roca haiti 170x80 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я и теперь шел учиться, но на этот раз уже сам выбрал — чему; впервые в жизни я собирался приступить к делу, которое не отпугивало меня. Тут уже не приходилось против воли залезать в первую попавшуюся мышиную норку и сидеть там только потому, что больше некуда податься. Пусть весь мир спрашивает меня теперь, нравится ли мне мое занятие.
Постель у матери действительно нашлась, но она боялась дать мне ее: отец работал в сарае, и оттуда нельзя было ничего вынести так, чтобы он не заметил.
— Господи, ну что за несчастный я человек, ну что мне делать! — сокрушалась мать. — Подумать страшно, какой будет скандал, если отец узнает, что ты поступил в школу. Может, лучше бы тебе остаться на прежнем месте и делать свое дело? Ты ведь знаешь, как отец ненавидит всякие книги и школы. Вот вчера он опять спалил одну из твоих книжек
Речь шла о книге, которую дал мне Якоб, — это была «Перчатка» Бьёрнсона. Должно быть, отец прочитал ее, потому что заявил матери, что не потерпит такого свинства в своем доме. А когда на него находил такой стих, он сжигал все, что попадалось под руку, будь то наша книга или чужая. Отец чувствовал себя обойденным в жизни и вымещал обиду на чем попало.
Дела у него шли неважно. Врагам его удалось одержать верх над выскочкой, бравшимся за такую работу, которая по плечу только людям ученым, крупных подрядов ему больше не давали; он был окончательно побежден. Теперь он целыми днями сидел в сарае и обтесывал камень для нового шоссе; хозяин каменоломни в знак особого расположения велел подвозить камень к нашему дому, чтобы отцу не приходилось таскаться за полмили. Время от времени, когда подворачивалась особенно сложная работа — рыли глубокий колодец в песчанике или требовалось спуститься в порту на дно под водолазным колоколом, — присылали за отцом.
— Конечно, там, где другим не справиться, вспоминают про Ханса йоргена Андерсена, — неизменно отвечал отец. — Не стоите вы того, чтобы выручать вас.
Но он слишком любил свою работу, и всегда кончалось тем, что он шел куда его звали. А потом снова возвращался в свой сарай, снова обтесывал камень и ворчал.
Мать жаловалась, что отец окончательно замкнулся в себе, теперь из него слова не вытянешь. Только маленькая Элла, «поскребышек», могла вызвать улыбку на его лице или заставить его разговориться; в свои три года она полновластно распоряжалась отцом.
Отец теперь редко ходил в трактир, но зато постоянно выпивал дома. Каждые полчаса он заглядывал в угловой шкафчик. Малышка ковыляла за ним по пятам.
— Снова выпить захотел! Просто ужас, сколько ты пьешь, — говорила она.
Мать жила в вечном страхе, каждую минуту ожидая, что тяжелый кулак опустится на малютку, но отец только бормотал что-то невнятное и отходил от шкафчика, а Элла опять семенила следом за ним.
Отец, конечно, знал, что я поступил в школу в Эстермари, и не вышел ко мне из своего сарая. Мать послала Тио, сестренку постарше, к Марии Пиль, которая вместе с матерью дезинфицировала квартиры заразных больных. Тио вернулась домой и сообщила, что у Марии Пиль осталась лишняя постель после смерти матери — ее отнесут к купцу Бергу и с первой же оказией доставят в Эстермари. Итак, эта забота отпала. Мать, как всегда, сумела найти выход.
Я стал собираться в путь: до Эстермари было мили две, а я хотел еще зайти к Якобу Хансену и поделиться с ним своей радостью. К тому же мне было очень неприятно, что отец из-за меня не заходит в дом. Выйдя во двор, я увидел его: он стоял в дверях сарая, весь багровый, с молотком в руке.
— Ну-с, теперь мы уходим из дому и хотим стать важной птицей, — сказал он, злобно усмехаясь. — Ты бы лучше держался за свое дело. Бьешься-бьешься, чтобы вывести в люди такого болвана, выучишь его ремеслу, а он, видите ли, из-за каких-то дурацких затей плюет на все твои заботы.
Что-то неведомое, страшное поднялось во мне — ярость, какой я не испытывал никогда в жизни. Мне неудержимо хотелось броситься на него и ударить так, чтобы свалить его с ног, отомстить ему и рассчитаться за прошлое. Все поплыло у меня перед глазами.
— Знаю я, как ты бился, — закричал я вне себя.— Пил без просыпу, вот как ты бился, а про нас и думать забыл, мы сами о себе думали! Ты, ты...
Впервые в жизни я восстал против отца, впервые, кажется, сказал ему «ты». Одно мгновение он стоял неподвижно, словно не понимая, что происходит. Потом пошел на меня с молотком в поднятой руке. Тогда я схватил первое, что подвернулось под руку, кажется железный засов от ворот.
— Попробуй-ка, тронь, — кричал я. — Убью! Кровь моя так и кипела, я еле удержался, чтобы не
кинуться на него, и страстно желал, чтобы он ударил меня и я смог отплатить ему за все издевательства. Но отец вдруг остановился, повернул обратно и скрылся в сарае, захлопнув за собой дверь.
В то же мгновение и во мне словно что-то надломилось. Каким старым и пришибленным показался он мне, когда шел к сараю! Я отшвырнул засов и остался стоять на месте, вконец опустошенный и растерянный, чувствуя непреодолимое желание побежать в сарай, сказать отцу что-нибудь ласковое, успокоить его, попросить прощения; я готов был даже польстить его самолюбию. С какой радостью я оставил бы его в приятном сознании, что прав он, а не я. Но отец был не из тех, кто нуждается в утешении, — он презирал всякое сентиментальничанье и особенно проявление раскаяния.
Через некоторое время, уже в школе, я получил письмо от матери, она писала, что я могу спокойно бывать дома, поскольку отец уже не возражает против моего учения. Его тогда рассердило, что я взял постель у чужих людей.
Встреча с Якобом Хансеном принесла мне большое разочарование. Я пришел к нему в твердой уверенности, что он порадуется, узнав о моем поступлении в школу, а он вместо того стал издеваться над грундтвигианством и высмеивать Высшую народную школу в тех же самых выражениях, что и «Ависен» и брюзжащие консерваторы из Рэнне.
— Ты ведь знаешь, пастор в Перскере тоже грундтвигианец; идиот, конечно, страшный, как и все прочие. Так вот, он разрешает работнику валяться на диване в своем кабинете и курить трубку, покуда сам работает. А если пастор напомнит работнику, что пора возить навоз, работник отвечает: «Не-ет, Мариус, сегодня твой черед». Последнюю фразу Якоб произнес, растягивая слова и скривив губы.
Я разозлился. Вовсе незачем ему кривить рот, передразнивая работника. И что тут плохого, если пастор позволяет работнику входить в свой кабинет? Почему бы им не поговорить друг с другом? Может быть, батрак тоже учился в Высшей народной школе. Но Якоб меня и слушать не хотел.
— Брось, ничего, кроме глупостей, от этих школ не дождешься, — отрезал он.
— Просто ты слишком много воображаешь о себе, вот и насмехаешься над Высшей народной школой,— сказал я, стараясь уколоть его. — Потому что там не изучают латынь и прочую благородную белиберду.
Слово «белиберда» задело его, он побледнел и засунул руки в карманы, что делал всегда, когда приходил в ярость. Он учился греческому и латыни у пробста и мог целыми часами восхвалять эти языки и античную литературу.
— Ты просто принадлежишь к черни, оттого и называешь это белибердой, — ответил он, и губы у него задрожали. — Грундтвигианство как раз подходящее пойло для толпы.
— А ты возомнил о себе потому, что мельников сынок, — крикнул я и хлопнул дверью. Хорошо ему было рассуждать и важничать, ведь у его матери водились деньги. И где ему было понять, сколько пришлось пережить мне.
Мы впервые расстались врагами. Я не мог простить Якобу, что он хотел обесценить мою с таким трудом завоеванную победу. Всю дорогу до школы я не переставал размышлять о нашей ссоре и отыскивал все новые и новые доказательства того, что Якоб смотрит на простых людей сверху вниз. Он был такой же, как пробст, и полицмейстер, и судья, — они так заважничали от своей учености и от латыни, что стали казаться самим себе выше всех остальных. Но мне уже надоело, что на меня смотрят сверху вниз, и я дал себе слово никогда больше не заходить к Якобу.
Этой зимой в школе было гораздо больше порядка, Фоверскоу удалось подыскать хороших учителей, на осеннем съезде выступали докладчики даже из Асковской школы. Все это привело к увеличению числа «настоящих» учеников, их в этом году набралось свыше двадцати человек. В прошлом году Фоверскоу приходилось присчитывать членов своей семьи, чтобы получилось число учащихся, дающее право на государственную субсидию.
Нельзя сказать, что настроение у Фоверскоу стало от этого лучше. Учеников все еще было слишком мало, чтобы оправдать возросшие расходы, и школа приносила убыток.
— Боюсь, что нам не продержаться до тех пор, пока ты сможешь помогать мне, — сказал Фоверскоу чуть ли не на другой день после моего приезда. — Почти все наследство жены ушло на уплату долгов и самый необходимый ремонт, а надежд на будущее по-прежнему мало. Крестьяне мне не верят, они посылают своих детей в другие школы, а сюда отдают только тех, на которых им жалко тратиться.
Общее мнение крестьян-грундтвигианцев сводилось к тому, что школа слишком мало внимания уделяет духовным вопросам. Директора считали человеком недостаточно возвышенным, — он не годился для того, чтобы заставить «дух воспарить горе». Но не трудно было заметить, что сами крестьяне, когда доходило до дела, тоже не слишком возносились духом. К началу учебного года почти все они самолично привезли своих сыновей; они расхаживали но двору и осматривали строения, всячески стараясь показать, что считают это своей собственностью и что, на их взгляд, эта собственность попала в плохие руки. Школа не была для них центром, вокруг которого можно объединиться; в Доме Высшей народной школы в Рэнне куда больше чувствовалась общность взглядов, чем на собраниях, которые изредка устраивались здесь.
Как-то зимой, после собрания, я откровенно высказал Фоверскоу свое мнение.
— Это правда, — ответил он, — нашим крестьянам давно уже надоело возноситься духом, — наверно, потому, что они начали заниматься этим раньше, чем горожане. В городе, по-видимому, повторится та же история. Это бы еще куда ни щло, плохо другое — они вообще устали от духовной жизни. Один бог знает, доживем ли мы до того времени, когда люди не смогут существовать без духовных запросов. Сами ведь радуются передышке, а меня упрекают в том, что я не возношу их за облака, а пытаюсь вместо этого дать им и их детям разумное представление о повседневной действительности. Не легко мне приходится, можешь поверить.
Да, ему было очень не легко. Привозя своих детей в школу, крестьяне говорили:
— Вы им поменьше забивайте голову всякими высокими материями. Главное, пусть научатся как следует писать и считать.
И тем не менее они требовали, чтобы их сыновья, проучившись одну зиму, стали какими-то гениями, па голову выше всех остальных людей.
На осенний и зимний съезды и на другие празднества собирались люди со всего острова. Они привозили с собой постели и гостили у нас по три дня; двор в эти дни бывал запружен повозками, в классах стояли длинные, накрытые белой бумагой столы, ломившиеся от всяких яств. Продуктов уходило очень много, а плата за трехдневное пребывание в школе и за лекции была
очень низкой. Да и то еще крестьяне находили, что она слишком высока,—помилуйте, это ведь дружеские встречи! Ничего себе дружба! Лет двенадцать — пятнадцать назад, когда грундтвигианство было еще в диковинку, это и в самом деле походило на дружеские
встречи: в каждой повозке непременно оказывались какие-нибудь припасы для пира —то бочонок масла, то половина свиной или телячьей туши, — так что после разъезда гостей ученикам хватало еды на добрый месяц. А теперь дошло до того, что приходилось стоять у двери и следить, все ли берут входные билеты. Эта обязанность была возложена на меня.
— Ты только поосторожней, — наставлял меня Фоверскоу. — Если что, старайся представить дело так, будто они просто забыли купить билет.
Я следил очень внимательно, и все же, когда мы подсчитали выручку, обнаружилась недостача в несколько сот крон. Фоверскоу только вздохнул, — он рассчитывал получить на этот раз хоть небольшую прибыль.
По субботним вечерам в школу собирались окрестные жители, чтобы послушать лекции или чтение книг. Главным образом приходили деревенские ремесленники и хусмены — люди совсем особого склада. Они поселились возле школы с первых дней ее существования, как жители пустыни селятся у источника. Многие из них — те, что до сих пор черпали здесь духовную пищу, — оставались верными и преданными друзьями школы. У других пыл первого увлечения, заставивший их бросить все и переехать сюда, давно уже прошел, но они, разочаровавшись, все равно продолжали жить здесь, навсегда привязанные к этой местности. Такие ненавидели Фоверскоу и нападали на него при всяком удобном случае, хотя он застал школу не в лучшем состоянии, чем она была сейчас. Тем не менее оставаться в стороне от школьной жизни они не хотели, сидели на всех собраниях мрачные и злые, и по их лицам видно было, что они уже заранее всем недовольны.
— У них ничего в жизни не осталось, кроме этого недовольства, — снисходительно говорил Фоверскоу; сам он обращался с ними так же дружелюбно, как и с другими гостями.
Для меня пребывание в Высшей народной школе имело огромное значение. При всем убожестве школы, восемь месяцев, проведенные в ее стенах, помогли мне сделать большой шаг вперед. Ребенком я провел на школьной скамье сравнительно мало времени, и за первые три месяца наверстал здесь все то, чему дети учатся в течение семи-восьми лет. На следующий год я познакомился с основами физики, геометрии и сложными арифметическими действиями. В детстве мне немало пришлось поработать, и теперь я без труда усваивал все предметы и собирал воедино весь свой опыт, все свои разрозненные знания. Мой жизненный путь привел меня к твердому убеждению, что, связав школьное обучение с практической жизнью и приурочив преподавание теории к более зрелому возрасту, можно избегнуть потери времени и наполнить детские годы живым содержанием, которое принесет больше пользы, чем тысячи бесплодных учебных часов, — сперва надо собрать материал, а потом начинать строить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я