https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/Grohe/
— Можно мне остаться? — робко попросила она.—Да ей и не раздеться самой.
Уловила ли строгая Зинаида Петровна безмолвную просьбу больной или вспомнила, что дежурная сестра занята в палате и помочь ей не сможет, только Любе позволено было остаться.
— Наденьте халат!
Люба кинулась в угол, где на гвозде висел длинный белый халат, но, еще не дойдя, остановилась, рывком сдернула с плеч брезентовую спецовку и, не зная, куда ее деть, открыла дверь и швырнула куртку в коридор.
Зинаида Петровна молча наблюдала за ней, с трудом сдерживая улыбку.
Люба бережно усадила Наташу на стул, осторожно стянула с ее ног старенькие, порыжевшие сапожки, помогла снять куртку, шаровары и выцветшую от стирки кофточку.
Короткая сорочка, из которой Наташа уже выросла, туго обтягивала грудь и открывала выше колен красивые, сильные ноги.
— Помоги ей лечь.
Наташа опустилась на узкую кушетку и зябко поежилась: тонкая, отглаженная простыня показалась очень холодной.
— Больно? — участливо шепнула Люба.
-Нет, ничего...— так же тихо ответила Наташа.
Сейчас ей было не так больно, как страшно.Зинаида Петровна долго осматривала Наташу.Люба, не отрываясь, следила за движениями ее рук, неторопливо ощупывавших напряженно-неподвижное тело Наташи. Строго поблескивали стекла очков в массивной темной оправе, отчего сосредоточенное лицо женщины казалось еще более хмурым, и Люба кусала губы, чтобы не расплакаться.
Вошла сестра со свертком белья в руках. Равнодушно спросила Любу:
— Что с ней?
— Надорвалась она. Тяжелое несла.
— Не берегутся, а потом вот, пожалуйста...— Сестра развернула сверток и стала переодевать Наташу в больничное.
Люба с надеждой и страхом смотрела на хмурое лицо врача..
— Бить вас некому! — сердито сказала Зинаида Петровна.— Такой великолепный организм! Такое прелестное тело! Калекой могла остаться, на корню засохнуть!.. Да и сейчас еще...
— Доктор, а что же с ней будет? — жалобно спросила Люба.
— А то, что ничего не будет. Здоровья не будет!
Рожать не будет!
У Любы даже губы побледнели.
— Ой, доктор! — взмолилась она.— Как же теперь?..
— Не ойкай раньше времени! — цыкнула на нее Зинаида Петровна.— Мы-то зачем здесь?
Наташу на коляске повезли в палату. В коридоре дожидался Федор Васильевич. Пропустив коляску, он осторожно тронул сестру за руку.
— Что врач сказал? — Полежит у нас в стационаре.
— Очень худо ей?
Сестра с раздражением отмахнулась. В палату Федора Васильевича не пустили. Он попрощался с Наташей з коридоре.
— Ты, главное, духом не падай,— сказал он ей и, не решаясь пожать, подержал в своей руке маленькую, покрытую ссадинами руку Наташи.
А она уже совсем обессилела от боли и только легонько пошевелила пальцами.
Коляску вкатили в палату. Федор Васильевич остановился в дверях, провожая взглядом Наташу. Только ее большие синие глаза жили на обесцвеченном болью лице.
Федор Васильевич помахал ей рукой. Наташа медленно сомкнула ресницы, и Федор Васильевич понял, что это она кивнула ему на прощание.
— Выздоравливай скорее! Мы навещать тебя будем, а сегодня...— но сестра закрыла дверь, и то, что еще сказал Федор Васильевич, Наташа уже не слышала.
В палате было всего три койки. На той, что у двери, сидела женщина и неторопливо расчесывала длинные, прохваченные сединой волосы.
— И молодых хворь не минует,— покачала головой женщина.— Ох, грехи наши! Ей беда, а я, дура старая, рада: хоть будет словом с кем перемолвиться.
— Вы, мамаша, ее теперь не беспокойте,— предупредила сестра..— Ей уснуть надо. Я ей сейчас укол сделаю.Наташа очень боялась уколов, но тут она даже не обратила внимания на слова сестры. Пусть делают что
угодно. Только бы, хоть ненадолго, забыть об этой неотступной, словно прилипшей к ее телу боли...Молодая развесистая березка, словно жалея Наташу, протянула к самому окну свои тонкие, гибкие ветви. Из окна виден круто уходящий вниз склон, поросший' высокими соснами. В просветах между толстыми стволами видно широкое плесо реки, перехваченное лохматой грядой порогов, а дальше — пока хватает глаз — россыпь зеленых островов, опоясанных голубыми лентами проток и рукавов реки.
Все это мельком увидела Наташа, когда ее укладывали на койку. Но постоять у окна, распахнутого в красоту, не было сил. Сейчас она желала одного: скорее бы заснуть...
Проснулась Наташа вечером. Боль стихла, но шевелиться было страшно, и она лежала неподвижно, вытянув руки вдоль усталого, будто чужого тела.
Отблеск заката широкой полосой окрасил потолок и стену над дверью. Соседка по палате спала, временами вздыхая во сне. И Наташе показалось, что она уже очень много времени в этой комнате с голыми стенами, а ее работа на лесоучастке и несчастье, столь, внезапно свалившееся на нее, отодвинулись куда-то так же далеко, как отъезд на стройку, как жизнь там, дома...
Воспоминание о доме вызвало тревожную мысль: как сообщить о случившемся матери?Наташа долго размышляла и решила: «Ничего не буду Писать. Напишу потом, когда выйду из больницы». А сама подумала: хорошо, если бы мать и сестренка пришли сейчас, посидели с ней... Нет, не хорошо. Снова горе для матери. А его и без того слишком, слишком много было... Нет, как только хоть чуточку легче станет, надо написать ей письмо — ласковое, веселое: пусть думает, что у дочки все хорошо...
Все хорошо... Нет, давно уже не все хорошо. И не в сегодняшней беде дело. Это пройдет, поболит и пройдет. Уже давно ей трудно и горько после памятного для нее разговора с Вадимом, когда разошлись их пути.
Может быть, она говорила с ним очень резко, очень обидно для него, но ведь она была права. Поступок его был постыдным, позорным. Сотни, тысячи парней и девчат мечтали об этой путевке, как о счастье, а он пришел в райком и с наигранной улыбочкой вернул путевку. Разве могла она говорить спокойно?
— Тебя захлестнула болотная романтика,— сказал он ей тогда, даже не выслушав до конца.
— Болотная? —с укором переспросила она.
— Ну, пусть таежная,— отмахнулся он, сдвинув брови.— Не в словах дело. А впрочем, где тайга, там и болото. Так даже в учебнике географии написано:
Он стоял перед ней, высокий, не по годам осанистый, и снисходительно усмехался.
— Вадик! Что ты говоришь?
— Я всегда говорю то, что думаю,—высокомерно ответил он.— Хотя бы это шло вразрез с мнением его величества коллектива. И надеюсь всегда быть искренним в своих словах и поступках. И даже не считаю это доблестью.
И тогда она сказ.ала ему:
— Вадим, мне жаль тебя!
Его большие серые глаза сузились и потемнели.
— Пожалей себя! — со злостью бросил он.— Послушная овечка в дисциплинированном стаде.
— А ты...—задыхаясь от волнения, выкрикнула она,— ты... благоразумный уж!
Он заставил себя улыбнуться.
— Пятерка по литературе оправдана. Впрочем, умолкаю. Ужи не жалят.
Он церемонно поклонился и ушел не оглядываясь.А она проплакала всю ночь.В оставшиеся до отъезда дни она не искала встречи с Вадимом. Наверно, и он не искал. Однажды они едва не встретились на улице. Но когда их разделяло всего несколько шагов, он резко свернул и скрылся за стеклянной дверью магазина. Проходя мимо, она взглянула на вывеску. Это был магазин фотографических товаров. Фотографией он не занимался. Это. она точно знала.
Она старалась не думать о нем. Старалась, но не могла. Много лет они были дружны. Между ними не было еще произнесено слов о любви, но они знали, что это впереди и что это будет. И вот все рухнуло. Он не поедет к ней. Она ему совсем не нужна...
Она корила себя за слепоту и беспечность, за то, что, гордясь им, привыкла смотреть на все его глазами и не заметила, не почувствовала, как он менялся день ото дня, как уверенность в своих силах перерастала у него в самомнение, а решительность и твердость — в деспотическое высокомерие.
Матери она ничего не сказала. Мать сама заметила и прямо спросила, едет ли Вадим.
— Нет,— ответила она.
После этого в доме больше о нем не вспоминали. Только, младшая сестренка Олечка как-то спросила:
— Почему Вадик к нам перестал ходить?
— Некогда ему по гостям расхаживать,— строго сказала мать.— Ему заниматься надо. К экзаменам готовится.
— Можно подумать, мама, что ты осуждаешь Наташу за то, что она едет,— вступилась Олечка за сестру.
— А-ты не думай,— просто сказала мать и улыбнулась.— Заступница!
...Нет, мать ее не осуждала. Наташа не услышала ни одного слова упрека. А разве ей было легко? Только теперь, очутившись в этой унылой палате, среди этих голых, печальных стен, Наташа впервые по-настоящему поняла, чего стоило матери ее безропотное согласие...
На другой день, уже под вечер, пришла Люба.
— Порядочки у вас тут! — сердито сказала она Наташе, насупив крутые бровки. От этого круглое ее лицо с коротким прямым носиком стало до невозможности строгим, так что Наташа не могла сдер жать улыбки.—Вчера не пустили. Спит. Сегодня — тоже спит. Сказала им: пока не увижу, не уйду. Чего
смеешься, с ними только так и надо. Ну, а ты как? Болит?
— Меньше,— все еще улыбаясь, ответила Наташа.
— Девчонки тебя жалеют. Надька до утра проревела. Хотели бригадой к тебе идти — с работы не отпустили. Я одна с обеда отпросилась: В воскресенье все придем. На Аркашку злятся. А он тоже пришел к тебе.
— Кто он?
— Аркашка. Его не пустили. Вот, просил тебе передать.
Люба подала красную коробку. На коробке распластался в беге олень с длинными ветвистыми рогами.
Наташа нахмурилась, но взяла. Развернула вложенную в коробку записку.
— Чего пишет?
Наташа молча протянула ей бумажку.
— «Товарищу по несчастью»,— вслух прочитала Люба.— Скажите! Тоже товарищ! Хорош! Правда?
Наташа ничего не ответила. Ее отвлек шум в коридоре. Там спорили.
— Куда я тебя поведу? — сердито говорила дежурная сестра.— Фамилию не знаешь?
— Так, поди, не одни же Натальи у вас тут лежат. Вчера ее положили.
— Ну, иди, иди, старый! Раз вчера, значит в этой палате.
Вошел старичок, маленький и седенький. Глаза у него были голубые, веселые, совсем не стариковские. По глазам и лицо — темное, иссеченное морщинами— казалось моложе. В длинном, не по росту, халате он выглядел совсем крошечным и смахивал на елочного гнома.; не хватало только бороды.
— Вот она, стало быть, девица Наталья,— весело сказал старичок, подходя к койке.— Ну, здравствуй, будем знакомы! Демьянычем меня зовут, Василием Демьянычем.
Наташа смотрела на него, ничего не понимая.
— Вы и вчера, дедуся, приходили? — спросила Люба.
— Приходил, девонька, приходил,— подтвердил старичок.— Федя говорит; «Сходи проведай, своих у нее никого здесь нет. Снеси,— говорит,— чего-нибудь вкусненького...» А чего снесешь? В магазине, кроме консервы рыбной, чего купишь? Принес вот тебе свой лесной гостинчик, ягодку голубичку,— и поставил на тумбочку в головах Наташи банку с ис-синя-черными ягодами.
— Спасибо, дедушка,—поблагодарила Наташа.
— Кушай на здоровье, красавица. От лесной ягоды вреданет, одна польза.
— А вы, дедуся, откуда... узнали, что Наташа здесь лежит? — спросила, наконец, Люба.
— Говорю, Федя послал, бригадир ваш Федор Васильевич. Сын он мне приемный,— пояснил старичок.
— Видишь, Наташа, какой он, Федор Васильевич! — сказала Люба.
— Такой, такой,— подхватил старичок,— обходительный он и душевный. Всегда такой был, с изма-летства...— И засмеялся дробным, стариковским смешком.— Из-за этой его обходительности раз даже в беду попал.
— Как это в беду? — неосторожно полюбопытствовала Люба.
— А вот я вам сейчас расскажу,— охотно отозвался старичок.— Как эта, значит, доброта его мне другим боком обернулась. Было это еще в войну, в последний- год. К весне, в марте, надо быть, или в феврале. Пошел я под вечер в баню. Завернула мне старуха бельишко, дала трешницу, и подался я. Еду в 7грамвае и гляжу, стоит солдат, в шинели, с котомкой, ну как есть Федя. А от него уж почитай три года и писем не было. И где он, живой ли, нет ли,— ничего не известно. У вокзала стал солдат сходить. Я за ним.
«Федя!» — кричу.
Обрадовался он.
«Наконец,— говорит,— свиделись. Третий год вал?
безответные письма пишу. Пришел домой, а там и дома нашего нету».
«Нету,— говорю,— разбомбили. На другой улице живем. Пойдем,— говорю,— скорей. Старуха все глаза повыплакала».
«Невозможно,— говорит,— батя. Два часа всего у меня сроку было. Поезд отходит. Надо свой эшелон догонять. Пойдем, батя! Выпьем по маленькой для встречи».
Зашли на вокзал в буфет. Народу битком. Остановил Федя официантку, симпатичную такую, беленькую, вроде как вот Наташа, остановил и подмигнул ей,— а парень он всех мер, ну да что вам говорить, сами знаете,— значит, подмигнул он ей, нашла она нам столик. Достал Федя из котомки пол-литра, банку консервов мясных, хлеба. Беленькая официанточка нам стаканы спроворила и по тарелке капусты тушеной, добрая душа, принесла.
Выпили по стаканчику. Федя меня угощает, а сам ничего не ест, все рассказывает да расспрашивает. Я говорю:
«Сам кушай, сынок».
Смеется:
«Я сыт, батя, а вам надо подкрепиться».
А я сильно отощал тогда, совсем никудышный был. Официанточка нам еще каши принесла. Федя и спроси ее:
«Не просидим мы тут поезд?»
«Услышите,—говорит,— объявят по радио. Вам куда?»
«На Ленинград».
«Через двадцать минут»,— говорит.
Выпили еще по стаканчику.
Сидим разговариваем, а я все тревожусь: не опоздал бы Федя, дело военное, строгое. Как официанточка мимо идет, каждый раз спрашиваю:
«Как там на Ленинград, скоро?»
«Объявят,— говорит,— услышите».
А чего я услышу? Меня с хорошей еды да вина разморило. Сижу, глаза слипаются. Тут объявляют посадку.
Федя попрощался, налил мне еще.
«Кушайте, батя, а я пошел».
Хотел я за ним, да ноги нейдут. Посидел я, пригубил малость и уснул. Прямо за столом. А проснулся совсем необыкновенно... Слышу, тормошит меня кто-то. Очнулся и, что вы думаете, девоньки, лежу на верхней полке в вагоне. На улице светло—видать, день. А проводник трясет меня и говорит:
«Вставай, отец, приехали. Ленинград!»
«Скажи,— говорю,— бога ради, добрый человек, как я здесь очутился?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41