https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/90x90/
Ауста, конечно, продолжала спать, забившись в угол кровати, с открытым ртом и запрокинутой назад головой. Одна рука лежала под ухом, а другая, полуобнаженная, на перине, — будто она во сне ждет, что кто-нибудь положит в эту руку счастье. На сорочке, возле шеи, была заплата. Бабушка продолжала свое заклинание:
— И голова-то пустая у таких вот, безмозглых. Какой толк может выйти из них? — Она любила говорить об Аусте во множественном числе. — Ведь у них нет даже целой рубашки на теле... (Громче.) Соула, пора взяться за вязанье, девушка! Скоро завтрак, а там и обед.
Мальчики не переставали удивляться бабушкиным представлениям о времени.
Теперь струя воды красиво, с глухим шумом падает в кофейник, дымится, распространяя густой аромат. Ауста по-прежнему спит, а старуха продолжает будить ее.
— Ничего путного из тебя не выйдет. Будешь всю жизнь сама себе в тягость.
Ауста Соуллилья все еще спит.
— Неужели ты думаешь, что я поднесу тебе кофе в постель, как барыне, — тебе-то, тринадцатилетней девчонке? Скоро ведь уж четырнадцать будет. А там и конфирмация. Но до этого я еще велю отцу выпороть тебя.
Эта заутреня не производила никакого впечатления на Соулу. И лишь тогда, когда старая Халбера подходила к кровати и принималась трясти Аусту, тогда — но не раньше — девочка открывала глаза. Она открывала их с трудом, испуганно мигая и растерянно озираясь. Наконец она приходила в себя, закрывала лицо локтем и сопела.
Ауста была темноволосая бледная девочка с удлиненным лицом и тяжелым подбородком; она чуть-чуть косила на один глаз; брови и ресницы у нее были темные, а глаза серые, как сталь. Это было единственное лицо на хуторе, имевшее живые краски и отчетливую форму, и поэтому мальчик часто смотрел на свою сестру, как будто удивляясь — откуда она явилась. Она была очень бледна. На ее длинном, как у взрослого человека, лице лежал отпечаток заботы, почти что жизненного опыта. Сколько мальчик помнил себя, Ауста всегда была его старшей сестрой. Хотя ее плечи и груди не напоминали своими линиями полураспустившийся цветок — либо они уже распустились, либо никогда не были бутонами, — в них еще отсутствовала мягкая округлость, свойственная зрелой женщине. Ауста не была ребенком, но далеко не была еще взрослой.
— Вот сюда я ставлю твой кофе, Соуллилья, — сказала бабушка и поставила ее чашку в самый дальний угол комнаты. — Я ни за что не подам ее тебе ближе.
Девочка продолжала почесывать себе голову, зевать и причмокивать. Она вытаскивала юбку из-под подушки и надевала ее под теплой периной. Высунув голые длинные ноги из-под перины, она натягивала толстые нитяные чулки и без всякого стеснения клала ногу на ногу. Когда мальчик начинал рассматривать ее еще не развившееся тело, то лишний раз убеждался, что хоть она и старшая сестра, но что касается телосложения, то по сравнению с ними, братьями, это существо низшего порядка.
Однако время размышлений кончилось: в эту минуту бабушка подает ему кофе и будит старших братьев.
Теперь мальчик собственными глазами мог увидеть, от какой части каравая отрезан его ломоть, намазан ли он весь, включая корочку, достался ли ему большой или маленький кусочек сахара. В окне уже брезжил рассвет. Зимнее утро еще раз поднимало свои тяжелые веки.
Начинался день.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ ДЕНЬ
В этой семье обычно ели молча, почти торжественно, как бы совершая таинство. Каждый наклонялся над тарелкой, стоявшей на коленях, очищая рыбу от костей с таким сосредоточенным вниманием, с каким работает часовщик; кашу ели не отрываясь, держа миску у самого подбородка. До чего же быстро управлялся отец с огромной миской каши! Старуха ела возле плиты, повернувшись ко всем спиной. На завтрак всегда подавали горячую овсяную кашу, кровяную колбасу, ломоть хлеба, остатки вчерашней соленой рыбы и подогретый кофе с куском сахара. Вкуснее всего был сахар. Мать ела, как птичка, полусидя в постели; она доставала одну из восьмидесяти склянок, присланных ей членом альтинга, и принимала лекарство. Лицо у нее было серое, вялое, большие глаза лихорадочно блестели. Во рту у нее появились какие-то болячки, и жевала она с трудом. Иногда мальчику становилось не по себе оттого, что отец уписывает такую пропасть каши прямо на глазах у матери, а она едва-едва притрагивается к рыбе и с отвращением глотает ее. Никогда дети не мечтали так страстно о куске хорошего мяса или толстом ломте ржаного хлеба, как после еды.
Бьяртур сразу же после завтрака ложился на самый край постели — это была привычка, сохранившаяся с детства. Несколько минут он сильно храпел, затем вскакивал с видом человека, которому угрожает смертельная опасность, и шел в хлев взглянуть на скотину. Бьяртур пристроил к дому овчарню и стойло для барана, но ягнята и двухлетки находились в загоне под жилой комнатой. Старшие мальчики чистили кормушки, выгребали навоз, ломали лед на ручье, прокладывали вокруг дома дорожки, которые снова заносило снегом. Овцам приходилось взбираться на восемнадцать ступенек, выдолбленных в снегу, чтобы перевалить через сугроб. Людям тоже. Под окном выкапывали нечто вроде капаны, чтобы дневной свет мог проникнуть в комнату.
Только тогда, когда отец и старшие мальчики уходили в овчарню, на хуторе по-настоящему начинался день, и тянулся он бесконечно долго; вечер казался таким далеким, что даже брало сомнение, наступит ли он. В дом проникал скудный свет — ведь оконца были маленькие, а сугробы высокие. Две кровати на день застилались, а в третьей неподвижно лежала мать. Иногда она поворачивалась в постели — очень медленно, с полузаглушенными стонами: у нее были пролежни. Роды, как и раньше, сопровождались у нее болезнью, укладывавшей ее в постель каждую зиму месяца на три. В прошлом году она родила ребенка и пролежала четыре месяца. Этот ребенок умер.
На кровати, у окна, сидела Ауста и вязала кофту. Ноги ее не доставали до пола, зато она могла время от времени прислониться к стене и подремать.
Бабушка доставала прялку и начинала прясть. Во всем доме слышалось жужжанье, наполнявшее долгие дни. Колесо прялки — как колесо времени, что мчит нас далеко-далеко, каждого к своему пределу.
Теперь Нонни можно было немного поиграть. Он выгонял скотину на пастбище: то есть расставлял на всех кроватях кости, изображавшие животных. Овец он поместил под стропилами — значит, на вершине горы и по отлогим склонам; бараньи челюсти, изображающие коров, он привязал к ножкам плиты. К коровам маленький Нонни относился иначе, чем Бьяртур из Летней обители: у него их было десять. Затем он отправлялся в далекое путешествие; конями ему тоже служили кости.
Он ведь знает дорогу в чужие края, лежащие по ту сторону юр и болот, он гонит своих коней к фьордам; путь долгий и трудный. В этой комнате можно совершать далекие путешествия, если держаться правил, которые известны только ему одному. Даже края кровати — это опасные горные тропы с ущельями, снежными сугробами и привидениями. Иной раз ему приходится даже ночевать в дороге (под столом у окна). Только с наступлением весны, когда снег тает и мать начинает поправляться, перед ним раскрываются настоящие просторы, а воображаемые просторы комнаты исчезают, они так обманчивы, что маленькое расстояние — величиной с ладонь — между «коровником» Нонни и люком разрастается в огромное пространство, которое он с трудом преодолевает.
В городе Нонни разговаривает с врачом и лавочником. Он закупает огромное количество изюма — ведь в его доме питаются только сластями: изюм в кадках, изюм в ящиках, изюм в мешках, белый сахар. У доктора имеется около пятисот пузырьков с лекарствами — почти столько же, сколько овец у старосты в Утиредсмири. Но странно, мальчик не покупает лекарств — ни одной капли. И, значит, не обещает, как отец, голосовать за врача на выборах в альтинг в благодарность за полученные снадобья. Нонни не знает ничего более горького и противного, чем лекарства этого доктора; в его душу даже закралось подозрение, что они-то и мешают матери выздороветь. Уж не покупает ли их отец специально для того, чтобы извести мать, и уж не заодно ли он с доктором? Ионни терпеть не может этого доктора и не будет голосовать за такого человека в альтинг. Зато он подаст голос за лавочника — в благодарность за изюм. Врач рассердился и грозит обратиться к судье, но мальчик ни капельки не боится, он обещает врачу уступить ему старую собаку, которую изображает камешек. Доктор отчаянно бранится.
— Из-за чего такой шум, бог ты мой? — спросила бабушка.
Но мальчик не сразу ответил ей. Ведь мир, из которого пришла бабушка, устроен совсем иначе: там другие правила, другие расстояния. Когда она его бранит — это значит, что с севера идет метель.
— Раз ты даже сам с собой ссоришься, придется угостить тебя ремнем.
— Бабушка, — сказал мальчик, — ведь тебя вовсе нет здесь. Ты — метель. А я нахожусь в дороге.
— Ты совсем одурел, — ответила бабушка. — И не стыдно тебе? Такой большой парень занимается среди бела дня всякими глупостями, а вязать еще не научился.
Мальчик прерывает разговор с важным господином во Фьорде и говорит:
— Ай-ай-ай, что я вам говорил! Она напустила бурю!
Он торопливо прощается и быстро-быстро мчится домой по извилистым тропинкам, пересекающим комнату во всех направлениях. Но на половине пути его настигает бабушка — вернее, буря, внезапно разразившаяся над пустошью. Он замерзает — и игра кончается. Бабушка усаживает его на кровать и дает ему вязать. Уныло накидывая нитку на палец, он начинает вязать. Это все та же стелька, над которой он бьется уже целую неделю и которая еще даже наполовину не закончена. Как будто ничто не двигается с места, все тянется и тянется, и ничему не видно К0Нца _ ни вязанью, ни дню, ни жизни в отцовском доме. И вдруг эта мысль нагоняет на него сон. Он вспоминает, что уже погиб в пургу на пустоши.
— Бабушка, я привидение,— говорит он, зевая.
— Ты, маленький негодник, кажется, еще не слышал сегодня хорошего псалма.
Да, в самом деле — теперь он вспомнил, что сегодня еще не слышал псалмов. Но это еще не самое худшее, что могло с ним случиться. Часто его бабушка бывала так занята этими «хорошими псалмами», так усердно распевала их, что забывала бранить его за плохую работу. И случалось, он засыпал над вязаньем, если бабушка пела что-нибудь особенно хорошее.
Что продолжалось долго. Псалмы никогда не кажутся такими длинными, как в дни детства.. Никогда их язык не бывает так: чужд душе. К старости, наоборот, время, проведенное в пении псалмов, лечит слишком быстро. В этих священных, древних, не рессыпанных латынью стихах, которым старуха научилась у своей бабушки, таился ее второй мир. Жужжанье прялки под их ритм было ее музыкой, которой она отдавалась, пока низкий потолок комнаты не сливался с горизонтом вечности, нитка обрывалась, руки опускались на колени, а прялка умолкала. И песня кончалась. С последним отзвуком этой песий, еще дрожавшим в душе и на губах, она принималась искать нитку на веретене; найдя и послюнив ее, она продевала кончик в отверстие и будила мальчика.
— Разве так вяжут? — говорила она.— Стыд и срам! Вчера петли были редкие, как в рыбацкой сети, а сегодня они так стянуты, что иглу не просунешь. Мы уж дошли до четвертой стельки, а ты все еще не научился вязать. Накинь нитку два раза на палец, дуралей ты этакий, или я все распущу.
Надо найти какую-нибудь уловку, чтобы спастись от этого обязательного ежедневного нагоняя, но незаметно для бабушки. Способы могу быть разные. Иногда старуху можно упросить запеть новый псалом или рассказать сказку, но самое верное — отвлечь ее внимание. Сегодня ему повезло. Ауста откинулась к стенке, опустив подбородок на грудь, уронила спицы на колени и уснула.
— Бабушка,— говорит мальчик негодующе,— смотри-ка, Ауста спит.
Так мальчику удалось привлечь внимание бабушки к Аусте, этой соне, у которой и тело какое-то странное,— она же только наполовину человек.
— Ну что за безобразие,— говорит бабушка.
Но когда Аусту разбудили с обычными причитаниями, все началось сначала.
День как будто не продвинулся вперед ни на пядь. Мать стонала так же жалобно, как прежде. О pura optime, drag on postea.
Drag on postea...
Колесо опять завертелось, и мальчик вспомнил, что он в течение долгого времени был привидением.
— Привидения...— замечает он.— Они ведь что хотят, то и берут, не правда ли?
— Что за чепуха!
— Они могут делать все, что им угодно.
— Вяжи, вяжи.
— Бабушка, расскажи мне сказку о привидениях.
— А чего ради?
— Ну хотя бы только об одном-единственном привидении.
— Что я могу рассказать о привидениях? Ведь я старуха, у меня уж ноги не ходят и память отшибло.
Немного погодя она начала бормотать что-то себе под нос. Это походило на первое дуновение бури, которая исподволь усиливается. Ее сказки были все на один образец. Во время голода, после извержения, люди ели кожу; они совсем отощали и вши въедались им в тело. Ее бабушка еще хорошо помнила эти времена. Однажды французская шхуна,— это случилось на юге,— разбилась о песчаный берег во время урагана, вся команда погибла; богатый крестьянин украл все, что прибило к берегу, в том числе ящик с деньгами и бочку красного вина. Капитан и повар стали привидениями, они преследовали вора и его род до девятого колена. До сих пор они являются внукам и правнукам крестьянина, об этом рассказывают много легенд. Два брата побывали в городе, один отправился домой утром, а второй на следующий день. Путь был долгий, через горы. Поднялась сильная вьюга. Первый брат дошел до горной хижины. А в тех местах водилась нечистая сила. Ночью привидение стучало в стенку и в крышу хижины, но брат вытащил камни из пола и заложил двери. Привидение кричало страшным голосом,— парень навалил еще больше камней и послал привидение ко всем чертям.
Учром был трескучий мороз, но метель прекратилась. Парень убрал камни и открыл дверь. И прямо в его объятия упал мертвый брат: он замерз. После смерти он стал привидением и являлся брату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68