Обслужили супер, доставка мгновенная
Я еле перебивался, всячески изворачивался, чтобы расплатиться за стирку, керосин, топливо. На табак ничего не оставалось.
Поэтому я решил наняться летом батраком на большой хутор в Ютландии и подработать немного, чтобы расквитаться с портным в Нексе и отложить денег на будущий зимний семестр. За право учения и пансион Бродерсен уплатил вперед. Здешний сапожник Иверсен охотно взял бы меня к себе в подмастерья, но мне и в голову не пришло вернуться к этой профессии. На одном хуторе в Саллинге мне пообещали хорошее жалованье, но в начале весны я вывихнул левую ногу и вынужден был ходить на костылях. Так, по окончании семестра я оказался на мели — ни на какую работу я не годился, да и пристанища на лето у меня не было.
Не раз оставался я без приюта и без средств к существованию, но не особенно огорчался этим. Однако теперь я к тому же стал инвалидом, и тут моя беззаботность сразу исчезла. Я провел несколько бессонных ночей.
Действительно ли я оптимист по натуре, каким меня часто считали? Сам я с этим не соглашался, но все-таки, пожалуй, в этом есть какая-то доля правды. Не будь я оптимистом в глубине души, я бы, наверное, давным-давно утратил веру в пролетариат и продал бы свое первородство за чечевичную похлебку.
Тем не менее в те годы, и вплоть до тридцати лет, я испытывал меланхолию или что-то вроде мировой скорби. Я жалел человечество, мучился мыслью о бараньей, как мне представлялось, покорности народных масс. Люди казались мне слишком добродушными, безропотными, они самым непростительным образом мирились и с жандармерией, и с «временными законами» прусского образца !, и с нуждой, и с нищетой. Я еще не понимал тогда, что долготерпение широких народных масс, их медлительность связаны с процессом их внутреннего развития, созревания. Не понимал, что поговорка «нет худа без добра», которою народ утешал себя, выражает не столько фатализм, сколько трезвое сознание: нечего торопиться с жатвой, пока зерно не созрело!
Много трудностей встречалось на моем пути, и приходилось утешать себя надеждой, что все это необходимо. И разве не оказывалось все в конце концов к лучшему? Теперь я бы не согласился променять свои переживания ни на что в мире, не променял бы свой жизненный путь на какой-либо иной. Я бы не хотел вычеркнуть из своей жизни ни одного события, хотя, может быть, у меня кет желания снова пережить некоторые из них.
Итак, я прыгал на одной ноге, опираясь на костыли; учитель гимнастики делал мне массаж, а я ломал себе голову: как быть, когда занятия в школе кончатся? Рассчитывать на сельскохозяйственную работу я уже не мог. Куда мне деваться? Этот же вопрос читал я и в глазах жены директора, — в школе для меня места не было.
В Рингкэбинге требовался «странствующий» сельский учитель, — то есть учитель, который переходит с хутора на хутор и обучает ребят. Кров и еду ему предоставляют хуторяне, а жалованья платят тридцать крон в месяц. Из этих денег пять крон уходит на жилье, пять — на стирку и другие мелкие расходы; стало быть, остается двадцать крон лишку в месяц. Это приемлемо. Но... моя нога? Как же я буду прыгать с хутора на хутор? Пока еще я мог пройти не более нескольких сот метров.
По субботним вечерам, когда в школе не устраивали танцев, мы обычно, разбившись на группы, навещали своих учителей. И вот однажды группа девушек и молодых людей решила побывать на опытном хуторе, хозяин которого, Фредрик Хансен, взялся обучать нас основам земледелия. Девушкам захотелось непременно взять и меня, — я был большой мастер играть «в пословицы». Но добраться до хутора, который находился довольно далеко, я, разумеется, не мог, и меня понесли на руках. Девушки тоже помогали нести меня и обращались со мной внимательнее, чем парни. Они оказались и более выносливыми, а прикосновение к их мягким плечам отзывалось в моей душе прекрасной музыкой.
У жены хозяина Анины Хансен голова была повязана платком по-борнхольмски.
— Так вот он наконец, земляк! — сказала она с легким упреком за то, что я еще ни разу не побывал у них на хуторе. — Говорят, ты смышленый парень. Ну что же теперь будешь делать? С такою ногой ведь не поступишь на работу!
— Он может поехать к нам домой, — сказала одна из девушек, дочь фабриканта из Силькеборга. — У нас хватит комнат и для гостей.
— Неужто? — улыбнулась Анина Хансен. — Ну нет, никогда не увезти тебе его с собою! Мы, борнхольмцы, народ гордый, не пойдем на хлеба из милости.
— Он сможет помогать отцу в конторе! — И девушка поглядела на меня темными глазами так тепло и ласково, что в первый раз в жизни кровь во мне забурлила и меня стало бросать то в жар, то в холод.
— Так для этого незачем ехать в Силькеборг, — рассудила хозяйка. — Нам самим очень пригодился бы помощник в конторе. Правда ведь, отец? И до школы не так уж далеко. Много мы предложить не можем, но зато ты волен приходить и уходить в любое время.
Это было вовсе не так плохо. А потом появилась и другая работа. Хольгер Бегтруп начал собирать материалы для труда о Кристене Берге и предложил мне приходить к нему два-три раза в неделю в послеобеденное время делать выписки из старых газет и бюллетеней ригсдага, взятых из библиотеки. Затем оказалось, что старый филолог и фольклорист X. Ф. Фейльберг, оставив пасторский приход и переселившись в Асков, ищет помощника для приведения в порядок своей огромной библиотеки. Словом, работы сразу набралось много, И к концу школьных занятий, в последних числах апреля, мне оставалось лишь найти себе жилище. Опытный хутор был уже битком набит практикантами.
Свободных помещений в городе было много. Бывали семестры, когда число учащихся в Аскове увеличивалось настолько, что в школьном интернате не хватало мест для всех, и некоторые должны были расселяться по частным квартирам в городе. Теперь в школе начинался летний семестр для девушек, и директору с женою было нежелательно, чтобы молодые люди жили поблизости, хотя во время зимнего семестра юноши и девушки учились вместе. Возможно, летняя пора пугала наше школьное начальство. Словом, никто из жителей не соглашался сдать мне комнату. «Иначе мы не получим зимних квартирантов от школы», — говорили они. И лишь книготорговец Арнум, с которым я дружил, предложил мне каморку у себя на чердаке, но только на время, пока я не подыщу себе другого пристанища. «Не забудь, я должен ладить со школой»,— объяснил он.
На западной окраине города, в старом саду, стоял домик, крытый дранкой и весь увитый плющом; его прозвали «Воробьиным приютом». Принадлежал он прежде Хольгеру Бегтрупу, но когда тот переселился в большой дом из красного кирпича, поближе к станции Вейен, домик перешел во владение вдовы поэта Моль-бека, которая жила тут со своей молоденькой дочерью.
Непонятно, что заставило этих двух женщин поселиться в такой глуши. Они не были последовательницами Грундтвига и принадлежали совсем к другому кругу. Маленькое жилище, утонувшее в зелени, представляло как бы особый мирок. Обе женщины редко появлялись у нас в школе. Но, проходя мимо их домика, можно было услышать звонкий девичий смех. «Это дочка заливается. Такие уж они, эти столичные, по всякому поводу хохочут!» — говорили местные жители.
Я читал пьесу Мольбека «Амбросиус» и знаком был с некоторыми его стихотворениями. Между прочим, сильное впечатление произвело на меня стихотворение «Духи природы». И было что-то интригующее в том, что вот в наше захолустье вторглись два таких необыкновенных существа — вдова и дочь поэта! И я умышленно проходил мимо их домика. Раз даже побывал в самом домике — зашел к двум финским преподавателям, которые занимали мансарду «Воробьиного приюта». Накануне своего отъезда они пригласили меня на прощальную чашку кофе. Угощение было подано внизу, в самой уютной комнате, с изящной обстановкой, какой я сроду не видывал. Мебель была старинная, красного дерева, очень красивая. Стены увешаны картинами и итальянскими гравюрами. В шкафах с зелеными занавесками стояли книги. Я был прямо поражен. Смущение мое еще больше увеличилось оттого, что молоденькая фрекен Мольбек откровенно забавлялась, глядя на меня. У нее был вздернутый носик, совсем как у ее отца на портрете, висевшем над пианино. В глазах, немного навыкате, так и сверкало веселье, и видно было, что она едва удерживается от хохота.
Фру Мольбек была очень внимательна и прилагала все старания, чтобы помочь мне преодолеть застенчивость. Я понял, что меня здесь уже знали и что я не был для них совсем новым человеком.
Вдруг хозяйка Дома спросила: не соглашусь ли я занять одну из мансардных комнат после отъезда финских учителей? Я совсем смутился, ибо только что успел лодумать: «Хорошо бы тут поселиться!»
Фрекен Матильда не выдержала.
— Он вспыхнул до ушей! — воскликнула она, заливаясь звонким смехом. Слова ее прозвучали, словно цитата из какого-то литературного произведения.
— Это вам ничего не будет стоить, — продолжала фру Мольбек, не дождавшись ответа. — Напротив, вы окажете нам большую услугу, если переедете. Жизнь кажется нам, двум одиноким женщинам, слишком однообразной, если никто не обитает там, наверху.
— Да, но директору, это, пожалуй, не понравится,— возразил я.
— Ну, в своем доме мы ведь хозяйки, — сказала фру Мольбек.
Я возвращался домой, чувствуя себя наверху блаженства, хотя в душе и решил, что не жить мне в этом чудесном домике. Я не мог преодолеть робость и прямо заявиться туда со своим скарбом.
Но на следующий день ко мне пришел за вещами человек неказистого вида, посыльный Оле Лаурицен, который ежедневно ездил с поручениями из Аскова в Кольдинг и обратно.
— Ну-ка, пошевеливайся, да ступай за мной, — сказал он с неприятной усмешкой.
Славное выдалось для меня лето! Каждый день я ходил на массаж, и нога понемногу поправлялась. Жил я в такой уютной обстановке, какой не только никогда не знавал прежде, но даже и представить себе не мог. И вдобавок у меня была масса интересной работы, особенно у Фейльберга. Я делал выписки со ссылками на литературу, касающиеся старинных народных обычаев, предрассудков и поверий, и держал в строгом порядке картотеку. Часто я получал разрешение поработать самостоятельно— проследить по первоисточникам тот или иной обычай. Фейльберг охотно беседовал со мной. В его высказываниях чувствовалось понимание общей связи фактов и событий, чего часто недоставало в школьных лекциях. Фейльберг хорошо знал простой народ и обратил мое внимание на рост сознательности рабочих, или, как он называл это, — переход от пассивной формы к активной. Фейльберг был на редкость вдумчивым, дальновидным и наблюдательным человеком. Такими всегда представлялись мне мудрецы, о которых я читал в старинных книгах. Когда я сказал ему об этом, он улыбнулся:
— Мудрость черпаешь у народа, изучая его жизнь! Как-то раз во время беседы я упомянул, что, когда
мой брат умер, мать прикрыла ему веки медными монетками. Ученый заинтересовался.
— Вот она, плата Харону за перевоз! — воскликнул он.
Я часто рассказывал ему о нравах и обычаях на Борнхольме, а также о копенгагенской бедноте. Он кое-что записывал, шепча себе под нос:
— Да, да, вот она опять, эта черта! Удивительно, до чего люди похожи друг на друга!
Было чрезвычайно интересно уяснить себе вдруг взаимосвязь между первобытным и современным человеком, между дикарем, магометанином и язычником. Фейльберг, хотя и был пастором, смотрел на религию с точки зрения науки, тогда как наши школьные деятели смотрели на науку с точки зрения религии. Легко дышалось в чистой от предрассудков атмосфере дома Фейльберга!
Приятная наступила жизнь! Мне незачем было кидать пытливые взгляды в густой сад, где прятался чудесный домик, — я сам жил в нем; и он по-прежнему казался мне волшебным мирком. Все здесь было так необычно: на стенах висели картины, изображающие жизнь датских художников в Риме; на столиках и тумбочках стояли шкатулочки и фотографии в рамках, изображавшие «Домик на холме»; за зелеными занавесками книжных шкафов мирно дремали поэты «золотого века» датской литературы.
Полный очарования мир прошлого оживал в рассказах фру Мольбек по вечерам, когда мы собирались вокруг лампы.
Фру Мольбек сама была олицетворением высокой культуры, что так редко можно встретить теперь. Я довольно много читал о людях старой утонченной культуры, которых бережно пронесла на руках жизнь, а они отблагодарили ее за это своей добротой и благородством. Но не верилось, что такие еще попадаются. Тем баловням судьбы, с которыми мне до сих пор приходилось сталкиваться, изысканное воспитание не прибавило, на мой взгляд, благородства; они смотрели свысока на тех, кому меньше повезло, и не прочь были эксплуатировать ближних. Теперь мне впервые представился случай познакомиться с людьми, которые из поколения в поколение пользовались благами высокой культуры. Они не были гениальны, но тонко чувствовали и мыслили.
Фру Мольбек подробно рассказывала нам о событиях того времени, когда сама она жила в столице и была женой известного писателя, но при этом отнюдь не проявляла свободомыслия — напротив, от нее веяло той же ограниченностью ума и суждений, которой проникнута была система преподавания у нас в школе, и тою же враждебностью к новым веяниям. Она повторяла мысли поэта Мольбека, а он, судя по всему, был крайне реакционен. Произведения тех поэтов, которые он как цензор и литературный критик одобрял, — например, Эрнста фон дер Рекке, фру Мольбек читала нам вслух. По-моему, они ничего не стоили. Совершенно не понятно, как ни она сама, ни ее дочь не чувствовали всей пустоты и напыщенности этих стихов.
Зато когда обе женщины говорили искренне и просто, не с чужих слов, а то, что им подсказывало их собственное «я», они казались вполне современными и свободомыслящими. Никакой узости ума или ограниченности суждений у них не чувствовалось. И хотя фру Мольбек выросла при Кильском дворце, где ее отец был комендантом и где соблюдался строгий этикет, я не видывал человека, в котором было бы меньше высокомерия и спеси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Поэтому я решил наняться летом батраком на большой хутор в Ютландии и подработать немного, чтобы расквитаться с портным в Нексе и отложить денег на будущий зимний семестр. За право учения и пансион Бродерсен уплатил вперед. Здешний сапожник Иверсен охотно взял бы меня к себе в подмастерья, но мне и в голову не пришло вернуться к этой профессии. На одном хуторе в Саллинге мне пообещали хорошее жалованье, но в начале весны я вывихнул левую ногу и вынужден был ходить на костылях. Так, по окончании семестра я оказался на мели — ни на какую работу я не годился, да и пристанища на лето у меня не было.
Не раз оставался я без приюта и без средств к существованию, но не особенно огорчался этим. Однако теперь я к тому же стал инвалидом, и тут моя беззаботность сразу исчезла. Я провел несколько бессонных ночей.
Действительно ли я оптимист по натуре, каким меня часто считали? Сам я с этим не соглашался, но все-таки, пожалуй, в этом есть какая-то доля правды. Не будь я оптимистом в глубине души, я бы, наверное, давным-давно утратил веру в пролетариат и продал бы свое первородство за чечевичную похлебку.
Тем не менее в те годы, и вплоть до тридцати лет, я испытывал меланхолию или что-то вроде мировой скорби. Я жалел человечество, мучился мыслью о бараньей, как мне представлялось, покорности народных масс. Люди казались мне слишком добродушными, безропотными, они самым непростительным образом мирились и с жандармерией, и с «временными законами» прусского образца !, и с нуждой, и с нищетой. Я еще не понимал тогда, что долготерпение широких народных масс, их медлительность связаны с процессом их внутреннего развития, созревания. Не понимал, что поговорка «нет худа без добра», которою народ утешал себя, выражает не столько фатализм, сколько трезвое сознание: нечего торопиться с жатвой, пока зерно не созрело!
Много трудностей встречалось на моем пути, и приходилось утешать себя надеждой, что все это необходимо. И разве не оказывалось все в конце концов к лучшему? Теперь я бы не согласился променять свои переживания ни на что в мире, не променял бы свой жизненный путь на какой-либо иной. Я бы не хотел вычеркнуть из своей жизни ни одного события, хотя, может быть, у меня кет желания снова пережить некоторые из них.
Итак, я прыгал на одной ноге, опираясь на костыли; учитель гимнастики делал мне массаж, а я ломал себе голову: как быть, когда занятия в школе кончатся? Рассчитывать на сельскохозяйственную работу я уже не мог. Куда мне деваться? Этот же вопрос читал я и в глазах жены директора, — в школе для меня места не было.
В Рингкэбинге требовался «странствующий» сельский учитель, — то есть учитель, который переходит с хутора на хутор и обучает ребят. Кров и еду ему предоставляют хуторяне, а жалованья платят тридцать крон в месяц. Из этих денег пять крон уходит на жилье, пять — на стирку и другие мелкие расходы; стало быть, остается двадцать крон лишку в месяц. Это приемлемо. Но... моя нога? Как же я буду прыгать с хутора на хутор? Пока еще я мог пройти не более нескольких сот метров.
По субботним вечерам, когда в школе не устраивали танцев, мы обычно, разбившись на группы, навещали своих учителей. И вот однажды группа девушек и молодых людей решила побывать на опытном хуторе, хозяин которого, Фредрик Хансен, взялся обучать нас основам земледелия. Девушкам захотелось непременно взять и меня, — я был большой мастер играть «в пословицы». Но добраться до хутора, который находился довольно далеко, я, разумеется, не мог, и меня понесли на руках. Девушки тоже помогали нести меня и обращались со мной внимательнее, чем парни. Они оказались и более выносливыми, а прикосновение к их мягким плечам отзывалось в моей душе прекрасной музыкой.
У жены хозяина Анины Хансен голова была повязана платком по-борнхольмски.
— Так вот он наконец, земляк! — сказала она с легким упреком за то, что я еще ни разу не побывал у них на хуторе. — Говорят, ты смышленый парень. Ну что же теперь будешь делать? С такою ногой ведь не поступишь на работу!
— Он может поехать к нам домой, — сказала одна из девушек, дочь фабриканта из Силькеборга. — У нас хватит комнат и для гостей.
— Неужто? — улыбнулась Анина Хансен. — Ну нет, никогда не увезти тебе его с собою! Мы, борнхольмцы, народ гордый, не пойдем на хлеба из милости.
— Он сможет помогать отцу в конторе! — И девушка поглядела на меня темными глазами так тепло и ласково, что в первый раз в жизни кровь во мне забурлила и меня стало бросать то в жар, то в холод.
— Так для этого незачем ехать в Силькеборг, — рассудила хозяйка. — Нам самим очень пригодился бы помощник в конторе. Правда ведь, отец? И до школы не так уж далеко. Много мы предложить не можем, но зато ты волен приходить и уходить в любое время.
Это было вовсе не так плохо. А потом появилась и другая работа. Хольгер Бегтруп начал собирать материалы для труда о Кристене Берге и предложил мне приходить к нему два-три раза в неделю в послеобеденное время делать выписки из старых газет и бюллетеней ригсдага, взятых из библиотеки. Затем оказалось, что старый филолог и фольклорист X. Ф. Фейльберг, оставив пасторский приход и переселившись в Асков, ищет помощника для приведения в порядок своей огромной библиотеки. Словом, работы сразу набралось много, И к концу школьных занятий, в последних числах апреля, мне оставалось лишь найти себе жилище. Опытный хутор был уже битком набит практикантами.
Свободных помещений в городе было много. Бывали семестры, когда число учащихся в Аскове увеличивалось настолько, что в школьном интернате не хватало мест для всех, и некоторые должны были расселяться по частным квартирам в городе. Теперь в школе начинался летний семестр для девушек, и директору с женою было нежелательно, чтобы молодые люди жили поблизости, хотя во время зимнего семестра юноши и девушки учились вместе. Возможно, летняя пора пугала наше школьное начальство. Словом, никто из жителей не соглашался сдать мне комнату. «Иначе мы не получим зимних квартирантов от школы», — говорили они. И лишь книготорговец Арнум, с которым я дружил, предложил мне каморку у себя на чердаке, но только на время, пока я не подыщу себе другого пристанища. «Не забудь, я должен ладить со школой»,— объяснил он.
На западной окраине города, в старом саду, стоял домик, крытый дранкой и весь увитый плющом; его прозвали «Воробьиным приютом». Принадлежал он прежде Хольгеру Бегтрупу, но когда тот переселился в большой дом из красного кирпича, поближе к станции Вейен, домик перешел во владение вдовы поэта Моль-бека, которая жила тут со своей молоденькой дочерью.
Непонятно, что заставило этих двух женщин поселиться в такой глуши. Они не были последовательницами Грундтвига и принадлежали совсем к другому кругу. Маленькое жилище, утонувшее в зелени, представляло как бы особый мирок. Обе женщины редко появлялись у нас в школе. Но, проходя мимо их домика, можно было услышать звонкий девичий смех. «Это дочка заливается. Такие уж они, эти столичные, по всякому поводу хохочут!» — говорили местные жители.
Я читал пьесу Мольбека «Амбросиус» и знаком был с некоторыми его стихотворениями. Между прочим, сильное впечатление произвело на меня стихотворение «Духи природы». И было что-то интригующее в том, что вот в наше захолустье вторглись два таких необыкновенных существа — вдова и дочь поэта! И я умышленно проходил мимо их домика. Раз даже побывал в самом домике — зашел к двум финским преподавателям, которые занимали мансарду «Воробьиного приюта». Накануне своего отъезда они пригласили меня на прощальную чашку кофе. Угощение было подано внизу, в самой уютной комнате, с изящной обстановкой, какой я сроду не видывал. Мебель была старинная, красного дерева, очень красивая. Стены увешаны картинами и итальянскими гравюрами. В шкафах с зелеными занавесками стояли книги. Я был прямо поражен. Смущение мое еще больше увеличилось оттого, что молоденькая фрекен Мольбек откровенно забавлялась, глядя на меня. У нее был вздернутый носик, совсем как у ее отца на портрете, висевшем над пианино. В глазах, немного навыкате, так и сверкало веселье, и видно было, что она едва удерживается от хохота.
Фру Мольбек была очень внимательна и прилагала все старания, чтобы помочь мне преодолеть застенчивость. Я понял, что меня здесь уже знали и что я не был для них совсем новым человеком.
Вдруг хозяйка Дома спросила: не соглашусь ли я занять одну из мансардных комнат после отъезда финских учителей? Я совсем смутился, ибо только что успел лодумать: «Хорошо бы тут поселиться!»
Фрекен Матильда не выдержала.
— Он вспыхнул до ушей! — воскликнула она, заливаясь звонким смехом. Слова ее прозвучали, словно цитата из какого-то литературного произведения.
— Это вам ничего не будет стоить, — продолжала фру Мольбек, не дождавшись ответа. — Напротив, вы окажете нам большую услугу, если переедете. Жизнь кажется нам, двум одиноким женщинам, слишком однообразной, если никто не обитает там, наверху.
— Да, но директору, это, пожалуй, не понравится,— возразил я.
— Ну, в своем доме мы ведь хозяйки, — сказала фру Мольбек.
Я возвращался домой, чувствуя себя наверху блаженства, хотя в душе и решил, что не жить мне в этом чудесном домике. Я не мог преодолеть робость и прямо заявиться туда со своим скарбом.
Но на следующий день ко мне пришел за вещами человек неказистого вида, посыльный Оле Лаурицен, который ежедневно ездил с поручениями из Аскова в Кольдинг и обратно.
— Ну-ка, пошевеливайся, да ступай за мной, — сказал он с неприятной усмешкой.
Славное выдалось для меня лето! Каждый день я ходил на массаж, и нога понемногу поправлялась. Жил я в такой уютной обстановке, какой не только никогда не знавал прежде, но даже и представить себе не мог. И вдобавок у меня была масса интересной работы, особенно у Фейльберга. Я делал выписки со ссылками на литературу, касающиеся старинных народных обычаев, предрассудков и поверий, и держал в строгом порядке картотеку. Часто я получал разрешение поработать самостоятельно— проследить по первоисточникам тот или иной обычай. Фейльберг охотно беседовал со мной. В его высказываниях чувствовалось понимание общей связи фактов и событий, чего часто недоставало в школьных лекциях. Фейльберг хорошо знал простой народ и обратил мое внимание на рост сознательности рабочих, или, как он называл это, — переход от пассивной формы к активной. Фейльберг был на редкость вдумчивым, дальновидным и наблюдательным человеком. Такими всегда представлялись мне мудрецы, о которых я читал в старинных книгах. Когда я сказал ему об этом, он улыбнулся:
— Мудрость черпаешь у народа, изучая его жизнь! Как-то раз во время беседы я упомянул, что, когда
мой брат умер, мать прикрыла ему веки медными монетками. Ученый заинтересовался.
— Вот она, плата Харону за перевоз! — воскликнул он.
Я часто рассказывал ему о нравах и обычаях на Борнхольме, а также о копенгагенской бедноте. Он кое-что записывал, шепча себе под нос:
— Да, да, вот она опять, эта черта! Удивительно, до чего люди похожи друг на друга!
Было чрезвычайно интересно уяснить себе вдруг взаимосвязь между первобытным и современным человеком, между дикарем, магометанином и язычником. Фейльберг, хотя и был пастором, смотрел на религию с точки зрения науки, тогда как наши школьные деятели смотрели на науку с точки зрения религии. Легко дышалось в чистой от предрассудков атмосфере дома Фейльберга!
Приятная наступила жизнь! Мне незачем было кидать пытливые взгляды в густой сад, где прятался чудесный домик, — я сам жил в нем; и он по-прежнему казался мне волшебным мирком. Все здесь было так необычно: на стенах висели картины, изображающие жизнь датских художников в Риме; на столиках и тумбочках стояли шкатулочки и фотографии в рамках, изображавшие «Домик на холме»; за зелеными занавесками книжных шкафов мирно дремали поэты «золотого века» датской литературы.
Полный очарования мир прошлого оживал в рассказах фру Мольбек по вечерам, когда мы собирались вокруг лампы.
Фру Мольбек сама была олицетворением высокой культуры, что так редко можно встретить теперь. Я довольно много читал о людях старой утонченной культуры, которых бережно пронесла на руках жизнь, а они отблагодарили ее за это своей добротой и благородством. Но не верилось, что такие еще попадаются. Тем баловням судьбы, с которыми мне до сих пор приходилось сталкиваться, изысканное воспитание не прибавило, на мой взгляд, благородства; они смотрели свысока на тех, кому меньше повезло, и не прочь были эксплуатировать ближних. Теперь мне впервые представился случай познакомиться с людьми, которые из поколения в поколение пользовались благами высокой культуры. Они не были гениальны, но тонко чувствовали и мыслили.
Фру Мольбек подробно рассказывала нам о событиях того времени, когда сама она жила в столице и была женой известного писателя, но при этом отнюдь не проявляла свободомыслия — напротив, от нее веяло той же ограниченностью ума и суждений, которой проникнута была система преподавания у нас в школе, и тою же враждебностью к новым веяниям. Она повторяла мысли поэта Мольбека, а он, судя по всему, был крайне реакционен. Произведения тех поэтов, которые он как цензор и литературный критик одобрял, — например, Эрнста фон дер Рекке, фру Мольбек читала нам вслух. По-моему, они ничего не стоили. Совершенно не понятно, как ни она сама, ни ее дочь не чувствовали всей пустоты и напыщенности этих стихов.
Зато когда обе женщины говорили искренне и просто, не с чужих слов, а то, что им подсказывало их собственное «я», они казались вполне современными и свободомыслящими. Никакой узости ума или ограниченности суждений у них не чувствовалось. И хотя фру Мольбек выросла при Кильском дворце, где ее отец был комендантом и где соблюдался строгий этикет, я не видывал человека, в котором было бы меньше высокомерия и спеси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18