Соуллнлья сидела на камне, читая книгу. Так, сидя у порога, она читала за полночь, а кончив, начала сначала. Когда она прочла ее второй раз, уже всходило солнце. И она долго смотрела на юг, через пустошь, еще раз мысленно переживая все, о чем говорилось в сказке. Вновь и вновь она шла по следам Белоснежки через семь гор, ее спасал повар, она нашла приют в доме гномов. На нее обрушивались всевозможные беды, но под конец являлся прекрасный принц и увозил ее в свое королевство в стеклянном гробу. Ауста так горячо сочувствовала маленькой Белоснежке, ее горестям и радостям, что на глаза у нее навертывались слезы, грудь вздымалась,— но не от горького, тягостного чувства, а от сладкого волнения, какое бывает, когда хочется умереть за хорошее и прекрасное. Так близка и понятна была Аусте сказка, что сквозь слезы она видела принца, как живого, видела и себя в стеклянном гробу. Слуги короля несли ее, они споткнулись, и кусочек яблока выскочил у нее из горла. Она поднялась, взглянула на принца, и они поздоровались друг с другом. Ей показалось, что они знакомы давно-давно, испокон веков; и после всех страданий, выпавших на долю Белоснежки, она стала королевой. Впервые Ауста была вся захвачена волшебной силой поэзии, показывающей человеческую судьбу так правдиво, с таким сочувствием и великой любовью к добру, что мы сами делаемся лучше и начинаем яснее понимать жизнь: мы верим, мы надеемся, что добро победит в жизни каждого человека.
Бьяртур, наняв работницу, не изменил своим привычкам крестьянина-одиночки и по-прежнему много работал; он, как всегда, вставал среди ночи, а следом за ним поднимались его взрослые помощники Фщша и Фрида. Они работали до утра натощак. Детям разрешалось спать, пока не сварят кофе. Старуха возилась у печки. Будить внуков было нелегким делом и летом и зимой; что это за дети, она таких и не видывала; ее причитаний они не слышали, она пыталась вытащить их из постели силой, но это было то же самое, что тянуть резинку: как только ее слабые руки переставали тормошить детей, они засыпали еще крепче. Их веки были точно свинцом налиты. Наконец они вылезали из постели и начинали одеваться, но глаза у них вновь смыкались, дети словно теряли равновесие и опять сваливались на подушку. Частенько старуха шлепала их по лицу мокрой тряпкой, чтобы они наконец подняли эти непослушные веки. Каждое утро бабушка твердила, что из них никогда ничего путного не выйдет.
Когда дети наконец вставали, на них порой нападала такая тошнота, что они не могли ни пить, ни есть. Только через час после начала работы у них появлялся аппетит, всякие лакомства начинали дразнить их воображение. Дети плелись на болото с котелком кофе для взрослых, они шли неуверенной походкой, как овцы, больные вертячкой. Ноги плохо слушались их, в коленях покалывало, все тело жаждало отдыха. Как чудесно было бы упасть на землю между двумя кочками, ведь падать никому не запрещено. Не беда, что ты вымокнешь, что в следующее мгновение надо будет сделать усилие и подняться,— зато побудешь минуту в объятиях блаженного сна. Иногда детям становилось так плохо, что холодный пот выступал у них на лбу; иногда они, согнувшись, останавливались на болоте: их рвало, а пот застывал, как лед. Выпитый кофе выливался обратно, но уже не сладким, а горьким, и после этого рот наполнялся какой-то странной жидкостью. У детей часто по утрам болели зубы, иногда даже в течение всего дня; во рту и в носу они ощущали невероятно дурной вкус и запах.
Старшим мальчикам дали по косе, а Нонни помогал женщинам сгребать траву, чтобы они не отставали от косцов. Дети работали по шестнадцать часов в день. Два перерыва для еды и один для кофе; после обеда короткий сон под открытым небом. В погожие дни, под сияющим солнцем, отчаянная, непосильная тяжесть труда забывалась и мысли летели вперед, находя отраду в мечтах о будущей, более свободной жизни, в другом счастливом краю. Эти извечные мечты о счастье облагораживали раба еще на самой заре человечества. В такие ясные дни кажется, что и солнце на твоей стороне. Но этим летом, к сожалению, было очень мало хороших дней, когда дети, равномерно взмахивая косами, уносились в страну грез. Лето было дождливое. А когда промокнешь до нитки па болотистом лугу, не так-то легко забыть действительность и уйти в мечты. Детям нечего было надеть для защиты от дождя, как не во что было нарядиться по праздникам. Дырявая фуфайка, рубашка из холстины или реденького ситца — вот и вся их одежонка. В эти тяжелые времена не стоит расходовать шерсть на что-либо, кроме самого необходимого. У Бьяртура была кожаная куртка, которую он надевал в торжественных случаях, например, на собрания овцеводов или при поездках в город осенью. Во всем доме только эта вещь и заслуживала название одежды. Бьяртур никогда не надевал эту куртку во время работы, она была лишь символом его самостоятельности. Но иногда, если дождь лил с самого утра без всякой надежды на просвет, случалось, что Бьяртур протягивал куртку дочери. Ауста принимала ее и поглядывала на отца, не поднимая головы; вот и все. Зато старая Фрида, хоть и состояла на иждивении прихода, владела толстой грубошерстной курткой, была у нее и парусиновая юбка. В это лето дождь без конца поливал трех маленьких беззащитных работников и женщину, пролежавшую зимой четыре месяца в постели. Каждое волокно их лохмотьев насквозь промокало, платки и шапки у каждого превращались в мокрый бесформенный ком, волосы тоже, вода ручьями стекала по шее и лицу, окрашиваясь в цвет их головных уборов, и струилась по спине и груди. Так они часами стояли в лужах топкой грязи, в тине,— казалось, что потоки воды, извергавшиеся из туч, неиссякаемы. Мокрая трава уныло хлюпала под косами, которые становились все тяжелее и тяжелее; время не двигалось, будто и оно прилипало к телу, как промокшая рубаха. Летняя страда; птички молчат, только кулик суетится где-то поблизости и рассказывает свою странную бесконечную сказку: хи-хи-хи несется над полем. Счастливые птички — вода не проникает сквозь их мягкое густое оперенье. Даже болтовня старой Фриды заглушалась шумом дождя. Часами дети слышали только урчание в собственных желудках. Они не только промокли, не только отчаянно устали, но были зверски голодны и не питали никаких надежд на благодетельное вмешательство аульвов.
— Да, никуда не уйдешь от тиранства. Не так уж важно, что он убивает меня, этот дьявол. Беру в свидетели бога и людей, что я давно уже насмерть замучена, живу только милостью прихода. Но я еще не докатилась до того, чтобы оставаться без верхней одежды, несмотря на все обманы, притеснения и нищету. Попомни мои слова, мальчик, он так замучает твою бедную мать, что она не доживет до будущего лета. Проклятый тиран!
И так без конца, одно и то же.
И в самом деле, нельзя было отрицать, что даже среди лета мать часто хворала и не могла работать, а что касается детей, то из носу у них непрерывно текло.
— Но я сама виновата. С какой стати я соглашаюсь, чтобы староста, эта бестия, каждое лето устраивал меня у каких-то вшивых нищих, да к тому же еще сквалыг, у которых даже кофе не похож на кофе. Что ни день, живая или мертвая, жри соленую зубатку или прошлогоднюю солонину, от которой все нутро горит. И уж до чего кисла — дух занимает! А попросить в воскресенье кусочек мяса — Иисуспетрус! Это у них считается грехом, вроде убийства.
Тиранство — это слово было как капля, что непрерывно падает на камень и понемногу долбит его. И эти капли без конца падали и падали в душу детей.
— Я ли их не знаю, этих проклятых нищих. Я-то, которая была их рабой, их подстилкой чуть не полвека. Впервой, что ли, я их вижу? Растрясли последние крохи ума и все готовы отдать ради больных вертячкой овец. Черта всегда можно узнать по его копытам. Все они хотят стать богатыми, спеси у них хоть отбавляй: они, конечно, не перешли на иждивение прихода, они, видите ли, самостоятельные люди! Самостоятельность! Слыхала я, как же, эту песенку! Но где же тут, я вас спрашиваю, самостоятельность? Не в кишках ли у овец, когда они дохнут от голода у хозяев на руках? Знаю я их богатства, мальчик мой,— помои вместо кофе и тухлая вареная рыба! Вот Колумкилли и высасывает мозг из их несчастных, замученных ребят, о которых они будто бы заботятся.
Дети долго прислушивались к этой болтовне, точно к однообразной присказке, которая, если ее постоянно повторять, в зубах навязнет. Отец говорил, что нечего обращать внимания на слова разных полоумных. Казалось, что на пустоши вдруг появилась новая напасть — что-то вроде псалмов, только их слушали без всякого благоговения. А по воскресеньям можно было корчить рожи Фриде.
Дети привыкли безоговорочно признавать авторитет отца. Он был высшей властью на хуторе, от него исходило все. В их маленьком мире он был неодолимой судьбой. Они не считали его виновником всех бед и напастей, его единовластие в корне пресекало всякую критику с их стороны; еще меньше они могли дружно и настойчиво противиться его распоряжениям, и все-таки у мальчиков давно уже назревало смутное недовольство и безмолвная неприязнь к отцу; немалую роль здесь сыграла длительная болезнь матери и рождение мертвых детей,— в этом они подсознательно винили отца. Дух возмущения еще не пробуждался в них, однако под этими бесконечными дождями, которые не прекратились и в августе, болтовня Фриды наконец перестала им казаться каким-то бедствием, они поняли, что в ней есть своя правда; в них зародилось зерно возмущения против холодных ливней, против непрерывно хлещущих потоков воды, от которых старые лохмотья прилипали к молодому телу, которые убивали всякое чувство радости в их душе за долгий шестнадцатичасовой день, безнадежный и беспощадный. Раньше они не думали о том, что их тяжкая участь имеет какую-то объяснимую причину. В болтовне этой старой ведьмы скрывался справедливый протест против давящего ярма жизни. Это был голос, зовущий к борьбе за освобождение, и этот призыв пришел, хотя и в таком странном обличье, на помощь их подсознанию. Хельги почему-то уже не хотелось дразнить старуху, корчить перед ней рожи по воскресеньям, и он стал не так быстро выполнять приказания отца. Если раньше он гримасничал за его спиной, то теперь открыто делал это при нем. А маленький Нонни заявил, что знает, отчего захворала его мать: отец не хотел купить ей пальто.
Неужели в этой пустыне не было ни одного оазиса? Да, такие оазисы были: время еды — соленая рыба, каша на воде и несвежая кровяная колбаса. Вот и все радости жизни. Корова еще не отелилась. Первый луч надежды вспыхивал, когда отец отдавал долгожданный приказ Аусте идти домой готовить обед,— казалось, что эта минута никогда не наступит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68