https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/65/
Сафар не ответил.
— Ваше здоровье, дорогие.— Насир шутовски подмигнул и лихо опрокинул стакан. Сдвинул фуражку на затылок, оперся локтями о стол, заглянул в лицо Сафару.— Знаю, хочешь уйти на автобазу. Глупость делаешь, дорогой!
— Ну-ка скажи, почему глупость?— Сафар понимающе усмехнулся.
— А потому, приятель, что совхоз для нашего брата шофера — точно рай земной! Что твоя автобаза? С утра до вечера будешь вкалывать, из сил выбиваться — хорошо, если сотню-две получишь. Нет, совхоз иное дело! Человеку поможешь — десятка-другая в кармане. И все за час-полтора, да еще и сеном обеспечен, и зерном, и фруктами... Одним словом, вечером приходишь домой не с пустыми руками. Или я искажаю?
— Ну-ну, давай договаривай,— с серьезной миной подбодрил Сафар.
Насир продолжал похваляться, а Фируз слушал его и все никак не мог представить в этом незнакомом человеке того Насира, которого одиннадцать лет знал по школе.
Получив после окончания школы аттестат из одних троек, Насир все же поехал в Душанбе, как он сам говорил, «ловить птицу счастья»— желал поступить хоть в какой-нибудь институт. Однако на первом экзамене провалился и, постеснявшись вернуться обратно в село, решил задержаться в городе, подождать, пока поостынут разговоры. Забрав документы из института, поступил на курсы шоферов и, появившись через полгода на улицах села, устроился работать в совхозе—не без помощи родного брата — завгаром, сразу же получил новую машину. До ухода в армию Фируз не сталкивался больше с Насиром: трактористов обслуживал на своем стареньком ГАЗе Сафар.
— ...Слушай меня, я дело говорю, а ты — мол, совхоз мало платит, обижаешься...— продолжал Насир, не сводя с Сафара помутневших глаз.— Сколько сейчас времени — обед, да? А я уже с десяткой! Утром возил шерсть: два рейса в кочевье — это для совхоза, так сказать, за зарплату, а потом еще одному доброму
человеку привез две машины земли — это уже на себя поработал — и десятка в кармане. А хозяин сам грузил, сам разгружал да еще тысячу раз спасибо сказал. Вот как надо устраиваться! Он доволен, что сделал свои дела, и я доволен тоже... И все довольны. Вот так каждый день...
— Все? Кончил?— оборвал его Сафар.
— А чего еще, все просто,— усмехнулся Насир.
— Теперь послушай меня. Пять пальцев хоть на одной руке, да неодинаковые. Я не могу быть тобой, ты не станешь мной. Я не набиваю свой карман за счет государства — машина чья, бензин чей? Ты говоришь, на автобазе едва-едва заработаешь сто-двести? Для меня честно заработанные эти сто-двести дороже твоих больших денег! И больше не учи меня, как жить,— мне мое честное имя еще понадобится!— Сафар поднялся и положил руку Фирузу на плечо.— Пошли...
— Хоть ты и старше меня, извини, скажу тебе: ума ты, оказывается, не нажил, приятель,— бросил ему вслед Насир.— Если хочешь быть таким честным, вместо хлеба сухой ком земли грызть будешь.
Сафар покраснел от возмущения, но, видно, решил не затевать ссоры.
Рассчитавшись с официанткой, друзья вышли на улицу.
Они пересекли парк и, выйдя из ворот, вдруг увидели в двадцати шагах от себя Назокат — она шла прямо к ним, и в обеих руках у нее было по тяжелой сумке.
Сафар легонько потянул Фируза за локоть, желая увести его и избавить от встречи, но тот не мог тронуться с места, будто застыл.
Назокат подошла, поздоровалась со смущенной улыбкой и опустила сумки на землю, давая отдых рукам. Фируз, не отрываясь, смотрел на ее влажные миндалевидные глаза, на нежное лицо... Третий год он не видел ее.
Они встретились взглядом — и Фируз почувствовал, что лицо его будто обдало огнем. Назокат поспешно отвела взгляд, щеки ее порозовели. Помолчав несколько секунд, она заговорила первая:
— Ты очень изменился, Фируз, прямо и не узнать тебя;
Сафар тихонько отошел в сторону.
— А ты совсем прежняя, Назокат...
Мимо них прошел, покачиваясь, Насир, метнул злой взгляд, забрался в кабину новенького ЗИЛа, стоявшего неподалеку, но отъезжать не спешил.
«Следит»,— подумал Фируз.
— А я только вернулась из Душанбе, сессию сдавала... В доме ничего нет, вот—на базар сходила.
— Ты уже на четвертом курсе?
— Да, на четвертом.— Она помолчала.— Я, по-, жалуй, пойду, Фируз, тебя ждут.
И посмотрела в сторону Сафара. Потом нагнулась за своими сумками, руки ее напряглись...
— Подожди, я помогу.
— Спасибо,— сразу согласилась Назокат и, покраснев, добавила:— Наш дом... недалеко, я сейчас живу в райцентре.
— Знаю...
Он кивком попрощался с Сафаром, который ожидал в сторонке, и пошел по тротуару рядом с Назокат. В эту минуту их обогнала машина Насира... Оба проводили ее глазами.
Несколько минут шли молча.
— Почему ты ничего не расскажешь, Фируз?— наконец спросила Назокат.
— А ты?
— Что я? Ты ведь сам сказал, что все знаешь.—Она подняла голову и взглянула Фирузу в лицо.— Да, три года почти прошло, как мы говорили в последний раз.
— Тогда я очень многое хотел тебе сказать, но сейчас...
— Что сейчас?
— Сейчас... мне кажется, все те слова застыли в моем сердце, теперь мне трудно говорить.
— Что же ты не сказал тогда?
— Боялся, что для тебя это ничего не значит, ведь те слова, которые я приготовил для тебя, можно произносить только один раз в жизни.
— Я так ждала их тогда... а ты даже и намеком не дал понять. Сколько удобных моментов было — и никогда ничего... Сейчас я обо всем думаю иначе. Бывают дни, когда в своем несчастье обвиняю тебя.
— И я много думал, Назокат. В каждой своей неудаче я виню одного себя. И сейчас упрекаю себя — почему тогда не смог рассказать тебе, что было на душе...
Они подошли к длинному одноэтажному дому с высокими зарешеченными окнами, и Назокат остановилась.
— Вот здесь мы и живем — я и мой сын. Эти два крайних окна — наши. Зайдешь?
— Спасибо, Назокат. В другой раз.
В это время из чайханы на другой стороне улицы появился Шариф-шабкур, тот самый, которого Фируз встретил недавно на полустанке.
— Где была? Целый час смотрю на дорогу.
— Что случилось?
— Когда приехала? Почему мать не идешь проведать?— спрашивал Шариф-шабкур.
— Вернулась вчера вечером, а к маме собираюсь сегодня, когда заберу Рустама из садика,— объяснила Назокат и, смущаясь оттого, что Фируз слышит их разговор, снова спросила:— Ничего не случилось? Мама здорова?
— Узнав, что ты вернулась, она послала меня за тобой, проведать послала. Сама прийти не может — больна.
Назокат взяла у Фируза свои тяжелые сумки и, попрощавшись, вошла в дом.
Фируз повернул было обратно, но Шариф-шабкур сердито окликнул его:
— Ты, парень, кем ей приходишься?— Маленькие глазки буравили лицо Фируза.
— Никем...
— Раз никем, так думай, прежде чем ступить. Что за бесстыдство — останавливать ее на улице, заводить разговор! Если еще раз увижу такое, будешь плакать кровавыми слезами, запомни мои слова. Она еще не без хозяина.
— Вы бы думали лучше, что говорите.
— Убирайся прочь, нечестивец!— крикнул Шариф-шабкур и, резко обернувшись, ушел следом за Назокат.
Тихое и однообразное журчание воды убаюкивало, дядю Аслама клонило в сон. Он сидел в тени тутовника, возле ямы, где замешивали глину. Жена дяди Аслама, высокая и худая, лишь немногим моложе его, топила танур. По тому, как она нагибалась за хворостом, ломала сухие ветки и швыряла их в огонь, нетрудно было понять, что работу эту она делает нехотя и с раздражением.
Со стороны сеновала подошел Фируз, неся за плечами мешок со старой соломой. Услышав шаги сына, дядя Аслам зашевелился, открыл глаза; окинул его ласковым взглядом, сделал было движение, чтобы подняться и помочь ему, но Фируз знаком попросил отца не вставать.
Фируз высыпал солому на рыхлую землю в яме, спрыгнул с кетменем вниз и принялся перемешивать солому с землей, потихоньку подвигая их к луже воды, набравшейся в яме. На нем не было ничего, кроме старых брюк, подвернутых выше колен, и дядя Аслам с удовольствием глядел на смуглую кожу сына, смолистые черные волосы, блестевшие в лучах солнца, на крепкие мускулы, игравшие на плечах и спине, когда Фируз, не поднимая головы, сильными движениями замешивал глину.
«Каким молодцом вырос! А еще говорят, если человек не насытился материнским молоком, то его кости на всю жизнь останутся некрепкими...»
— А дома ты все уже привел в порядок?
— Да, бобо1, осталось только уголь привезти.
— Хорошо, сынок. Постарайся, чтоб сердце матери всегда было согрето. Кроме тебя, что ей нужно от жизни? Я вижу, она улыбается, глядя на тебя, но знай, сердце ее обливается кровью от беспокойства.
В тот день, сынок, когда я и мой друг Ато, муж Шарофат, вместе ушли на фронт, еще и месяца не прошло со дня их свадьбы. Ато был моложе меня, однако своим умом и способностями, честностью и добротой заслужил уважение не только мое, но и всех, кто
1 Бобо — дедушка.
его знал. Мог поставить дом, мог разбить сад, и еще — никто в округе не мог сравниться с ним силой и ловкостью. Лишь одного не успел он — не было у них о Шарофат ребенка. И вот, сынок, война проглотила такого человека, Он скончался у меня на руках под Прагой, а я сам похоронил его. Однако твоя мать Шарофат, получив похоронку, не поверила, что ее мужа могли убить* Да и после войны долгое время думала, что ев А то жив и что не сегодня-завтра может вернуться домой. Не могла она поверить в его смерть. И мне много раз говорила, что похоронка эта, наверное, ошибочная, что соседка ее тоже получила черную весть, а потом сын ее пришел с фронта живым. Кто знает, сынок, может быть, в душе она и сейчас ждет своего хозяина... С того дня, как я вернулся в село после войны, я вижу твою мать каждый день, но язык не поворачивается сказать ей правду. Какими словами объяснить ей, что я сам похоронил Ато и что она должна склониться перед судьбой. Ты, сынок, своим младенческим теплом хоть как-то заслонял ее от холода, пустоты, оставшейся после гибели близкого человека. Твоя жизнь как бы возместила для нее другую жизнь, отобранную войной,— кок я мог после этого забрать тебя, выросшего у этой несчастной женщины! Будь для нее, сынок, опорой в ее старости, утешением и наградой, светом и смыслом жизни. Никогда не забывай, сынок, что сделала она для тебя, Если бы она, Шарофат, не дала тебе места в своей душе, не поставила бы тебя на ноги, — о какой камень разбил бы я свою голову? Хотя правда, что я породил тебя, однако не меньшая правда и то, что ты сын Шарофат. Ее заботой, ее любовью, трудом ее рук, ее бессонными ночами сделался ты человеком. знаю, сынок, что ты беспокоишься обо мне. Но я болен, и дни мои сочтены... С чем сравнить жизнь со всеми ее радостными и горестными днями — с дуновением ветра, с ударами молнии? Все кончается так быстро, кажется, не успев и начаться. Одну обиду ношу я в сердце: четыре года провел на фронте, вышел живым из-под пуль и снарядов, вернулся в родное село с тысячей добрых надежд — и потерял ту, что была мне опорой в жизни; потерял твою мать... а ты остался сиротой, стал сыном чужой женщины. Вот уже двадцать лет я живу с другой женой, злоязычной и бесплодной. Посмотри на нее:
душа ее черна, и уродство это с годами все больше проступает наружу... Ты ведь знаешь — она сестра жены твоего дяди и тогда, двадцать лет назад, разведясь с мужем, жила в их доме. Твой дядя уговорил меня жениться на ней, и лишь позже я понял, что встретился не с женщиной, а с великой бедой. Но дело было сделано. Только лишь когда вижу тебя, теплеет у меня на серд- це, я чувствую, что не одинок в этом мире, и, взявшись руками за ворот своей рубахи, благодарю за это всевышнего. Одного день и ночь я прошу у бога: чтобы счастье улыбнулось тебе. Будь честным, сынок. Будешь честным — будешь спокойным. Никогда не обижай мать, пыль из-под ее ног прими драгоценным бальзамом для глаз своих. Не то и бог не простит тебя, и раб его... Я уже стар. Теперь ты мое продолжение. Хочешь или не хочешь, сынок, и добро твое, и зло твое перейдут на меня. Люди скажут — сын такого-то... Надеюсь, что после смерти моей ты добрым своим именем будешь радовать дух мой. Я очень надеюсь на тебя; надеюсь, что ты никогда не узнаешь тех страданий, которые выпали на мою долю.
Две белые курицы, выпачкавшиеся в золе, кудахтая, дрались у айвана, возле кучки мусора, оставшегося там с утра, когда подметали двор.
— Не уставать вам, сосед!— С этими словами во двор вошел дядя Хидоят.
— Здоровья вам!— Отец Фируза поднялся и шагнул навстречу гостю.
— С того дня, как отдал стадо вашему внуку1, хожу сам не свой, не знаю, куда и деть себя. Не привык шататься без дела, да и дома целый день высидеть — одно мучение. Вот и говорю матери Афзала: на сердце тесно, жена, схожу-ка проведаю соседа.
Фируз в яме уже заканчивал работу—кетменем и ногами старательно месил глину, разбивая оставшиеся комья. Иногда ошметки глины взлетали из-под кетменя и коричневыми пятнами остывали на его плечах и спине. Он чувствовал, как острые лучи солнца обжигают кожу. Из танура по всему двору расходился запах свежеиспеченных лепешек.
1 Имеет в виду своего сына.
Фируз проголодался за работой, больше всего ему хотелось сейчас выбраться из глины, подойти к тануру и, взяв лепешку, запивать ее холодной родниковой водой. Однако, представив себе хмурое лицо мачехи, он продолжал работать.
— Жена,— позвал дядя Аслам, словно почувствовав желание сына.
Мачеха продолжала заниматься своим делом, будто и не слышала.
— Эй, жена!—снова окликнул старик.
— Слышу, слышу, что скажете?
— Принеси пару горячих лепешек,— попросил он,— и чаю завари.
Жена опять не ответила.
Минут через двадцать Фируз, окончив месить глину, вылез из ямы, запрудил ручеек воды, стекавший в яму, вымыл руки.
— Иди сюда, сынок,— ласково позвал его отец.— Присядь, отдохни, вижу, ты устал.
— Молодец, Фируз,— сказал и дядя Хидоят.— Нелегкое это дело — месить глину.
Жена старика расстелила дастархан и положила перед гостями две непропеченные лепешки.
— Разве лучше не нашлось?— спросил дядя Аслам.
— Это тоже хлеб, не разорвет!
С недовольным видом мачеха ушла в дом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18