водонагреватель 50 литров цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но докторша уже уехала в порт, чтобы сесть на пароход, отходивший на Мальту и оттуда к берегам северной Африки. Когда я добежал до порта, пароход был уже в открытом море. Я пришел в ярость. Проклятые деньги! Никогда к ним не притронусь, как бы туго мне ни пришлось. Я готов был вышвырнуть их в море...
Нет, лучше сжечь! Возвратившись домой, я немного остыл и спрятал деньги на дно саквояжа: авось когда-нибудь выпадет случай вернуть их!
Но в один прекрасный день нужда заставила меня взять из саквояжа первую сотенную бумажку. Только взаймы и в трудную минуту! При первой возможности сотня будет возвращена, говорил я себе, успокаивая совесть. То же самое я говорил, беря взаймы вторую сотню... и третью... пока в саквояже не осталось ничего. И я только посмеялся над собой. Велико было мое разочарование, когда я уже ничего не смог взять взаймы! Эти деньги помогли мне провести всю зиму в чудесном климате Сицилии и доставили удачный случай спуститься с заоблачной высоты идеалов в низины суровой действительности. Я опять обеими ногами стоял на земле, пройдя полный курс психологии и самоанализа. Я пополнил в Сиракузах свой жизненный опыт, особенно после испытания с пятьюстами франками.
На родину я не уехал. Денег на обратный путь я так и не скопил, да и охоты возвращаться домой не прибавилось. Мой брат, когда-то называвший меня «неисправимым простофилей», которого не сдвинуть с места, порадовался бы теперь открывшимся во мне бродяжническим наклонностям. Я бродил с места на место и часто оказывался совсем не там, куда вначале стремился. В самое жаркое время года я какими-то судьбами очутился в Риме и заболел дизентерией. Хозяйка моя, добрая католичка, видя, как я плох, и боясь, как бы еретик протестант не умер под ее кровом, хотела выбросить меня на улицу. Мария Мольбек, младшая дочь фру Мольбек, монахиня, жившая в Риме, вовремя успела помешать этому. А из Милана пришла телеграмма от Поуля Лякура, — он был там по делам, связанным с каким-то его изобретением. Лякур спрашивал, не приехать ли ему ко мне. Я отклонил его предложение, но оно благотворно отозвалось на моем самочувствии и до сих пор согревает мне сердце!
Год спустя, когда я вернулся на родину и встретил в Аскове Людвига Шредера, первый его вопрос был: «Как, вы все еще не отправились на тот свет?» Он, наверное, не хотел меня обидеть, но слова его прозвучали грубо и задели меня. Ведь я только что вырвался из когтей смерти, чье дыхание чувствовал за своей спиной в течение многих лет. Меня поразило столь разное отношение ко мне со стороны этих двух людей, и я невольно начал сравнивать их.
При первой возможности я постарался выбраться из Рима, из этой раскаленной печи, снова на побережье. Еле избавившись от дизентерии, случайным пароходом я добрался до Генуи и разгуливал там, надеясь, что другим пароходом бесплатно вернусь на родину. Денег у меня не было, а домой так тянуло! Я нашел приют в матросской таверне и платил по кроне в день за кров и стол, которые большего не стоили. Однако и это было для меня слишком дорого. Газеты, куда я посылал корреспонденции, редко их печатали. Каждый день топтался я в гавани, высматривая на рейде датские пароходы, но безуспешно. Наконец я решил отправиться в Гулль на одной норвежской шхуне в качестве грузчика.
По пути на пристань я встретил одну американскую чету — художника с женой, с которыми познакомился в Сицилии. Они уже купили билеты и должны были отплыть на родину через два-три дня на одном из крупных пассажирских пароходов «Северо-германского Ллойда», но неожиданно художник получил от торговой фирмы, пославшей его в Европу, распоряжение немедленно выехать во Флоренцию. Фирма имела крупную фабрику мебельно-обойных тканей, узоры для которых художник копировал со старинных церковных облачений. В телеграмме сообщалось, что во Флоренции он найдет редкие образцы узоров.
Муж и жена и раньше полушутя говорили, что охотно усыновили бы меня и взяли с собой в Америку. Они оба исповедовали какую-то странную религию, верили в переселение душ, и молодая женщина утверждала» что они имеют некоторые права на меня, так как она якобы уже встречалась со мной в какой-то предыдущей жизни, и ей было обещано, что ближе мы познакомимся на следующей стадии. В той жизни она была кошкой, а я певчей пташкой на ветке высокого дерева. Я не долго ломал голову, что мне сулит эта неожиданная встреча: муж и жена уговорили меня воспользоваться его билетом.
— Жена моя будет иметь в вашем лице спутника и защитника, мистер поэт, — сказал художник, — вы поедете с нею в качестве ее младшего брата. И вам наверняка повезет у нас в Америке. Мы нуждаемся в поэтах!
Предложение звучало довольно заманчиво. Оба они крепко верили в мое будущее и уже устроили через знакомых один мой рассказ в рождественском номере какого-то американского еженедельника. Раздумывать было нечего — кто не мечтал в те годы об Америке!
Но когда мы добрались до Средиземного моря, капитан парохода захотел удостовериться, есть ли у меня шестьдесят долларов, которые необходимо предъявить, сходя на берег в Нью-Йорке, — иначе капитану пришлось бы бесплатно везти меня обратно в Европу. Миссис Вильяме готова была немедленно выложить требуемую сумму, но немецкая щепетильность не позволила капитану примириться с этим. Денег у меня не оказалось, и меня высадили в Гибралтаре. Я приютился в ночлежке для негров, там их было немало. Негры работали преимущественно на погрузке пароходов, ежедневно заходивших сюда за углем. Англичане уверяли, что негры великолепно приспособлены для этой работы, которую грузчики других национальностей прямо проклинают, — угольная пыль не портит их черной кожи!
На следующее утро я встретил миссис Вильяме на единственной в Гибралтаре бесконечно длинной улице. Вместе с другими пассажирами она отправилась вчера на вершину гибралтарской скалы, чтобы посмотреть знаменитых диких обезьян, но отстала от компании, и когда наконец возвратилась в гавань, пароход уже отошел.
Итак, вместо Америки я попал в Испанию. Ну что ж, ведь нет худа без добра.
Как человек становится писателем? Я так часто слышал этот вопрос, что мне пришлось уяснить его для себя самого,— хотя лично меня он не особенно интересовал. Я никогда не усматривал сколько-нибудь существенной разницы между писателем и прочими людьми,— за исключением, конечно, случаев, когда писатель сам старался быть непохожим на других, то есть попросту рисовался. Вопрос, как стать человеком всегда интересовал меня гораздо больше; мне казалось, что именно это первая и главная цель. Чем тверже, обеими ногами, стоит писатель на правильном пути, чем больше общечеловеческого носит он в себе, тем большее значение приобретает он для общества.
Разумеется, для писателя не существует иных законов жизни, иных норм поведения, чем для прочих людей. По-моему, писателя часто попросту смешивают с лицедеем, с актером. Но истинный писатель не лицедей и не актер; высшее, чего он может достигнуть,— это стать стопроцентным человеком.
Можно выразить эту мысль и так: любой человек в большей или меньшей степени является писателем. Горести и радости, надежды и отчаяние, мечты и разочарования— все это присуще каждому. Только не всякий умеет выражать свои переживания в художественных образах. Впрочем, большинство людей время от времени отваживается на это. Пропасти между писателем и прочими людьми нет никакой. И этим объясняется, что читатели получают от его книг удовлетворение. Но ни один писатель не в состоянии дать своему читателю больше, нежели тот способен воспринять.
Приведу в пример хозяев харчевни в Ламанче. На этом пустынном плоскогорье, где в свое время Дон-Кихот так храбро сражался с ветряными мельницами, путешественники — явление редкое, и поэтому в харчевнях не держат провизии, путешественники должны возить припасы с собой. Если в такой харчевне спросишь, какое блюдо здесь можно заказать, хозяин обыкновенно отвечает: «Можно подать баранину, рыбу, цыплят — все, что вы захватили с собой». Дело хозяина приготовить то или иное блюдо из запасов путешественника. Писатель поступает точно так же. Если он хороший повар, а люди, пробирающиеся по тропе жизни, припасли в котомках что-нибудь существенное, то он может угостить их так хорошо, что они будут сыты до следующей остановки. Без такого ламанчского повара путешествие могло бы стать странствием по пустыне.
Если бы для того, чтобы стать настоящим писателем, нужно было с ранних лет обладать особенной, ярко выраженной склонностью к сочинительству, то я по этому признаку мало годился бы в писатели. Правда, у меня была врожденная способность писать грамотно, но такая же способность была у всех моих братьев и сестер. Особенной охоты писать я никогда не обнаруживал, и на моих письмах и школьных сочинениях всегда была пометка: «Слишком коротко». Да и впоследствии я никогда не садился за письменный стол только из потребности что-нибудь сочинить. Искусство никогда не захватывало меня целиком,— поэтому я охотно мирился с тем, что художественная форма моих произведений ставилась под вопрос, лишь бы их жизненность была вне всяких сомнений.
Разумеется, на языке и стиле моих произведений отразилось мое стремление кормить своих собратьев-людей грубым ржаным хлебом, а не кондитерскими изделиями. Я не особенно заботился о языке и стиле, но всегда упорно трудился над содержанием. Поэтому я удивлялся, когда критика отмечала оригинальность моего языка, изобилующего оборотами, свойственными народным пословицам и поговоркам. Я отвечаю здесь многим, обращавшимся ко мне по этому поводу: пословицы, встречающиеся в моих произведениях, пожалуй, не найти ни в каком сборнике фольклора — в большинстве случаев я выдумал их сам.
Непреодолимой внутренней тяги к сочинительству во мне, следовательно, не было, и письменный стол никогда не манил меня сам по себе, а скорее отталкивал. Но если я все же проводил за ним целые часы, то потому лишь, что своими переживаниями мне удобнее всего было делиться с людьми именно в форме рассказа, романа, очерка. Для газетной полемики, для публичных диспутов я мало годился — мне не хватало находчивости. Доводы приходили мне на ум, когда спор бывал уже закончен. Оставалось поверять их бумаге: бумага — якорь спасения для тех, у кого нет прыти в мыслях и словах. Изложенные на бумаге аргументы приобретают объем и вес, расширяют горизонт, позволяют иногда «сделать из мухи слона».
Физический труд всегда был мне больше по сердцу, чем литературный, и лет до пятидесяти я писал преимущественно ночами, чтобы днем иметь досуг для работы по дому и в саду. На сон я смотрел как на самоограбление и старался уделять ему возможно меньше времени. Теперь я наверстываю упущенное. Лучшего занятия, чем садоводство, я не знал и не знаю: эта работа удовлетворяет какую-то глубоко заложенную во мне потребность, не имевшую возможности развиться полностью. Я не представляю себе лучшей, высшей формы физического труда, чем вонзать заступ или кирку в невозделанную землю, взрывать каменистую почву, выкорчевывать терновник, превращать пустошь в плодородный участок — в обширный фруктовый сад с деревьями и кустами редких пород... Но для меня этот труд всегда оставался заветной мечтой,— я вынужден был добывать хлеб насущный от случая к случаю, и на другое у меня не хватало ни досуга, ни сил,— во всяком случае до того возраста, когда уже поздно было начинать. Мне приходилось каждый раз довольствоваться лишь разбивкой маленького сада на голой земле и превращением заброшенного домишки в уютный семейный очаг.
Но и до сих пор я радуюсь каждому случаю отложить перо и взяться за лопату. И нет для меня ничего прекраснее зрелища образцового крестьянского хозяйства, созданного на месте голых скал да степного вереска. Такое хозяйство представляется мне символом процветания земного шара, преображенного трудом миллионов усердных рабочих рук.
Бьёрнстерне Бьёрнсон где-то говорит, что писателем может стать человек, который замечает и осмысливает все то, мимо чего равнодушно проходят другие. Писатель — внутреннее око человечества, замечающее любую мелочь. Благодаря ему люди познают жизнь цветов, птиц, бедняков, обездоленных, детей. Но хорошо, если писатель также видит и все великое; если он отличается дальнозоркостью и тем вечным беспокойством, которое вынуждает его пересматривать свои позиции, а он в свою очередь заставляет других людей следовать по его пути, задумываться над жизнью и над тем, как все в мире устроено. Быть писателем — это значит понимать, что, в сущности, ты ничего не знаешь, но стремишься узнать все!
Никто не отрицал, что я обладаю необходимой писателю свежестью восприятия; зато считали, что у меня нет способности к самоанализу. Да, я действительно не способен копаться в себе. Вглядываться в то, что творится вокруг, во всем, что творится вокруг, разбираться в этом, принимать участие во всем, что происходит между небом и землей, мне нравилось куда больше, чем углубляться в себя и раздумывать о том, что во мне происходит. Неужели я, обладая такими чуткими нервами, мог бы заниматься исключительно созерцанием своего собственного «я»!
В том мире, к которому я принадлежал по происхождению, воспитанию и складу ума, не слишком много внимания уделяли собственной персоне; тому, кто вздумал бы этим заниматься, не поздоровилось бы: жизнь в этом мире складывалась из мучительных лишений, горькой нужды и всяческих превратностей. Горести и заботы почти не оставляли в сердце места для сентиментальной жалости к себе и другим. И все же в то время, когда мы сами сидели на одном хлебе, я часто слышал, как мать жалела соседей-бедняков, у которых и того не было. Как мало нужно пролетарию, чтобы не чувствовать себя совсем несчастным! Заболят, бывало, у тебя зубы,— тебе говорят, что зубная боль укрепляет волю, если не распускать себя, не хныкать, а покрепче стиснуть зубы и терпеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я