https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Cersanit/
Значит, действительно существуют плохие люди. Дерущихся стали разнимать, даже Бьяртур принял в этом участие. И дело кончилось всеобщей свалкой — все барахтались на полу посреди комнаты. Аусте казалось, что ее отца сейчас убьют; она вскрикнула и громко заплакала. Куча дерущихся медленно двигалась. Под конец двух врагов, начавших драку, удалось разнять и выставить на свежий воздух; их взялись мирить и угощали табаком. Бьяртур и другие вернулись в комнату, но девочка вся тряслась от плача, как ни успокаивал ее отец.
— Отец,— всхлипывала она.— Я хочу домой! Милый отец, отпусти меня домой!
Но он просил свою маленькую дочку перестать плакать.
— Эти дурни только забавляются. Выпили, вот и горячатся. Раздевайся и ложись спать. Мы сэкономим двадцать пять эйриров, если возьмем только одну койку.
Койки были приделаны к степе в два этажа. Девушка взобралась на одну из нижних, сняла пестрое платье, но нижнюю юбку сбросить с себя не решилась.
Миротворцы продолжали обсуждать подробности и причины драки со всевозможных точек зрения. По всей комнате начали шептаться, приводить случаи супружеских измен, упоминались факты, которые, по общему мнению, переходят все границы. Ауста хотя и не прислушивалась к шепоту, но не спала. Она никак не могла успокоиться, ее охватила дрожь — ведь события, описываемые в поэмах, произошли у нее на глазах в такой непоэтической, неприглядной форме.
У нее отлегло от сердца, когда она увидела, что мужчины собираются спать. Они начали сморкаться, расшнуровывать обувь, стягивать штаны. Отец тоже сел па край койки; прочистил нос, расшнуровал обувь, снял штаны. Ауста нетерпеливо следила за томи его движениями — ей казалось, что он раздевается бесконечно долго. Она успокоилась только тогда, когда он улегся рядом с ней. Никогда еще она не испытывала такого горячего желания, такой непреодолимой жажды прижаться к нему, как теперь, после этой драки. Она не могла унять дрожи, сотрясавшей все ее тело; зубы ее нее еще стучали.
Мужчины, по христианскому обычаю, пожелали друг другу спокойной ночи. Когда они стали укладываться, под ними заскрипели койки.
— Подвинься, девочка, здесь черт его знает как тесно.— Ауста старалась прижаться к самой стенке.— Ну, вот, хорошая моя, довернись к стенке — и спать.
И она повернулась к стене.
Но Аусте не спалось. Стена холодная — не оттого ли ее так трясет? Перина слишком узка, и отец почти всю ее натянул на себя; тепло, исходящее от него, греет ей только спину. Ее все знобило. Мужчины скоро заснули, захрапели, но Аусте не давал спать холод, шедший от стены. Время шло. Она все еще не спала. Наконец она открыла глаза. Окна занавешены, в комнате полумрак. Должно быть, уже далеко за полночь. Ее колени торчали из-под перины, и ей казалось, что сквозь щели в перегородке дует. Отец даже не пожелал ей спокойной ночи, а ведь он знал, в каком она была страхе. Кругом храпели чужие мужчины — в большом таинственном доме, в большом мире,— в том мире, который она так жаждала увидеть, что даже не могла заснуть накануне. Теперь, очутившись в этом мире, она вдруг испугалась его — так испугалась, что от страха снова не могла спать. Она была окружена скверными людьми, у которых жены носят красные панталоны. Как же она может спать здесь одна, в этом чужом, непонятном мире?
Одна? Нет, нет, нет, она не одна. Пока отец с ней, она никогда, никогда не будет одинока,— пусть даже он забыл пожелать ей спокойной ночи. Лишь бы он лежал рядом с ней, живой. Милый отец, отец, милый отец, твоя маленькая Ауста тут, рядом. Она и сама не знала, почему ей вдруг вспомнилось белое мягкое местечко на его шее, между бородой и воротом рубашки,— местечко, от которого рассеивались все страхи, как только она прижималась к нему губами. И оттого, что все храпели, а она одна не могла уснуть, оттого, что ее знобило и она была так счастлива тем, что отец лежит рядом — он, защита от всех зол, он, который может все-все и никому ничего не должен, который никогда ничему не удивляется, который умеет отвечать на все вопросы, он, король Летней обители и поэт,— она начала медленно поворачиваться в постели, так медленно, что не слышно было ни малейшего скрипа, так медленно, что никто не заметил бы, шелохнулась ли она,— потихоньку, чуть-чуть, потом остановится, потом еще чуть-чуть. В доме стояла тишина, слышался только ночной храп, будто из другого мира, и гомон птиц, щебетавших на улице, высоко над большим городом; наконец она совсем повернулась к отцу. Нет, она не одинока в этом мире, она лежит с открытыми глазами у его сильной груди; она подвинула голову на подушке — и вот, закрыв глаза, уткнулась лицом в его бороду и прильнула губами к его шее,— это он голыми руками бился с чудовищами в ту самую ночь, когда она родилась.
Вначале ей казалось, что отец спит и ничего не замечает. Время шло. Она прислушивалась к его дыханию и глухим сильным ударам сердца. Но по его движениям, слишком тихим и осторожным, она поняла, что он не спит. Ей стало стыдно. Только бы он не поднялся и не ударил ее за то, что она посмела повернуться,— ведь он велел ей лежать лицом к стенке. В своей беспомощности она прижалась к нему еще крепче. Прошло еще некоторое время. Их сердца быстро отстукивали удары друг против друга. Она уже не шевелилась, прикидываясь спящей, уткнувшись лицом в его шею. Понемногу, незаметно для нее, его рука придвинулась к ней, должно быть нечаянно, он только чуть-чуть изменил положение. Пуговица от ее панталон неожиданно отстегнулась, и в следующее мгновение Ауста почувствовала на себе его теплую сильную руку.
Она никогда еще не испытывала ничего похожего. Весь ее страх исчез, дрожь, сотрясавшая теперь ее тело и душу, была уже совсем иная, чем раньше, и на губах появилось ощущение голода, как бывает у человека, который давно не ел, и садится за стол, уставленный снедью. Но голод этот вызвали в пей его движения. Ничто, ничто не может помешать ей приникнуть к нему; и она обеими руками крепко обхватила его, упоенная этим безличным властным инстинктивным порывом, который на мгновение заставил ее забыть обо всем. Может быть, это и есть неведомая прелесть мира?
И тут — тут произошло то, чего она никогда не могла забыть, что набросило черную тень на ее только что пробудившуюся молодость! В тот самый миг, когда она забыла обо всем на свете, кроме него, он оттолкнул ее и встал с постели; быстро натянул чулки и штаны, завязал ботинки, надел куртку — и вышел. Он закрыл за собой дверь, она слышала его шаги в коридоре, внизу хлопнула входная дверь — и он исчез. Она была одна-одинешенька среди храпящих мужчин, она лежала в полном оцепенении, без единой мысли в голове. Но он не вернулся. Понемногу в ее душе стала расти обида. Что она сделала? Что случилось? Она ничего не понимала, но смутно чувствовала, что произошло нечто ужасное. В сто раз хуже того, что было зимой, когда он влепил ей пощечину из-за непонятного отрывка из саги; что-то такое, чего оп никогда в жизни не простит ей. Что она ему сделала? И почему именно она сделала это? Но откуда она могла знать, что это ужасное, незабываемое кроется в невинном желании приникнуть к его шее? Что же произошло с ней? «Милый мой отец, что я тебе сделала? Неужели я такая дурная?» Слезы потекли по ее щекам, она горько заплакала и уткнулась лицом в подушку, боясь разбудить храпящих мужчин. Видно, отец отправился домой и прогонит ее, если она последует за ним.
Наконец слезы ее иссякли, она села и оглянулась, полная отчаяния. Да, оп ушел. А она осталась, одинокая и беспомощная в этом скверном мире. Кто теперь даст ей поесть, когда она проголодается? Она подумала, что, может быть, ей разрешат остаться у отца Манги—у кладовщика, который вчера взвешивал шерсть. Или набраться храбрости и пойти к самому купцу? Не приютит ли ее уполномоченный, сын Йоуна, который был с ней так ласков весной? Не придя пи к какому решению, она в отчаянии встала, надела свое платье и башмаки; она заметила, что ее ожерелье порвалось и бусы рассыпались по постели,— не все ли равно, на что ей бусы, раз отец покинул ее. Жизнь ее загублена, она одна на всем свете.
Ауста тихонько прокралась к двери, выбралась в темный коридор и вскоре оказалась за порогом. Светлая весенняя ночь стояла над безлюдным городом. Моросил дождь, туман добрался до середины горных склонов. Ауста не знала, который час. Должно быть, до утра далеко — на улицах ни души. Морские птицы кричат над фьордом,— это не похоже на обычное пение птиц. Ауста пошла куда глаза глядят.
Она не могла и представить себе мир таким безлюдным, а город таким пустынным. Ни души. Завеса холодного дождя висит над улицами и домами. Многие строения покосились, кое-где выбиты окна; краска на железных кровлях облупилась, с них сорвало ветром целые листы, дождь смыл штукатурку с просмоленной бумаги, и она висит со стен лоскутами. Повсюду — на заборах, на частоколах — зловонные рыбьи кости и головы. На склонах, спускающихся к морю, вяло жуют жвачку коровы. Кошка перебежала улицу и исчезла. Ни нарядных мужчин, ни красивых женщин. Пустота и безмолвие...
Она брела" неуверенным шагом, беспомощная, по главной улице, в сторону горы. Дождь мочил ее волосы, платье быстро промокло — но ей было все равно. Вдруг сквозь туман проступили очертания мужчины с лошадью. Подойдя ближе, она увидела, что это отец.
— Что ж это такое? Почему ты не спишь? — спросил он. Она опустила голову и отвернулась, не отвечая ему.
— Подожди здесь,— сказал он,— я пойду за повозкой.
Она села на камень. Дождь поливал ее волосы и шею. Пальцы у нее окоченели, но она продолжала сидеть, вялая, озябшая, голодная, сонная. Наконец в ночной тишине послышалось громыхание колес: это приближался отец с запряженной лошадью.
— Можешь сесть, если хочешь,— сказал он. Но Ауста предпочла идти пешком.
Отец повел лошадь в гору по крутой извилистой дороге. Девушка шла сзади. Дождь усиливался. На самом верху он повис тяжелой плотной завесой. Ауста давно уже насквозь промокла, вода стекала с волос на спину и на грудь. Вдруг она вспомнила о своем носовом платке, которому она так радовалась и который ей так любезно подарили сильные мира сего. Куда же девался носовой платок маленькой Аусты Соуллильи? Она потеряла его. Но это не важно. Ей все равно. Ничего ей не нужно. Поскользнувшись на размякшей дороге, она упала. Когда она поднялась, платье оказалось измазанным в грязи и разорванным.
— Пусть лошадь отдохнет здесь, на перевале,— сказал отец.— Да и мы подкрепимся.
Вчерашнее неоглядное море исчезло за пеленой дождя и тумана, да и вся низменность с большим городом, раскинувшимся на ней, скрылась из глаз. Впереди поднималась гряда холмов, терявшаяся в тумане. Дорога, которую еще оставалось пройти, казалась холодной и бесконечной. Девушка невесело думала об однообразной и долгой, как вечность, веренице дней, ожидавшей ее.
Они сели на мокрый придорожный камень. Отец повернулся к ней спиной. На коленях у него лежала сумка со снедью. Он подал Аусте через плечо черствый кусок хлеба с рыбой — остатки вчерашнего обеда. У нее не было никакого аппетита, хотя совсем еще недавно опа чувствовала голод. От дождя эта сухая пища стала еще более невкусной, и она с отвращением проглатывала каждый кусок. Отец не говорил ни слова, и они сидели спиной друг к другу, а дождевые капли стучали по камням. Проглотив два-три куска, она почувствовала приступ тошноты, встала и отошла на несколько шагов. Ее вырвало, сначала проглоченной с таким трудом пищей, потом желчью.
Позади них лежала пустошь.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ТИРАНСТВО
Это лето осталось памятной вехой в истории хутора: Бьяртур впервые нанял рабочую силу. Впоследствии, упоминая о каком-нибудь событии, домашние Бьяртура говорили, что это было за столько-то лет «до того лета, когда здесь жила чертовка Фрида», или же: «стольло-то лет спустя после того, как нелегкая принесла сюда Фриду».
Кто же такая Фрида?
С наймом Фриды дело было так. Теперь, когда на хуторе завелась корова, требовалось больше рабочих рук, чтобы запасти сена на зиму. Точно так же, как Бьяртуру навязали, по настоянию редсмирцев, корову, так и работницу водворили у него под их же натиском,— конечно, прежде чем согласиться, Бьяртур, не стесняясь в выражениях, высказал все, что он о них думал. И в Летней обители появилась Фрида.
Староста, у которого хватило бы ума на целый поселок, сумел, конечно, выбрать для Бьяртура такую работницу, которая была бы ему по карману. Фрида давно уже получала пособие от прихода. Это была препротивная старуха и такая сварливая, что охотников держать ее у себя находилось мало. Она постоянно ссорилась со своими хозяевами и хуже всего отзывалась о тех, у кого служила в данный момент. Она считала их «голытьбой», и это было близко к истине. Мысли свои она обычно выражала вслух. У нее было немало всяких хворостей, и она постоянно принимала лекарства, чтобы поддержать свое здоровье, а если они кончались, укладывалась в постель,— уж эту-то роскошь, говорила Фрида, она может себе позволить. Сначала лекарства для нее покупались у доктора Финсена, за счет прихода; под конец старосте это прискучило; он находил, что такие счета могут разорить его налогоплательщиков, и начал сам варить ей лекарственные снадобья. Он считал себя знатоком по части медицины, в особенности когда дело касалось иждивенцев прихода, и пользовал их бесплатно. Изготовляемое им лекарство было нестерпимо горьким; выдавая его, староста всегда ворчал, но не скупился и вручал Фриде целую бутыль, иногда даже две сразу. Обычно старухе не платили за работу деньгами, разве только в разгар страдной поры, но этим летом староста устроил так, что Бьяртур получил преимущественное право на ее услуги и должен был платить ей несколько крон в неделю, из них половину — шерстью.
Фрида верила в какого-то Иисуспетруса и взывала к нему в своих молитвах. В Летней обители, где людям почти не о чем было говорить друг с другом, старая Фрида казалась каким-то чужеродным телом. У Бьяртура была привычка, находясь во дворе, разговаривать с женой через дверь, обращаясь как бы в воздух, неизвестно к кому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— Отец,— всхлипывала она.— Я хочу домой! Милый отец, отпусти меня домой!
Но он просил свою маленькую дочку перестать плакать.
— Эти дурни только забавляются. Выпили, вот и горячатся. Раздевайся и ложись спать. Мы сэкономим двадцать пять эйриров, если возьмем только одну койку.
Койки были приделаны к степе в два этажа. Девушка взобралась на одну из нижних, сняла пестрое платье, но нижнюю юбку сбросить с себя не решилась.
Миротворцы продолжали обсуждать подробности и причины драки со всевозможных точек зрения. По всей комнате начали шептаться, приводить случаи супружеских измен, упоминались факты, которые, по общему мнению, переходят все границы. Ауста хотя и не прислушивалась к шепоту, но не спала. Она никак не могла успокоиться, ее охватила дрожь — ведь события, описываемые в поэмах, произошли у нее на глазах в такой непоэтической, неприглядной форме.
У нее отлегло от сердца, когда она увидела, что мужчины собираются спать. Они начали сморкаться, расшнуровывать обувь, стягивать штаны. Отец тоже сел па край койки; прочистил нос, расшнуровал обувь, снял штаны. Ауста нетерпеливо следила за томи его движениями — ей казалось, что он раздевается бесконечно долго. Она успокоилась только тогда, когда он улегся рядом с ней. Никогда еще она не испытывала такого горячего желания, такой непреодолимой жажды прижаться к нему, как теперь, после этой драки. Она не могла унять дрожи, сотрясавшей все ее тело; зубы ее нее еще стучали.
Мужчины, по христианскому обычаю, пожелали друг другу спокойной ночи. Когда они стали укладываться, под ними заскрипели койки.
— Подвинься, девочка, здесь черт его знает как тесно.— Ауста старалась прижаться к самой стенке.— Ну, вот, хорошая моя, довернись к стенке — и спать.
И она повернулась к стене.
Но Аусте не спалось. Стена холодная — не оттого ли ее так трясет? Перина слишком узка, и отец почти всю ее натянул на себя; тепло, исходящее от него, греет ей только спину. Ее все знобило. Мужчины скоро заснули, захрапели, но Аусте не давал спать холод, шедший от стены. Время шло. Она все еще не спала. Наконец она открыла глаза. Окна занавешены, в комнате полумрак. Должно быть, уже далеко за полночь. Ее колени торчали из-под перины, и ей казалось, что сквозь щели в перегородке дует. Отец даже не пожелал ей спокойной ночи, а ведь он знал, в каком она была страхе. Кругом храпели чужие мужчины — в большом таинственном доме, в большом мире,— в том мире, который она так жаждала увидеть, что даже не могла заснуть накануне. Теперь, очутившись в этом мире, она вдруг испугалась его — так испугалась, что от страха снова не могла спать. Она была окружена скверными людьми, у которых жены носят красные панталоны. Как же она может спать здесь одна, в этом чужом, непонятном мире?
Одна? Нет, нет, нет, она не одна. Пока отец с ней, она никогда, никогда не будет одинока,— пусть даже он забыл пожелать ей спокойной ночи. Лишь бы он лежал рядом с ней, живой. Милый отец, отец, милый отец, твоя маленькая Ауста тут, рядом. Она и сама не знала, почему ей вдруг вспомнилось белое мягкое местечко на его шее, между бородой и воротом рубашки,— местечко, от которого рассеивались все страхи, как только она прижималась к нему губами. И оттого, что все храпели, а она одна не могла уснуть, оттого, что ее знобило и она была так счастлива тем, что отец лежит рядом — он, защита от всех зол, он, который может все-все и никому ничего не должен, который никогда ничему не удивляется, который умеет отвечать на все вопросы, он, король Летней обители и поэт,— она начала медленно поворачиваться в постели, так медленно, что не слышно было ни малейшего скрипа, так медленно, что никто не заметил бы, шелохнулась ли она,— потихоньку, чуть-чуть, потом остановится, потом еще чуть-чуть. В доме стояла тишина, слышался только ночной храп, будто из другого мира, и гомон птиц, щебетавших на улице, высоко над большим городом; наконец она совсем повернулась к отцу. Нет, она не одинока в этом мире, она лежит с открытыми глазами у его сильной груди; она подвинула голову на подушке — и вот, закрыв глаза, уткнулась лицом в его бороду и прильнула губами к его шее,— это он голыми руками бился с чудовищами в ту самую ночь, когда она родилась.
Вначале ей казалось, что отец спит и ничего не замечает. Время шло. Она прислушивалась к его дыханию и глухим сильным ударам сердца. Но по его движениям, слишком тихим и осторожным, она поняла, что он не спит. Ей стало стыдно. Только бы он не поднялся и не ударил ее за то, что она посмела повернуться,— ведь он велел ей лежать лицом к стенке. В своей беспомощности она прижалась к нему еще крепче. Прошло еще некоторое время. Их сердца быстро отстукивали удары друг против друга. Она уже не шевелилась, прикидываясь спящей, уткнувшись лицом в его шею. Понемногу, незаметно для нее, его рука придвинулась к ней, должно быть нечаянно, он только чуть-чуть изменил положение. Пуговица от ее панталон неожиданно отстегнулась, и в следующее мгновение Ауста почувствовала на себе его теплую сильную руку.
Она никогда еще не испытывала ничего похожего. Весь ее страх исчез, дрожь, сотрясавшая теперь ее тело и душу, была уже совсем иная, чем раньше, и на губах появилось ощущение голода, как бывает у человека, который давно не ел, и садится за стол, уставленный снедью. Но голод этот вызвали в пей его движения. Ничто, ничто не может помешать ей приникнуть к нему; и она обеими руками крепко обхватила его, упоенная этим безличным властным инстинктивным порывом, который на мгновение заставил ее забыть обо всем. Может быть, это и есть неведомая прелесть мира?
И тут — тут произошло то, чего она никогда не могла забыть, что набросило черную тень на ее только что пробудившуюся молодость! В тот самый миг, когда она забыла обо всем на свете, кроме него, он оттолкнул ее и встал с постели; быстро натянул чулки и штаны, завязал ботинки, надел куртку — и вышел. Он закрыл за собой дверь, она слышала его шаги в коридоре, внизу хлопнула входная дверь — и он исчез. Она была одна-одинешенька среди храпящих мужчин, она лежала в полном оцепенении, без единой мысли в голове. Но он не вернулся. Понемногу в ее душе стала расти обида. Что она сделала? Что случилось? Она ничего не понимала, но смутно чувствовала, что произошло нечто ужасное. В сто раз хуже того, что было зимой, когда он влепил ей пощечину из-за непонятного отрывка из саги; что-то такое, чего оп никогда в жизни не простит ей. Что она ему сделала? И почему именно она сделала это? Но откуда она могла знать, что это ужасное, незабываемое кроется в невинном желании приникнуть к его шее? Что же произошло с ней? «Милый мой отец, что я тебе сделала? Неужели я такая дурная?» Слезы потекли по ее щекам, она горько заплакала и уткнулась лицом в подушку, боясь разбудить храпящих мужчин. Видно, отец отправился домой и прогонит ее, если она последует за ним.
Наконец слезы ее иссякли, она села и оглянулась, полная отчаяния. Да, оп ушел. А она осталась, одинокая и беспомощная в этом скверном мире. Кто теперь даст ей поесть, когда она проголодается? Она подумала, что, может быть, ей разрешат остаться у отца Манги—у кладовщика, который вчера взвешивал шерсть. Или набраться храбрости и пойти к самому купцу? Не приютит ли ее уполномоченный, сын Йоуна, который был с ней так ласков весной? Не придя пи к какому решению, она в отчаянии встала, надела свое платье и башмаки; она заметила, что ее ожерелье порвалось и бусы рассыпались по постели,— не все ли равно, на что ей бусы, раз отец покинул ее. Жизнь ее загублена, она одна на всем свете.
Ауста тихонько прокралась к двери, выбралась в темный коридор и вскоре оказалась за порогом. Светлая весенняя ночь стояла над безлюдным городом. Моросил дождь, туман добрался до середины горных склонов. Ауста не знала, который час. Должно быть, до утра далеко — на улицах ни души. Морские птицы кричат над фьордом,— это не похоже на обычное пение птиц. Ауста пошла куда глаза глядят.
Она не могла и представить себе мир таким безлюдным, а город таким пустынным. Ни души. Завеса холодного дождя висит над улицами и домами. Многие строения покосились, кое-где выбиты окна; краска на железных кровлях облупилась, с них сорвало ветром целые листы, дождь смыл штукатурку с просмоленной бумаги, и она висит со стен лоскутами. Повсюду — на заборах, на частоколах — зловонные рыбьи кости и головы. На склонах, спускающихся к морю, вяло жуют жвачку коровы. Кошка перебежала улицу и исчезла. Ни нарядных мужчин, ни красивых женщин. Пустота и безмолвие...
Она брела" неуверенным шагом, беспомощная, по главной улице, в сторону горы. Дождь мочил ее волосы, платье быстро промокло — но ей было все равно. Вдруг сквозь туман проступили очертания мужчины с лошадью. Подойдя ближе, она увидела, что это отец.
— Что ж это такое? Почему ты не спишь? — спросил он. Она опустила голову и отвернулась, не отвечая ему.
— Подожди здесь,— сказал он,— я пойду за повозкой.
Она села на камень. Дождь поливал ее волосы и шею. Пальцы у нее окоченели, но она продолжала сидеть, вялая, озябшая, голодная, сонная. Наконец в ночной тишине послышалось громыхание колес: это приближался отец с запряженной лошадью.
— Можешь сесть, если хочешь,— сказал он. Но Ауста предпочла идти пешком.
Отец повел лошадь в гору по крутой извилистой дороге. Девушка шла сзади. Дождь усиливался. На самом верху он повис тяжелой плотной завесой. Ауста давно уже насквозь промокла, вода стекала с волос на спину и на грудь. Вдруг она вспомнила о своем носовом платке, которому она так радовалась и который ей так любезно подарили сильные мира сего. Куда же девался носовой платок маленькой Аусты Соуллильи? Она потеряла его. Но это не важно. Ей все равно. Ничего ей не нужно. Поскользнувшись на размякшей дороге, она упала. Когда она поднялась, платье оказалось измазанным в грязи и разорванным.
— Пусть лошадь отдохнет здесь, на перевале,— сказал отец.— Да и мы подкрепимся.
Вчерашнее неоглядное море исчезло за пеленой дождя и тумана, да и вся низменность с большим городом, раскинувшимся на ней, скрылась из глаз. Впереди поднималась гряда холмов, терявшаяся в тумане. Дорога, которую еще оставалось пройти, казалась холодной и бесконечной. Девушка невесело думала об однообразной и долгой, как вечность, веренице дней, ожидавшей ее.
Они сели на мокрый придорожный камень. Отец повернулся к ней спиной. На коленях у него лежала сумка со снедью. Он подал Аусте через плечо черствый кусок хлеба с рыбой — остатки вчерашнего обеда. У нее не было никакого аппетита, хотя совсем еще недавно опа чувствовала голод. От дождя эта сухая пища стала еще более невкусной, и она с отвращением проглатывала каждый кусок. Отец не говорил ни слова, и они сидели спиной друг к другу, а дождевые капли стучали по камням. Проглотив два-три куска, она почувствовала приступ тошноты, встала и отошла на несколько шагов. Ее вырвало, сначала проглоченной с таким трудом пищей, потом желчью.
Позади них лежала пустошь.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ТИРАНСТВО
Это лето осталось памятной вехой в истории хутора: Бьяртур впервые нанял рабочую силу. Впоследствии, упоминая о каком-нибудь событии, домашние Бьяртура говорили, что это было за столько-то лет «до того лета, когда здесь жила чертовка Фрида», или же: «стольло-то лет спустя после того, как нелегкая принесла сюда Фриду».
Кто же такая Фрида?
С наймом Фриды дело было так. Теперь, когда на хуторе завелась корова, требовалось больше рабочих рук, чтобы запасти сена на зиму. Точно так же, как Бьяртуру навязали, по настоянию редсмирцев, корову, так и работницу водворили у него под их же натиском,— конечно, прежде чем согласиться, Бьяртур, не стесняясь в выражениях, высказал все, что он о них думал. И в Летней обители появилась Фрида.
Староста, у которого хватило бы ума на целый поселок, сумел, конечно, выбрать для Бьяртура такую работницу, которая была бы ему по карману. Фрида давно уже получала пособие от прихода. Это была препротивная старуха и такая сварливая, что охотников держать ее у себя находилось мало. Она постоянно ссорилась со своими хозяевами и хуже всего отзывалась о тех, у кого служила в данный момент. Она считала их «голытьбой», и это было близко к истине. Мысли свои она обычно выражала вслух. У нее было немало всяких хворостей, и она постоянно принимала лекарства, чтобы поддержать свое здоровье, а если они кончались, укладывалась в постель,— уж эту-то роскошь, говорила Фрида, она может себе позволить. Сначала лекарства для нее покупались у доктора Финсена, за счет прихода; под конец старосте это прискучило; он находил, что такие счета могут разорить его налогоплательщиков, и начал сам варить ей лекарственные снадобья. Он считал себя знатоком по части медицины, в особенности когда дело касалось иждивенцев прихода, и пользовал их бесплатно. Изготовляемое им лекарство было нестерпимо горьким; выдавая его, староста всегда ворчал, но не скупился и вручал Фриде целую бутыль, иногда даже две сразу. Обычно старухе не платили за работу деньгами, разве только в разгар страдной поры, но этим летом староста устроил так, что Бьяртур получил преимущественное право на ее услуги и должен был платить ей несколько крон в неделю, из них половину — шерстью.
Фрида верила в какого-то Иисуспетруса и взывала к нему в своих молитвах. В Летней обители, где людям почти не о чем было говорить друг с другом, старая Фрида казалась каким-то чужеродным телом. У Бьяртура была привычка, находясь во дворе, разговаривать с женой через дверь, обращаясь как бы в воздух, неизвестно к кому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68