https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/
И в этом хаосе счастья, среди богатств, рекой льющихся по всем каналам страны, когда люди отвыкли удивляться великим событиям и огорчаться внезапными крушениями, мистер Гудмундур Гудбьяртурссон — то есть Гвендур — получил письмо, за которым ему пришлось отправиться лично в Редсмири, чтобы расписаться в его получении. На письме была марка из Америки. Гвендур не решался открыть его, пока не вернулся к себе на холм, ибо он ни за что на свете не хотел, чтобы хозяева Редсмири пронюхали о его тайне. Он усаживается в ложбинке ,где снежана еще не успела пробиться сквозь сухую прошлогоднюю, было начало мая,— и открывает письмо. Из конверта выпадают дне голубые бумажки, на них какие-то незнакомые буквы и мудреные подписи с завитушками. На третьей бумаге, подписанной Ионии, написано отчетливым почерком: «Дядя посылает тебе днести долларов, чтобы ты сейчас же приехал в Америку. Война кончилась, времена сейчас нетрудные, ты можешь стать кем хочешь». Как бы ты ни любил свою землю, ты не настолько привязан к ней, чтобы отказаться уехать в Америку. Люди уезжают в Америку на огромных пароходах через широкое море. Единственное, что мешает, казалось бы, крепко привязанным к земле людям оставить свою землю,— это не сама земля и не любовь к ней, а отсутствие денег на проезд в Америку. Так жители горных долин Исландии — цвет народа, его костяк, его жизненный нерв, его спасение, воплощение крестьянской культуры — в течение сорока лет уезжали в Америку. У них был такой же глупый вид, как у детей Израиля в пустыне: они ехали с деревянными корытами под мышкой, с перинами, пахнущими пухом морских птиц,— будто в Америке нет ни корыт, ни постельных принадлежностей. Так люди, составляющие жизненный нерв Польши, говорят, эмигрировали в Америку на протяжении пятидесяти или ста лет и эмигрируют до сих пор, если только им представляется возможность,— захватив с собой подушки и колеса от своих любимых телег, из опасения, что в Америке нет колес и подушек. Возьмем, например, юношу исландца, сидящего на увядшей траве, Гудмундура Гудбьяртурс-сона, семнадцати лет, владельца шести овец, блестящих кожаных башмаков и многого другого. Трудно представить себе человека, который был бы крепче привязан к полоске земли на пустоши, к горе, что высится над усадьбой, к морю, к отчему дому, таящему в себе бесконечные возможности, какие только может нарисовать в весенних мечтах о будущем его еще детский ум. Никто не был так счастлив на груди горной королевы, как говорится в сказках. И вот из конверта выпорхнули две голубые бумажки с непонятными словами — и все кончено. Он уже убежден в том, что в последний раз слышит щебетанье исландских птиц, мысленно он уже начинает прощаться с долиной, родившей его,— той долиной, с которой он слился в единое целое, и твердо решил стать «кем он хочет» в стране, где в стаде ведется счет только крупному рогатому скоту, где никто не говорит о такой безделице, как молочная овца. Может быть, он даже станет столяром, как тысячи исландцев, перебравшихся за море на Запад, как его дядя. Они стали столярами в Америке, вознаграждая себя за то, что в течение тысячи лет не могли забить ни одного настоящего гвоздя; они строили человеческое жилье в стране, куда приехали искать счастья. Это было своего рода кровавой местью кускам дерна и торфа, над которыми они бились из века в век еще во времена наполеоновских войн.
Когда Гвендур вернулся в долину, в Летнюю обитель, ему показалось — бог тому свидетель,— что отцовский домик как-то смешно покосился и съежился. Он намеревался сказать отцу, что едет в Америку. Две голубые бумажки, много денег... Война кончилась, он может стать кем хочет,— разводить рогатый скот, может стать столяром.
Отец стоял, задумавшись, у порога и смотрел на долину. Может быть, ему виделось в его весенних мечтах о будущем, как растет и расцветает его род. А может быть, у него и не было подобных видений и не было идеала, о котором можно было бы написать; может быть, он не находил ничего поэтического в своем тяжелом труде,— во всяком случае, не больше, чем французы и немцы, перебившие миллион людей без всякой причины, и, по мнению некоторых, ради собственного удовольствия. Но одно было бесспорно: когда-нибудь он умрет, отправится к черту. Кто же тогда позаботится об овцах? Неужели достаточно двух голубых фальшивых бумажек, чтобы свести с ума здорового крестьянского пария, продолжателя тысячелетнего прошлого своей страны, составляющего единое целое со своей родиной и народом? И вот по пути от холма к хутору он изменяет стране, народу, себе самому, своему прошлому, настоящему и будущему.
Бьяртур только сказал:
— Не верь письмам из Америки. Все, что в них пишут о кормлении скота,— ложь.
— Тогда, может быть, я стану столяром,— сказал юноша. Отец сплюнул и ответил:
— Я знал многих столяров; они никогда ничего толком не делали — слонялись из поселка в поселок и забивали гвозди для чужих людей. На катящемся камне мох не растет.
Юноша упорно молчал.
Подождав немного, отец продолжал:
— Я потерял почти всех своих сыновей и никогда ничего не говорил. Что было — то прошло. Но ты же умеешь ходить за овцами. Я бы прошелся по твоей спине плеткой, будь ты на год моложе.
— Если человек получил так много денег,— сказал юноша,— почему же не воспользоваться этим, не отправиться в большую страну?
— Большая страна? Дурацкая болтовня! Летняя обитель — не меньше любой страны. А тот, кто не может быть мужчиной в Летней обители, не станет им ни в какой другой стране. Из тебя нигде не выйдет мужчины. Другое дело твой брат Йоун, у него охота странствовать была в крови с раннего детства, и думал он по об онцах, а о чем-то другом. Но ты? Ты же умеешь разводить. Я тебя никуда не пущу. Тебе я хотел оставить землю. Ты, как добран земля, мог бы приносить по два урожая в год,— вот что я думал о твоем будущем. Ты был мне самым преданным из всех моих детой; и хоть ты еще безусый, но — кто знает,— может быть, со промепем ты мог бы удачно жениться и стать богатым крестьянином.
Юноша медленно ответил:
— Мне исполнилось семнадцать лет, и я сам могу решать свою судьбу. Правда, я всегда любил овец, но если я ничего не говорил вслух,— разве ты знаешь, о чем я думал про себя? Я часто думал, что, если мне представится случай, то я ухвачусь за него. Я уверен, что так думают все — и молодые и старые. Люди не смеют мечтать, надеяться на что-нибудь и продолжают работать, некоторые до самой смерти. Поэтому я и сам не верил в этот случаи, пока не распечатал письма. Но я чего-то ждал, сам не знаю чего. Может быть, один-единственный раз жизнь улыбнулась мне. Я не сумасшедший, но я был бы сумасшедшим, если бы не воспользовался этим единственным случаем, чтобы поехать в широкий мир и стать чем-то в этом мире, как те люди, которые смеют думать вслух.
— Знать я не хочу никаких глупостей,— сказал отец,— слышать не хочу об этом дьявольском мире! Что ты знаешь о нем? Что такое мир? Мир здесь, Летняя обитель, мой хутор,— вот он, мир. И если ты спятил, заболел горячкой и хочешь схватить солнце в руки только потому, что увидел голубые американские деньги,— а ведь они фальшивые, как все незаработанные деньги,— так ты узнаешь рано или поздно, что Летняя обитель — это и есть мир, и тогда ты вспомнишь мои слова.
Наступило холодное молчание.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ СИР И ГОЛ УТЕС...
Бьяртур йе пытался уговаривать сына: ведь это признак слабости; самостоятельный человек думает только о своих делах и не вмешивается в чужие. Он, Бьяртур, сам никогда не позволял уговаривать себя. Но с того дня сын перестал для него существовать: он не обращался к Гвендуру, не отдавал ему приказаний; он копал глубокую канаву на лугу вместе с батраком и работал, как каторжный, целыми днями. Юноша тоже ничего не говорил, но предстоящая разлука давила его тяжелым камнем, наполняла его душу страхом и печалью. Любовь к земле была у него в крови, она не требовала ни слов, ни объяснений, и теперь ему казалось, что он отрывается от земли и уносится куда-то в воздух, в пустое пространство, в неизвестность. Но он не мог ничего изменить. Человек живет в мире действительности, привыкает к ней с детства, мужественно смотрит ей в глаза,— но вот даль поманила его к себе своими невиданными возможностями, у него в руках входной билет — две голубые бумажки,— и он уже не живет в мире действительности, он уже не в ладу с ней, у него нет мужества смотреть ей в глаза, он во власти гостеприимной дали, манящих надежд,— может быть, на всю жизнь. Может быть, он уже конченый человек.
— Я уезжаю завтра,— сказал Гвендур. Ответа не последовало.
— Не купишь ли ты моих овец?
— Нет, но ради тебя я могу утопить их в торфяном болоте.
— Хорошо, тогда я подарю их Аусте Соуллилье, когда буду проезжать через город.
— Что? — сказал отец.— Ты сошел с ума! Ты едешь? Тебя убьют.
— Ведь уже не воюют, война кончилась. Больше они не сказали ни слова.
— Бабушка,— сказал юноша.— Я уезжаю завтра.
— Ну, не так уж, верно, далеко, мой мальчик,— заметила она.
— В Америку.
Халбера уронила вязанье на колени, поглядела на него искоса и почесала спицей под чепцом.
— Ну, все вши у меня разбежались в разные стороны,— сказала она и снова взялась за вязанье.
Гвендур встал утром совершенно разбитый, попрощался с бабушкой; в этом прощанье не было ничего поэтического, она даже не попросила его передать привет родственникам. Отец не дал ему лошади, и юноша отправился пешком на восток. Он надел свой синий костюм; часы с цепочкой и блестящие башмаки оп нес в носовом платке под мышкой, а багаж отправил заранее; носки натянул поверх брюк, чтобы не испортить их.
Щебетали птицы. Белый туман лежал на горах. Трава была в росе. На коричневом болоте зеленели сухие полоски земли.
Отец уже работал в канаве. Гвендур направился к нему, чтобы попрощаться. Бьяртур даже не потрудился выбраться из канавы, он только коротко сказал: «Прощай».
— Отец,— смущенно сказал юноша, стоя на краю канавы,— не поминай меня лихом.
— Я боюсь, что тебе придется плохо, сынок,— ответил Бьяртур.— Честным людям там плохо приходится. А здесь ты мог бы стать самостоятельным человеком, как я. Ты отдаешь свое царство ради того, чтобы стать слугой других. Но что толку говорить. Я остаюсь здесь один и буду работать, пока жив. Скажи это и маленькому Ионни. Прощай.
Тик он потерял своего последнего ребенка,— потерял тогда, когда ужо стал приближаться к цели после долгой борьбы за самостоятельность; а ведь эта борьба стоила ему всех остальных детей. Теперь он ужо ощутимо видел перед собой достаток и самостоятельность. Пусть, кто хочет, уезжает,— может быть, так оно и лучше. Сила в одиночестве. Человек родится и умирает одиноким,— почему же ему не жить одиноким? Выходит, что одиночество — ото и есть цель жизни. Бьяртур снова взялся за лопату. Вдруг ему пришла на ум какая-то мысль, он перестал копать и высунул голову из канавы.
— Послушай,— крикнул отец; он побежал за сыном и нагнал его.— Ты что-то сказал вечером об Аусте Соуллилье?
— Я говорил о том, что если ты не купишь моих овец, то я подарю их ей.
— Ах, вот что,— сказал отец.— Ну, тогда прощай. Если даже война и кончилась, все же нет никакой уверенности, что они не убьют тебя по глупости. Эти сумасшедшие провоевали четыре года,— так неужели ты думаешь, что они вдруг поумнели и подобрели только потому, что заключили мир? Нет, сумасшедший — сумасшедший.
Сын не смог найти подходящего ответа на это глубокомысленное замечание.
— Вот что я еще хотел сказать,— промолвил отец и снова остановился.— Если ты увидишь Аусту Соуллилью, то скажи ей, что ранней весной я бродил по южной стороне пустоши, и когда я подошел к утесу, мне пришли в голову две строфы.
— Я могу запомнить все, что понимаю,— ответил сын,—но что означают слова «проклятья густ мрак»?
— Это тебя не касается, это всего-навсего стихи об утесе. Я не верю ни в какие злые силы мрака и никогда не верил. И в доказательство ты можешь сказать Аусте, что я поставил камень на могиле старой Гунвер и написал на нем свое имя. Но в стихах я могу говорить о чем хочу.
Юноша выучил стихи наизусть и больше ни о чем не спрашивал.
— А вообще передай ей привет и скажи, что все у меня по-старому,— сказал отец,— только вот дом немножко покосился в том году, когда зима была холодная. Но когда я выстрою новый дом, то уж так, чтобы он стоял прочно. И этого ждать недолго.
С этими словами он снова вернулся к своей работе.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ БЕСЕДА О СКАЗОЧНОЙ СТРАНЕ
Уехать в Америку уже не считалось зазорным. А ведь еще подавно существовало мнение, что на это способны лишь отпетые люди, голь перекатная — те, кто рано или поздно попадет на иждивение прихода, а то и в тюрьму. Теперь на поездку в Америку смотрели проще: обыкновенное заграничное путешествие. Отъезжающих уже не называли бездельниками, бродягами, не отпускали по их адресу шуточек: это-де подгнивший товар, экспортируемый приходами. Нет, это были люди с деньгами в кармане, они ехали на Запад, за море, к своим богатым родственникам и друзьям, весьма почтенным людям. Исландцы, поселившиеся за морем, вдруг стали весьма почтенными людьми: всем было достоверно известно, что у них есть деньги. Гвендур из Летней обители, которым раньше никто во Фьорде не иптересовался, теперь явился в город с деньгами в кармане, с сотнями, может быть, с тысячами крон, и вдруг стал здесь уважаемой особой. В ожидании парохода он пил кофе у судьи, пока оформляли его паспорт. Даже жена судьи вышла посмотреть на него — он ведь отправлялся в Америку!
Один образованный человек, которого он совершенно не знал, окликнул его на улице, пригласил к себе на чашку кофе и научил его говорить, чтобы он не растерялся в Америке. А в пароходной конторе ему целый час объясняли, как вести себя в Рейкьявике, кого разыскать, что сказать, кому платить за билет на пароходе. Кто-то угостил его сигарой, и его вырвало тут же на берегу. Многие останавливали его на улице и спрашивали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Когда Гвендур вернулся в долину, в Летнюю обитель, ему показалось — бог тому свидетель,— что отцовский домик как-то смешно покосился и съежился. Он намеревался сказать отцу, что едет в Америку. Две голубые бумажки, много денег... Война кончилась, он может стать кем хочет,— разводить рогатый скот, может стать столяром.
Отец стоял, задумавшись, у порога и смотрел на долину. Может быть, ему виделось в его весенних мечтах о будущем, как растет и расцветает его род. А может быть, у него и не было подобных видений и не было идеала, о котором можно было бы написать; может быть, он не находил ничего поэтического в своем тяжелом труде,— во всяком случае, не больше, чем французы и немцы, перебившие миллион людей без всякой причины, и, по мнению некоторых, ради собственного удовольствия. Но одно было бесспорно: когда-нибудь он умрет, отправится к черту. Кто же тогда позаботится об овцах? Неужели достаточно двух голубых фальшивых бумажек, чтобы свести с ума здорового крестьянского пария, продолжателя тысячелетнего прошлого своей страны, составляющего единое целое со своей родиной и народом? И вот по пути от холма к хутору он изменяет стране, народу, себе самому, своему прошлому, настоящему и будущему.
Бьяртур только сказал:
— Не верь письмам из Америки. Все, что в них пишут о кормлении скота,— ложь.
— Тогда, может быть, я стану столяром,— сказал юноша. Отец сплюнул и ответил:
— Я знал многих столяров; они никогда ничего толком не делали — слонялись из поселка в поселок и забивали гвозди для чужих людей. На катящемся камне мох не растет.
Юноша упорно молчал.
Подождав немного, отец продолжал:
— Я потерял почти всех своих сыновей и никогда ничего не говорил. Что было — то прошло. Но ты же умеешь ходить за овцами. Я бы прошелся по твоей спине плеткой, будь ты на год моложе.
— Если человек получил так много денег,— сказал юноша,— почему же не воспользоваться этим, не отправиться в большую страну?
— Большая страна? Дурацкая болтовня! Летняя обитель — не меньше любой страны. А тот, кто не может быть мужчиной в Летней обители, не станет им ни в какой другой стране. Из тебя нигде не выйдет мужчины. Другое дело твой брат Йоун, у него охота странствовать была в крови с раннего детства, и думал он по об онцах, а о чем-то другом. Но ты? Ты же умеешь разводить. Я тебя никуда не пущу. Тебе я хотел оставить землю. Ты, как добран земля, мог бы приносить по два урожая в год,— вот что я думал о твоем будущем. Ты был мне самым преданным из всех моих детой; и хоть ты еще безусый, но — кто знает,— может быть, со промепем ты мог бы удачно жениться и стать богатым крестьянином.
Юноша медленно ответил:
— Мне исполнилось семнадцать лет, и я сам могу решать свою судьбу. Правда, я всегда любил овец, но если я ничего не говорил вслух,— разве ты знаешь, о чем я думал про себя? Я часто думал, что, если мне представится случай, то я ухвачусь за него. Я уверен, что так думают все — и молодые и старые. Люди не смеют мечтать, надеяться на что-нибудь и продолжают работать, некоторые до самой смерти. Поэтому я и сам не верил в этот случаи, пока не распечатал письма. Но я чего-то ждал, сам не знаю чего. Может быть, один-единственный раз жизнь улыбнулась мне. Я не сумасшедший, но я был бы сумасшедшим, если бы не воспользовался этим единственным случаем, чтобы поехать в широкий мир и стать чем-то в этом мире, как те люди, которые смеют думать вслух.
— Знать я не хочу никаких глупостей,— сказал отец,— слышать не хочу об этом дьявольском мире! Что ты знаешь о нем? Что такое мир? Мир здесь, Летняя обитель, мой хутор,— вот он, мир. И если ты спятил, заболел горячкой и хочешь схватить солнце в руки только потому, что увидел голубые американские деньги,— а ведь они фальшивые, как все незаработанные деньги,— так ты узнаешь рано или поздно, что Летняя обитель — это и есть мир, и тогда ты вспомнишь мои слова.
Наступило холодное молчание.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ СИР И ГОЛ УТЕС...
Бьяртур йе пытался уговаривать сына: ведь это признак слабости; самостоятельный человек думает только о своих делах и не вмешивается в чужие. Он, Бьяртур, сам никогда не позволял уговаривать себя. Но с того дня сын перестал для него существовать: он не обращался к Гвендуру, не отдавал ему приказаний; он копал глубокую канаву на лугу вместе с батраком и работал, как каторжный, целыми днями. Юноша тоже ничего не говорил, но предстоящая разлука давила его тяжелым камнем, наполняла его душу страхом и печалью. Любовь к земле была у него в крови, она не требовала ни слов, ни объяснений, и теперь ему казалось, что он отрывается от земли и уносится куда-то в воздух, в пустое пространство, в неизвестность. Но он не мог ничего изменить. Человек живет в мире действительности, привыкает к ней с детства, мужественно смотрит ей в глаза,— но вот даль поманила его к себе своими невиданными возможностями, у него в руках входной билет — две голубые бумажки,— и он уже не живет в мире действительности, он уже не в ладу с ней, у него нет мужества смотреть ей в глаза, он во власти гостеприимной дали, манящих надежд,— может быть, на всю жизнь. Может быть, он уже конченый человек.
— Я уезжаю завтра,— сказал Гвендур. Ответа не последовало.
— Не купишь ли ты моих овец?
— Нет, но ради тебя я могу утопить их в торфяном болоте.
— Хорошо, тогда я подарю их Аусте Соуллилье, когда буду проезжать через город.
— Что? — сказал отец.— Ты сошел с ума! Ты едешь? Тебя убьют.
— Ведь уже не воюют, война кончилась. Больше они не сказали ни слова.
— Бабушка,— сказал юноша.— Я уезжаю завтра.
— Ну, не так уж, верно, далеко, мой мальчик,— заметила она.
— В Америку.
Халбера уронила вязанье на колени, поглядела на него искоса и почесала спицей под чепцом.
— Ну, все вши у меня разбежались в разные стороны,— сказала она и снова взялась за вязанье.
Гвендур встал утром совершенно разбитый, попрощался с бабушкой; в этом прощанье не было ничего поэтического, она даже не попросила его передать привет родственникам. Отец не дал ему лошади, и юноша отправился пешком на восток. Он надел свой синий костюм; часы с цепочкой и блестящие башмаки оп нес в носовом платке под мышкой, а багаж отправил заранее; носки натянул поверх брюк, чтобы не испортить их.
Щебетали птицы. Белый туман лежал на горах. Трава была в росе. На коричневом болоте зеленели сухие полоски земли.
Отец уже работал в канаве. Гвендур направился к нему, чтобы попрощаться. Бьяртур даже не потрудился выбраться из канавы, он только коротко сказал: «Прощай».
— Отец,— смущенно сказал юноша, стоя на краю канавы,— не поминай меня лихом.
— Я боюсь, что тебе придется плохо, сынок,— ответил Бьяртур.— Честным людям там плохо приходится. А здесь ты мог бы стать самостоятельным человеком, как я. Ты отдаешь свое царство ради того, чтобы стать слугой других. Но что толку говорить. Я остаюсь здесь один и буду работать, пока жив. Скажи это и маленькому Ионни. Прощай.
Тик он потерял своего последнего ребенка,— потерял тогда, когда ужо стал приближаться к цели после долгой борьбы за самостоятельность; а ведь эта борьба стоила ему всех остальных детей. Теперь он ужо ощутимо видел перед собой достаток и самостоятельность. Пусть, кто хочет, уезжает,— может быть, так оно и лучше. Сила в одиночестве. Человек родится и умирает одиноким,— почему же ему не жить одиноким? Выходит, что одиночество — ото и есть цель жизни. Бьяртур снова взялся за лопату. Вдруг ему пришла на ум какая-то мысль, он перестал копать и высунул голову из канавы.
— Послушай,— крикнул отец; он побежал за сыном и нагнал его.— Ты что-то сказал вечером об Аусте Соуллилье?
— Я говорил о том, что если ты не купишь моих овец, то я подарю их ей.
— Ах, вот что,— сказал отец.— Ну, тогда прощай. Если даже война и кончилась, все же нет никакой уверенности, что они не убьют тебя по глупости. Эти сумасшедшие провоевали четыре года,— так неужели ты думаешь, что они вдруг поумнели и подобрели только потому, что заключили мир? Нет, сумасшедший — сумасшедший.
Сын не смог найти подходящего ответа на это глубокомысленное замечание.
— Вот что я еще хотел сказать,— промолвил отец и снова остановился.— Если ты увидишь Аусту Соуллилью, то скажи ей, что ранней весной я бродил по южной стороне пустоши, и когда я подошел к утесу, мне пришли в голову две строфы.
— Я могу запомнить все, что понимаю,— ответил сын,—но что означают слова «проклятья густ мрак»?
— Это тебя не касается, это всего-навсего стихи об утесе. Я не верю ни в какие злые силы мрака и никогда не верил. И в доказательство ты можешь сказать Аусте, что я поставил камень на могиле старой Гунвер и написал на нем свое имя. Но в стихах я могу говорить о чем хочу.
Юноша выучил стихи наизусть и больше ни о чем не спрашивал.
— А вообще передай ей привет и скажи, что все у меня по-старому,— сказал отец,— только вот дом немножко покосился в том году, когда зима была холодная. Но когда я выстрою новый дом, то уж так, чтобы он стоял прочно. И этого ждать недолго.
С этими словами он снова вернулся к своей работе.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ БЕСЕДА О СКАЗОЧНОЙ СТРАНЕ
Уехать в Америку уже не считалось зазорным. А ведь еще подавно существовало мнение, что на это способны лишь отпетые люди, голь перекатная — те, кто рано или поздно попадет на иждивение прихода, а то и в тюрьму. Теперь на поездку в Америку смотрели проще: обыкновенное заграничное путешествие. Отъезжающих уже не называли бездельниками, бродягами, не отпускали по их адресу шуточек: это-де подгнивший товар, экспортируемый приходами. Нет, это были люди с деньгами в кармане, они ехали на Запад, за море, к своим богатым родственникам и друзьям, весьма почтенным людям. Исландцы, поселившиеся за морем, вдруг стали весьма почтенными людьми: всем было достоверно известно, что у них есть деньги. Гвендур из Летней обители, которым раньше никто во Фьорде не иптересовался, теперь явился в город с деньгами в кармане, с сотнями, может быть, с тысячами крон, и вдруг стал здесь уважаемой особой. В ожидании парохода он пил кофе у судьи, пока оформляли его паспорт. Даже жена судьи вышла посмотреть на него — он ведь отправлялся в Америку!
Один образованный человек, которого он совершенно не знал, окликнул его на улице, пригласил к себе на чашку кофе и научил его говорить, чтобы он не растерялся в Америке. А в пароходной конторе ему целый час объясняли, как вести себя в Рейкьявике, кого разыскать, что сказать, кому платить за билет на пароходе. Кто-то угостил его сигарой, и его вырвало тут же на берегу. Многие останавливали его на улице и спрашивали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68