https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/60/
— Небось когда уезжали, все назад оглядывались,— продолжал хозяин. — А надо бы по-осторожней. Самого-то отвезли в Нексе и посадили.
Крестьянин сам поджег свой двор,—так думали все; но вслух этого никто не говорил, все ограничивались намеками Более того, и это особенно удивляло меня, — все по-прежнему считали погорельца честным человеком. Семью его и уцелевшую скотину приютили соседи. Через несколько дней крестьянина выпустили, не предъявив ему никакого обвинения, и он как ни в чем не бывало стал объезжать соседей. На сходе было решено завезти погорельцу лес и камень для нового дома, а кроме того, обрабатывать его землю, пока он не станет на ноги; вот он теперь разъезжал по соседям и благодарил их.
Я сам видел из окна конюшни, как он слез с повозки и как мой хозяин пожимал ему руку. Я весь похолодел от ужаса и изумления. Ведь в огне погибло немало скотины, а старенькую бабушку вынесли из пылающего дома в одной рубашке! Еще детские книжки приучили меня смотреть на поджигателей, как на самых страшных преступников; теперь я впервые увидел поджигателя собственными глазами — и что же? — он оказался представительным, серьезным мужчиной, и мой хозяин даже пожимал ему руку.
— Ему и горя мало,— говорили люди, — страховка покроет почти все убытки, а соседи помогут отстроиться,
вот у него и новый дом и денежки в придачу.
На первый взгляд люди в деревне жили много дружнее, чем в городе, здесь все стояли друг за друга. Но дружили между собой только хозяева, на нас, батраков, это не распространялось. Мы здесь были чужие и вдобавок подвластные люди. И хозяева усердно помогали друг дружке следить за нами и чинить над нами расправу.
Тому, кого не приучили с колыбели к осторожности и недоверчивости, приходилось здесь очень туго — люди все были замкнутые и скрытные. Иногда человек считался бедняком, а на дне сундука у него хранились деньжонки; люди, слывшие хорошими и порядочными, имели на совести немало темных дел. Приходилось быть готовым к тому, что все имеет две стороны, — вся деревенская жизнь такая, казалось бы, простая и бесхитростная на первый взгляд. Под обыденной, мирной внешностью скрывались вражда и раздоры; я знал хутора, между которыми шла непрерывная война из-за клочка земли; знал случаи, когда родные братья не разговаривали друг с другом и отворачивались при встречах из-за того, что один брат получил когда-то периной больше, чем другой; были и такие хутора, о которых говорили шепотом, — потому ли, что ходили слухи о совершенных там убийствах, или потому, что владельцы их никогда не умирали своей смертью, а вешались на стропилах, когда приходил их срок.
И все это обволакивалось серенькой паутиной будней. Люди возделывали свои поля, ели и пили как ни в чем не бывало и обо всем говорили уклончиво, намеками. Вообще здешний народ был совсем не такой общительный, как в городе, — каждый замыкался в себе и скрывал радость, горе и ненависть; но все эти чувства были точно такие же, как и у горожан.
Мы, батраки, были здесь как перелетные птицы, как кочующие цыгане среди оседлого населения. Мы в счет не шли, на нас не распространялась та снисходительность, которую хуторские проявляли по отношению друг к другу. Мы подчинялись особым законам — рабским законам уложения о батраках, и с помощью этого уложения хозяева общими усилиями держали нас в узде. По закону мы не имели права ни днем, ни ночью покидать хутор без разрешения хозяина, а такое разрешение хозяева давали неохотно: нечего баловать народ! Работнику полагалось одно свободное воскресенье в месяц, но меня отпустили только после того, как я заявил, что мне совершенно необходимо сходить в церковь и послушать слово божие. Тут уж хозяин не нашелся, что возразить, и отпустил меня. Ни разу в жизни я не бегал так быстро, — даже в те времена, когда пастушонком учил уму-разуму корову Спасианну. Тоска по дому и маленьким сестренкам подгоняла меня. Но хозяева помогали друг другу следить за батраками, — не прошло и недели, как хозяин узнал, что в церковь я и не заглядывал. Это был серьезный проступок: ведь я обманул не только его, а самого господа бога. Не скоро удалось мне еще раз вырваться домой.
Наша рабочая сила тоже принадлежала хозяину круглые сутки; если телилась корова или поросилась свинья, само собой разумелось, что присматривать должен был работник или я.
— Так оно спокон века ведется, — говорил хозяин, если мы пытались возражать.
Работнику полагалась четвертинка водки в день— осьмушка к завтраку, осьмушка к полднику. Некоторые хозяева в нашей деревне стали рассчитываться с батраками так: вместо водки выдавали лишние восемь крон за полгода. Наш хозяин, который сам пил очень редко, предпочел бы и вовсе убрать водку со стола, но считал, что за это не стоит выплачивать деньги.
— Сейчас не те времена, — доказывал он. — Пьянствовать не достойно. Водка делает человека рабом.
— Не одна водка делает человека рабом, тогда уж заодно отменяйте рабство во всех его видах, — заметил Петер Дам.
Интересно, что он хотел этим сказать?
— А мне думается, у нас на хуторе никакого рабства нет, — обиженно возразил хозяин, — в кандалы здесь как будто никого не заковывают.
— Как же нет рабства, раз даже ночь и та тебе не принадлежит. Вот сегодня ночью мне пришлось распрягать лошадей, когда хозяин приехал из города. Чем же это не рабство?
Хозяин явно имел иное представление о рабском труде. Правда, с этих пор, если ему с женой приходилось поздно возвращаться, он сам распрягал лошадей и ставил на место повозку, но водки работнику давать не стал и денег за нее не платил.
Таким образом, в рабстве была пробита первая брешь, по крайней мере для Петера, — ночь теперь принадлежала ему.
— Ну конечно, тут не разгуляешься, зато хоть выспаться можно, — говорил он.
Как-то ночью, когда надо было присматривать за супоросой свиньей, он лег спать и оставил меня одного. «Не моя ведь свинья», — сказал он. Но свинья не опоросилась ни в ту ночь, ни на следующую, а на третью ночь я заснул тут же в хлеву. Пока я спал, она опоросилась, и когда хозяин пришел посмотреть, как дела, он увидел, что я сплю, а свинья тем временем успела сожрать двух поросят. Хозяин бранил меня, а я, смертельно усталый и полусонный, еле стоял на ногах.
Мысли мои мешались, в голове гудело, и где-то в тайниках мозга огненными буквами горели слова: «Не моя ведь свинья». Должно быть, я сказал это вслух, потому что хозяин вдруг рассвирепел, схватил меня за плечи и начал трясти.
— Ты что сказал? Ты что сказал? — орал он.
С тех пор, как только у меня что-нибудь не ладилось, он ехидно замечал:
— Ну еще бы, ведь это все не твое!
Он считался неплохим хозяином; пожалуй, он и в самом деле был человек незлой. Уж очень тяжелы были условия нашей работы, а у него не хватало доброй воли, чтобы улучшить их. Я надрывался из последних сил, потому что — «как заведено спокон веку, так оно и будет». А раз это освящено обычаями, значит совесть хозяина могла быть совершенно спокойна; впрочем, этим доводом привыкло успокаивать свою совесть большинство так называемых добропорядочных людей. На всех хуторах за скотиной ухаживали такие же, как и я, подростки, выполняя работу взрослого батрака; измученные и иззябшие мальчишки, они больше привыкли плакать, чем смеяться, а рот и нос утирали руками, загрубелыми от воды и холода. Такое положение вещей вполне устраивало взрослых; если бы хозяин не нанимал за гроши подростка для грязной работы, ему приходилось бы делать эту работу самому. Вот тут-то ему помогали освященные веками обычаи, отдававшие в его руки беззащитного мальчишку; а если этот мальчишка осмеливался поднять голос против обычаев, его немедля причисляли к негодным работникам, молва об этом из уст в уста передавалась по всей округе, — и нелегко было ему после этого найти другое место.
— Ты бы взял Мартина с собой, — посоветовал старый хозяин молодому в одно воскресное утро, когда мы готовили для поездки в церковь лучшую повозку. — Может, он там научится как следует понимать свои обязанности. И уж во всяком случае это не повредит.
Старик говорил громко, явно рассчитывая, что я услышу его слова.
Правил сам хозяин, подняв до ушей высокий меховой воротник. Лошади в начищенной до блеска сбруе весело приплясывали впереди нарядной повозки. Но меня все это мало трогало. В церкви пастор на самом деле говорил, что каждый человек, кто бы он ни был, должен честно и добросовестно выполнять свой долг.
Проклятое чувство долга! Неужели мне все еще не хватает его? Разве не долг свинцовой тяжестью пригибал к земле мое тщедушное тело, разве не из-за него глаза мои опухали от слез? Я не знал, что такое радость, потому что вечно запаздывал с какой-нибудь работой и, как пи старался, все равно не успевал. К тому же меня грызла обида: ясное дело, хозяин уверен, что я плохо смотрю за скотиной, а это несправедливо. Пастушонком я привык иметь дело с большим стадом, и скотина у меня была ухоженная и гладкая,— меня не раз хвалили за это. Обида жгла меня, я выбивался из последних сил — и все же не мог управиться. Тогда хозяину или его отцу приходилось помогать мне, и от этого, конечно, они злились еще больше.
Теперь для ухода за скотиной нанимают взрослых, опытных людей и платят за это больше, чем за другие работы. Нет, я скорее страдал избытком этого проклятого чувства долга, чем недостатком его. Мне не раз хотелось умереть от одного только сознания, что я не могу выполнить все порученное мне; это сознание камнем лежало у меня на сердце, терзало меня все юношеские годы, до тех пор, пока я, уже будучи взрослым, не побывал на хуторах у моих товарищей по Высшей народной школе и не увидел своими глазами, как взрослые, специально обученные этому делу люди не без труда управляются со стадом, ничуть не больше того, с которым в свое время бился я.
Проклятое чувство долга? Я пытался восставать против него, но для этой борьбы у меня не хватало сил. В руках взрослых «чувство долга» было отличным оружием Мы надрывались на работе, выбивались из сил, но никто из взрослых ни разу не сказал - «Это, конечно, весьма похвально, но надо пожалеть мальчика и не мешать ему расти и развиваться». Нет, говорилось совсем другое: «Ну что ж, это неплохо! Так и продолжай, тогда из тебя будет толк». — «А ну-ка, поднажми, вот так, еще разок!» А когда ты сам чувствовал, что вот-вот надорвешься, если не передохнешь хоть немного, — тут ты немедля превращался в дармоеда, который не заслуживает и куска хлеба и из которого не выйдет ничего путного.
Петер Дам всячески старался поддержать меня. Он часто приходил мне на помощь, а когда я получал нагоняй, говорил в утешение:
— Да плюнь ты на них. От брани пока никто не помер. Другим еще хуже приходится, у нас хоть кормят хорошо.
И это была правда. Хозяйство напоминало корову, которая питается своим собственным молоком; крестьянам приходилось самим съедать почти все, что давал хутор. Однако я знал немало хуторян, которые задавали настоящие пиры, а батраков держали впроголодь. У нас же сало и цельное молоко не сходили со стола. Куры неслись где попало, и когда я находил где-нибудь на сеновале их гнездо и приносил на кухню полную шапку яиц, мы получали на обед яичницу.
Обеды были единственной отрадой в нашем существовании, мы всегда радовались возможности посидеть и отдохнуть, ни о чем не думая. Ели мы вместе с хозяевами, и за столом почти всегда царило хорошее настроение. Сытная еда сближала всех.
— Пусть хоть какой-нибудь прок будет от всего этого добра, — вздыхал старик. — Что в брюхо пошло, с того налог не берут.
После ужина нам было некуда деваться. Коротать вечер в своей каморке мы не могли из-за страшного холода, вдобавок крысы бегали там прямо по ногам.
А в доме сидели хозяин с хозяйкой, они еще не успели надоесть друг другу и поэтому предпочитали оставаться вдвоем. Изредка мы тайком уходили со двора к батракам на соседний хутор, но это была очень рискованная затея, узнай об этом хозяин, нас потащили бы к старосте и могли бы оштрафовать.
Нам не хотелось залезать в постель сразу после ужина, — ведь душа тоже требует своего. Петер часто уходил к девушкам, в их комнату возле прачечной, — немного «развлечься», как он говорил.
— Ты тоже можешь со мной пойти, — Бенгта не прочь водиться с тобой. Хоть ты и мал, а вдвоем все веселее, чем в одиночку.
Но я слишком уставал за день и меньше всего был расположен развлекаться. Я устроил себе уголок в коровнике, перетащил туда свой зеленый сундучок и любил тихонько посидеть там, перебирая свои пожитки. На внутренней стороне крышки я начертил карандашом сто восемьдесят три палочки — они обозначали дни, которые мне предстояло провести на этом хуторе. Каждый вечер я зачеркивал одну палочку, — вот и еще день прошел и канул в вечность. Я пересчитывал палочки снова и снова, боясь зачеркнуть лишнюю. Мысль о том, что я могу пробыть здесь хоть на один день больше, чем полагалось, наполняла меня ужасом. В дальнейшем я уже ни разу так точно не рассчитывал время, даже когда спешил на свое первое свидание. Тяжело было одолевать эту гору, но я никогда не забуду того счастливого дня, когда я достиг вершины и начал спускаться вниз, — зачеркнутых палочек стало больше, чем незачеркнутых.
Срок моего рабства истекал, а дни становились все длиннее — приближалась весна. Не могу сказать, чтобы за это время я приобрел уверенность в себе, да и до того ли мне было, — хорошо, что я вообще удержался на поверхности и не пошел ко дну. Но зато я основательно научился терпению.
Сейчас, когда я пишу эти строки, в газетах появилась история одного батрачонка из Ютландии. Этот мальчик никак не мог согреться в постели, — стоило ему полежать с полчаса, как у него совершенно коченели ноги. Когда всем надоело слушать его жалобы, кто-то зашел однажды вечером в каморку и откинул одеяло с его ног; под одеялом оказалось тринадцать ужей, которые грелись возле мальчика. Кровать ему заменял ящик без дна, стоявший на голом земляном полу и набитый торфом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21