https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/
штукатурка отставала от дранки и обваливалась от каждого толчка, поэтому стены приходилось обивать длинными планками. Пол был глиняный, потолок заменяли тонкие жерди, засыпанные сверху старым, гнилым сеном. Створки дверей покосились и не плотно прилегали друг к другу, между ними можно было свободно просунуть руку. Хозяйский дом был тоже очень старый, но не такой ветхий, как остальные постройки. В большой зале с окнами на восток, которой давно уже никто не пользовался, могло усесться за стол до сотни гостей, и Бон, старый крестьянин, работавший у нас во время молотьбы, рассказывал, какие пиры задавали тут в дни его молодости. В те времена хлеб был еще в цене, а потом дешевая американская пшеница забила датскую.
— Теперь все пошло прахом, что здесь, что в других местах. Хорошо только тому, у кого дом сгорит,— постоянно твердил он. — Все напасти идут из Америки.
Не один хутор сгорел в те годы. Наш домик в Нексе стоял на окраине города, и в темные ночи мы часто видели, как на небе то здесь, то там вспыхивало зарево. Нам это казалось очень страшным, а тут, где то и дело случались пожары, о них говорили, как о чем-то вполне естественном, понимающе кивали друг другу и охотно помогали погорельцу чем могли.
Передняя часть двора была вымощена, здесь обычно останавливались возы, тут же находился колодец, а рядом— длинная колода, из которой три раза в день в любую погоду поили всю скотину, в коровник вода не подавалась. Часть двора занимала огромная яма, куда сбрасывали навоз изо всех стойл, в ней уже скопился слой навозной жижи фута в два толщиной. Настоящих хранилищ для компоста тогда еще почти не знали, только сумасшедшие да хвастуны обзаводились ими,—на весь приход было пока всего одно.
И сейчас еще я вижу перед собой эту яму и весь двор до мельчайших подробностей: каменный скат шел вдоль конюшен; по нему нужно было осторожно провезти тяжелую тачку, потом взобраться с ней по узкой доске на кучу навоза и возле самого края ямы
опрокинуть тачку и вывалить содержимое. Тачка была старая-престарая, как и весь остальной инвентарь, и очень нескладная, так что вся тяжесть приходилась не на колесо, как полагается, а на ручки. Я еле справлялся с ней, не мог удержаться на доске и ступал рядом, прямо по навозу. Частенько ноги у меня проваливались в навозную жижу и мои деревянные башмаки
застревали в ней. На дверях хлева висел фонарь с ворванью, но он не мог разогнать темноту зимнего утра.
Хозяин еще нежился в постели с молодой женой, работник чистил лошадей в теплой конюшне, девушки доили коров в хлеву, а я один-одинешенек, коченея от стужи, возился в темноте и, засучив рукава куртки, отыскивал свой башмак, утонувший в навозе. Я громко плакал от жалости к себе, руки, потрескавшиеся и мокрые, невыносимо ныли от холода, кашель душил меня. Потом в дверях конюшни появлялся Петер Дам, он зорко вглядывался в темноту, уходил, чтобы натянуть высокие сапоги, а затем возвращался на двор. Какое это счастье, когда кто-нибудь помогает тебе в беде!
— Больно ты много накладываешь, — говорил он и, сам взявшись за тачку, поворачивал ее стоймя, так что весь навоз сразу вываливался через колесо в яму.
В этом и заключался весь фокус, чтобы вывалить навоз не через борт тачки — тогда он падал рядом с ямой и приходилось делать двойную работу, — а опрокинуть тачку через колесо. У меня так не выходило — не хватало ни сил, ни роста, да и сам я слишком мало весил, чтобы удержать полную тачку, поставленную на колесо. Частенько тачка перетягивала меня и срывалась в яму, так что я сам едва не летел вслед за ней. Тогда вся работа останавливалась, Анна и Бенгта кричали, что в коровнике грязно и нельзя доить, я не успевал вовремя накормить скотину и вообще ничего не успевал.
Только я было приноровился к этой работе и стал понемножку управляться с ней, как хозяину пришло в голову смешивать конский и коровий навоз. Он где-то вычитал, что это очень выгодно и что удобрение от этого становится вдвое лучше. Через яму перебросили две доски, по которым мне приходилось теперь возить груженую тачку то из конюшни, то из хлева. Тут возникала новая трудность: когда я вез тачку по доскам, колесо частенько вклинивалось между ними, и доски разъезжались в стороны. А сохранить равновесие на одной доске оказывалось невозможным — она была слишком узка. Доски не были скреплены между собой, и, чуть только ступишь на них, начинали ходить ходуном. Тачка вихляла из стороны в сторону и нередко, вырвавшись из моих рук, исчезала в яме,— тогда я падал на доски и крепко хватался за них, чтобы не полететь вслед за тачкой. Тут поднималась страшная суматоха: во двор выбегал полусонный хозяин и начинал ругаться, на все три хлева вешали фонари, приносили пожарную лестницу и клали ее поперек ямы, — после этого тачку медленно, с трудом вытаскивали из навозной жижи. Один раз хозяин особенно рассвирепел, он отшвырнул меня в сторону и сам взялся за тачку: пусть, мол, этот сопляк поучится, как легко и быстро можно убрать навоз! Он доверху нагрузил тачку и так быстро выкатил ее из дверей конюшни, что тачка проскочила мимо доски; мне пришлось ухватиться за колесо и снова направить его на доску. При этом я плакал навзрыд, не в силах справиться с охватившим меня отчаянием,— таким казалось мне все на свете.
— Да будет тебе реветь, — сказал хозяин и, снова взявшись за тачку, двинул ее вперед. Доски заходили под ним, тачка завихляла и — раз! — полетела в яму, а хозяин очутился верхом на досках. Я мигом перестал реветь и громко расхохотался—сам не знаю почему, должно быть от злорадства. Петер Дам взял меня за плечи и встряхнул, но это не подействовало, я так и не мог остановиться. И вдруг—у меня даже искры из глаз посыпались и в голове загудело—хозяин закатил мне здоровую оплеуху. Правда, ударил он меня в первый и последний раз, хотя частенько бывал недоволен мною.
Это была мучительная работа; каждое утро, когда я в четвертом часу вылезал из постели, она поджидала меня в темноте, неприступная, как гора. Иногда у меня опускались руки раньше, чем я принимался за дело, и работник помогал мне немного, пока я не раскачаюсь. Его работа была куда легче моей: до завтрака, за который мы садились в шесть часов, он должен был только вычистить и накормить восемь лошадей, а убирать конюшню приходилось мне.
Работа, которую я делал днем, уже не была столь непосильной, но все равно я кружился как белка в колесе с раннего утра до позднего вечера. У моих прежних хозяев вода подавалась прямо в конюшню, стоило только закрыть верхний кран колодца, — ты качаешь, и вода течет в поилки; а здесь напоить скотину было не так легко. Дробилки для жмыхов здесь тоже, не было, я сам разбивал их молотком, заливал горячей водой и размешивал в большой лохани.
Зато на молотьбе я отдыхал. Тут уж я по целым дням трусил за лошадьми по кругу в западной част двора. Ток был открытый, с поля дул ветер, наносило снег, я жестоко мерз в своей тонкой куртке, заскорузлой от навозной жижи, — и все же меня радовала молотьба, потому что в эти дни все помогали мне управляться с чисткой конюшен.
Считалось, что на нашем хуторе хозяйство поставлено хорошо, однако мы всегда и во всем запаздывали. Уборку урожая заканчивали только в ноябре, ко дню расчета с сезонными рабочими, — и то слава богу: у других хозяев хлеб до поздней осени гнил на полях. Не успевали кончить осеннюю пахоту, как уже надо было сеять озимые. Работа не спорилась ни у нас, ни у соседей, повсюду ругали батраков и брюзжали.
— Надо же им душу отвести, — говорил старик Бон, когда мне доставалось от хозяина. — С деньгами-то у наших крестьян туговато, вот они и выгадывают где могут, — работников нанимают мало, кормят плохо да еще ругают ни за что, ни про что. Доходы у хозяев никудышные, поневоле скажешь: слава богу, что у тебя нет ни кола ни двора. За весь хлеб не выручишь столько, сколько стоит одна молотьба, а если его скормить свиньям, все равно с американским салом не потягаешься. То на то и выходит, как ни крутись. Просто горе с этим хозяйством.
Того же мнения придерживался и старик хозяин. Помню, как однажды, когда мы с Боном веяли на гумне, он пнул сапогом кучу зерна и сказал:
— Раньше говорили, что это крестьянское золото, а теперь оно стоит не больше, чем грязь под ногами. Прежде за мной никаких долгов не числилось, потом пришлось заложить хутор за двадцать тысяч, чтобы помочь старшему сыну обзавестись своим хозяйством, а потом еще раз — для среднего сына. Теперь они оба бьются на своих участках, и все без толку; а младший вот остался здесь — и тоже радости мало. Еще слава богу, что за ним недоимок нет, а уж для нас со старухой, хоть нам и причитается за выдел, ничего не остается.
Старики жили в маленьком домике возле самой дороги, но питались у сына.
— Умники говорят, что надо кормить коров зерном и побольше заготовлять масла, — сказал Бон. — Собирать молоко со всего прихода, сливать в одну маслобойку и каждый день сбивать масло, даже по воскресеньям. Хотел бы я поглядеть, какая там бурда получится. Масла-то из этого никак не выйдет, ведь коровы все разные, уж так их господь бог сотворил.
— Да ведь и мы тоже сливаем вместе молоко от всех коров, так что это пустяки... Вот говорят, где-то возле Рэнне крестьяне решили все сообща открыть... как ее?., кооперативную молочную ферму. Недешево им станет эта ферма — слыхать, одна дымовая труба обойдется в тысячу крон.
— Да, добром это не кончится, — заметил Бон, коровы-то ведь все такие разные от природы.
Нет, ничего путного от сельского хозяйства ждать не приходится. Это я уже понял. Одно только было удивительно: как это другая страна на другом конце света виновата в том, что наши крестьяне разоряются и поджигают свои дома, чтобы как-то поправить дела.
Хотя я был еще мал, я, должно быть, любил труд и обладал достаточным запасом энергии, потому что мне всегда казалось, будто работа идет слишком медленно и вяло, будто слишком долго у нас раздумывают и раскачиваются. К рождеству начинали готовиться за несколько недель — пробовали, хорошо ли топится печь, в которой собирались стряпать, точили ножи и топоры для убоя скотины, собирали утварь. В последнюю неделю перед рождеством мы вставали в половине третьего. Во дворах царила такая суматоха, словно весь приход разом собрался рожать. Еще с вечера у дверей нашей прачечной устанавливали колоду. Но когда коров поили, они терлись о колоду и то и дело сдвигали ее с места, так что приходилось устанавливать все сызнова. Под конец старый хозяин потребовал, чтобы возле колоды поставили специального человека для охраны.
Инвентарь, и без того примитивный, был сильно изношен. Вся «механизация» хозяйства сводилась к конной молотилке и одной ручной веялке. Старик не уставал восторгаться хитроумным устройством веялки.
— Ты гляди, как она выплевывает зерно отдельно, мякину отдельно, — повторял он, — даже семена сорняков и те узнает. Ну так и кажется, что она все понимает.
Я лично менее бурно восхищался веялкой. И не мудрено: ведь крутить-то ее обычно приходилось мне, а кроме того, у моего прежнего хозяина была молотилка, которая заодно и веяла.
И вообще я перестал восхищаться крестьянами. Я видел, что дела у них плохи, где уж им щадить несчастного батрачонка!
С коровами приходилось очень много возиться, куда больше, чем мне было по силам, а молока они давали мало. Сливки снимали вручную и сливали вместе; каждые десять дней из них сбивали масло. Сбивали точно так же, как в дедовские времена, с той только разницей, что теперь маслобойку крутила лошадь. Делалось это по вечерам, уже после работы. Я ненавидел эти дни, и недаром: мне после бесконечно длинного трудового дня приходилось в темноте тащиться по кругу за лошадью. Круг этот находился в дальнем, западном углу двора, и мне начинало казаться, что темнота зловеще оживает и весь круг кишит чудовищами, одно другого страшнее. Вдали, на Голубином мысу, мигал новый маяк да вспыхивало то тут, то там зарево пожара. В лунные ночи я подбодрял себя пением, — пел во все горло, полчаса или час, пока не собьется масло; но в безлунные ночи темнота обступала и подкарауливала меня. Я видел огненные глаза, горящие во мраке. Являлись невидимые духи, они ходили следом за мной по кругу и что-то нашептывали мне в уши. «Подожги двор, подожги двор, — слышалось мне, — тогда ты будешь свободен. Стоит лишь сунуть спичку в стог сена... Может быть, и хозяину ты окажешь услугу».
Мне и в голову не приходило читать «Отче наш», я уже не верил в молитвы. Но зато я не раз поглядывал на веревку, висевшую в коровнике. И она словно стала моим талисманом; когда голоса искусителей осаждали меня, я думал об этой веревке — как легко перекинугь ее через балку и разом покончить со всем этим; куда проще, чем поджечь двор и погубить скотину, как недавно случилось на хуторе крестьянина Косее. Чтобы уйти от этих голосов, я погонял лошадь и сам припускал за нею, маслобойка бешено жужжала в сарае, и хозяин ругал меня: «Ты испортишь машину!»
Я замедлял шаг, но через минуту все начиналось сызнова. Потом хозяин вдруг откидывал крышку и радостным голосом кричал: «Стой!» Это значило, что масло готово.
Но бывало и так, что крутишь, крутишь, а масло не сбивается, особенно в светлые ночи. Тогда мы принимались ходить вдвоем; ходили час, полтора, пока хозяин не сдавался. Он сваливал все неудачи на луну. А я думал, что в темные ночи, когда мне мерещились чудовища, за меня вступаются добрые духи, они-то и помогают быстро сбивать масло. И, уж конечно, ни ему, ни мне даже в голову не приходило, что масло сбивается тем скорее, чем быстрее крутишь маслобойку.
Однажды ночью загорелся большой хутор за Рингборгом, в Перскере. Наутро хозяин спозаранку уехал на мельницу — узнать подробности, л за обедом обо всем рассказал нам Загорелось в овине; хозяева в это время были в гостях; «по счастливой случайности» они захватили с собой лучшие одеяла, подушки, перины и постельное белье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
— Теперь все пошло прахом, что здесь, что в других местах. Хорошо только тому, у кого дом сгорит,— постоянно твердил он. — Все напасти идут из Америки.
Не один хутор сгорел в те годы. Наш домик в Нексе стоял на окраине города, и в темные ночи мы часто видели, как на небе то здесь, то там вспыхивало зарево. Нам это казалось очень страшным, а тут, где то и дело случались пожары, о них говорили, как о чем-то вполне естественном, понимающе кивали друг другу и охотно помогали погорельцу чем могли.
Передняя часть двора была вымощена, здесь обычно останавливались возы, тут же находился колодец, а рядом— длинная колода, из которой три раза в день в любую погоду поили всю скотину, в коровник вода не подавалась. Часть двора занимала огромная яма, куда сбрасывали навоз изо всех стойл, в ней уже скопился слой навозной жижи фута в два толщиной. Настоящих хранилищ для компоста тогда еще почти не знали, только сумасшедшие да хвастуны обзаводились ими,—на весь приход было пока всего одно.
И сейчас еще я вижу перед собой эту яму и весь двор до мельчайших подробностей: каменный скат шел вдоль конюшен; по нему нужно было осторожно провезти тяжелую тачку, потом взобраться с ней по узкой доске на кучу навоза и возле самого края ямы
опрокинуть тачку и вывалить содержимое. Тачка была старая-престарая, как и весь остальной инвентарь, и очень нескладная, так что вся тяжесть приходилась не на колесо, как полагается, а на ручки. Я еле справлялся с ней, не мог удержаться на доске и ступал рядом, прямо по навозу. Частенько ноги у меня проваливались в навозную жижу и мои деревянные башмаки
застревали в ней. На дверях хлева висел фонарь с ворванью, но он не мог разогнать темноту зимнего утра.
Хозяин еще нежился в постели с молодой женой, работник чистил лошадей в теплой конюшне, девушки доили коров в хлеву, а я один-одинешенек, коченея от стужи, возился в темноте и, засучив рукава куртки, отыскивал свой башмак, утонувший в навозе. Я громко плакал от жалости к себе, руки, потрескавшиеся и мокрые, невыносимо ныли от холода, кашель душил меня. Потом в дверях конюшни появлялся Петер Дам, он зорко вглядывался в темноту, уходил, чтобы натянуть высокие сапоги, а затем возвращался на двор. Какое это счастье, когда кто-нибудь помогает тебе в беде!
— Больно ты много накладываешь, — говорил он и, сам взявшись за тачку, поворачивал ее стоймя, так что весь навоз сразу вываливался через колесо в яму.
В этом и заключался весь фокус, чтобы вывалить навоз не через борт тачки — тогда он падал рядом с ямой и приходилось делать двойную работу, — а опрокинуть тачку через колесо. У меня так не выходило — не хватало ни сил, ни роста, да и сам я слишком мало весил, чтобы удержать полную тачку, поставленную на колесо. Частенько тачка перетягивала меня и срывалась в яму, так что я сам едва не летел вслед за ней. Тогда вся работа останавливалась, Анна и Бенгта кричали, что в коровнике грязно и нельзя доить, я не успевал вовремя накормить скотину и вообще ничего не успевал.
Только я было приноровился к этой работе и стал понемножку управляться с ней, как хозяину пришло в голову смешивать конский и коровий навоз. Он где-то вычитал, что это очень выгодно и что удобрение от этого становится вдвое лучше. Через яму перебросили две доски, по которым мне приходилось теперь возить груженую тачку то из конюшни, то из хлева. Тут возникала новая трудность: когда я вез тачку по доскам, колесо частенько вклинивалось между ними, и доски разъезжались в стороны. А сохранить равновесие на одной доске оказывалось невозможным — она была слишком узка. Доски не были скреплены между собой, и, чуть только ступишь на них, начинали ходить ходуном. Тачка вихляла из стороны в сторону и нередко, вырвавшись из моих рук, исчезала в яме,— тогда я падал на доски и крепко хватался за них, чтобы не полететь вслед за тачкой. Тут поднималась страшная суматоха: во двор выбегал полусонный хозяин и начинал ругаться, на все три хлева вешали фонари, приносили пожарную лестницу и клали ее поперек ямы, — после этого тачку медленно, с трудом вытаскивали из навозной жижи. Один раз хозяин особенно рассвирепел, он отшвырнул меня в сторону и сам взялся за тачку: пусть, мол, этот сопляк поучится, как легко и быстро можно убрать навоз! Он доверху нагрузил тачку и так быстро выкатил ее из дверей конюшни, что тачка проскочила мимо доски; мне пришлось ухватиться за колесо и снова направить его на доску. При этом я плакал навзрыд, не в силах справиться с охватившим меня отчаянием,— таким казалось мне все на свете.
— Да будет тебе реветь, — сказал хозяин и, снова взявшись за тачку, двинул ее вперед. Доски заходили под ним, тачка завихляла и — раз! — полетела в яму, а хозяин очутился верхом на досках. Я мигом перестал реветь и громко расхохотался—сам не знаю почему, должно быть от злорадства. Петер Дам взял меня за плечи и встряхнул, но это не подействовало, я так и не мог остановиться. И вдруг—у меня даже искры из глаз посыпались и в голове загудело—хозяин закатил мне здоровую оплеуху. Правда, ударил он меня в первый и последний раз, хотя частенько бывал недоволен мною.
Это была мучительная работа; каждое утро, когда я в четвертом часу вылезал из постели, она поджидала меня в темноте, неприступная, как гора. Иногда у меня опускались руки раньше, чем я принимался за дело, и работник помогал мне немного, пока я не раскачаюсь. Его работа была куда легче моей: до завтрака, за который мы садились в шесть часов, он должен был только вычистить и накормить восемь лошадей, а убирать конюшню приходилось мне.
Работа, которую я делал днем, уже не была столь непосильной, но все равно я кружился как белка в колесе с раннего утра до позднего вечера. У моих прежних хозяев вода подавалась прямо в конюшню, стоило только закрыть верхний кран колодца, — ты качаешь, и вода течет в поилки; а здесь напоить скотину было не так легко. Дробилки для жмыхов здесь тоже, не было, я сам разбивал их молотком, заливал горячей водой и размешивал в большой лохани.
Зато на молотьбе я отдыхал. Тут уж я по целым дням трусил за лошадьми по кругу в западной част двора. Ток был открытый, с поля дул ветер, наносило снег, я жестоко мерз в своей тонкой куртке, заскорузлой от навозной жижи, — и все же меня радовала молотьба, потому что в эти дни все помогали мне управляться с чисткой конюшен.
Считалось, что на нашем хуторе хозяйство поставлено хорошо, однако мы всегда и во всем запаздывали. Уборку урожая заканчивали только в ноябре, ко дню расчета с сезонными рабочими, — и то слава богу: у других хозяев хлеб до поздней осени гнил на полях. Не успевали кончить осеннюю пахоту, как уже надо было сеять озимые. Работа не спорилась ни у нас, ни у соседей, повсюду ругали батраков и брюзжали.
— Надо же им душу отвести, — говорил старик Бон, когда мне доставалось от хозяина. — С деньгами-то у наших крестьян туговато, вот они и выгадывают где могут, — работников нанимают мало, кормят плохо да еще ругают ни за что, ни про что. Доходы у хозяев никудышные, поневоле скажешь: слава богу, что у тебя нет ни кола ни двора. За весь хлеб не выручишь столько, сколько стоит одна молотьба, а если его скормить свиньям, все равно с американским салом не потягаешься. То на то и выходит, как ни крутись. Просто горе с этим хозяйством.
Того же мнения придерживался и старик хозяин. Помню, как однажды, когда мы с Боном веяли на гумне, он пнул сапогом кучу зерна и сказал:
— Раньше говорили, что это крестьянское золото, а теперь оно стоит не больше, чем грязь под ногами. Прежде за мной никаких долгов не числилось, потом пришлось заложить хутор за двадцать тысяч, чтобы помочь старшему сыну обзавестись своим хозяйством, а потом еще раз — для среднего сына. Теперь они оба бьются на своих участках, и все без толку; а младший вот остался здесь — и тоже радости мало. Еще слава богу, что за ним недоимок нет, а уж для нас со старухой, хоть нам и причитается за выдел, ничего не остается.
Старики жили в маленьком домике возле самой дороги, но питались у сына.
— Умники говорят, что надо кормить коров зерном и побольше заготовлять масла, — сказал Бон. — Собирать молоко со всего прихода, сливать в одну маслобойку и каждый день сбивать масло, даже по воскресеньям. Хотел бы я поглядеть, какая там бурда получится. Масла-то из этого никак не выйдет, ведь коровы все разные, уж так их господь бог сотворил.
— Да ведь и мы тоже сливаем вместе молоко от всех коров, так что это пустяки... Вот говорят, где-то возле Рэнне крестьяне решили все сообща открыть... как ее?., кооперативную молочную ферму. Недешево им станет эта ферма — слыхать, одна дымовая труба обойдется в тысячу крон.
— Да, добром это не кончится, — заметил Бон, коровы-то ведь все такие разные от природы.
Нет, ничего путного от сельского хозяйства ждать не приходится. Это я уже понял. Одно только было удивительно: как это другая страна на другом конце света виновата в том, что наши крестьяне разоряются и поджигают свои дома, чтобы как-то поправить дела.
Хотя я был еще мал, я, должно быть, любил труд и обладал достаточным запасом энергии, потому что мне всегда казалось, будто работа идет слишком медленно и вяло, будто слишком долго у нас раздумывают и раскачиваются. К рождеству начинали готовиться за несколько недель — пробовали, хорошо ли топится печь, в которой собирались стряпать, точили ножи и топоры для убоя скотины, собирали утварь. В последнюю неделю перед рождеством мы вставали в половине третьего. Во дворах царила такая суматоха, словно весь приход разом собрался рожать. Еще с вечера у дверей нашей прачечной устанавливали колоду. Но когда коров поили, они терлись о колоду и то и дело сдвигали ее с места, так что приходилось устанавливать все сызнова. Под конец старый хозяин потребовал, чтобы возле колоды поставили специального человека для охраны.
Инвентарь, и без того примитивный, был сильно изношен. Вся «механизация» хозяйства сводилась к конной молотилке и одной ручной веялке. Старик не уставал восторгаться хитроумным устройством веялки.
— Ты гляди, как она выплевывает зерно отдельно, мякину отдельно, — повторял он, — даже семена сорняков и те узнает. Ну так и кажется, что она все понимает.
Я лично менее бурно восхищался веялкой. И не мудрено: ведь крутить-то ее обычно приходилось мне, а кроме того, у моего прежнего хозяина была молотилка, которая заодно и веяла.
И вообще я перестал восхищаться крестьянами. Я видел, что дела у них плохи, где уж им щадить несчастного батрачонка!
С коровами приходилось очень много возиться, куда больше, чем мне было по силам, а молока они давали мало. Сливки снимали вручную и сливали вместе; каждые десять дней из них сбивали масло. Сбивали точно так же, как в дедовские времена, с той только разницей, что теперь маслобойку крутила лошадь. Делалось это по вечерам, уже после работы. Я ненавидел эти дни, и недаром: мне после бесконечно длинного трудового дня приходилось в темноте тащиться по кругу за лошадью. Круг этот находился в дальнем, западном углу двора, и мне начинало казаться, что темнота зловеще оживает и весь круг кишит чудовищами, одно другого страшнее. Вдали, на Голубином мысу, мигал новый маяк да вспыхивало то тут, то там зарево пожара. В лунные ночи я подбодрял себя пением, — пел во все горло, полчаса или час, пока не собьется масло; но в безлунные ночи темнота обступала и подкарауливала меня. Я видел огненные глаза, горящие во мраке. Являлись невидимые духи, они ходили следом за мной по кругу и что-то нашептывали мне в уши. «Подожги двор, подожги двор, — слышалось мне, — тогда ты будешь свободен. Стоит лишь сунуть спичку в стог сена... Может быть, и хозяину ты окажешь услугу».
Мне и в голову не приходило читать «Отче наш», я уже не верил в молитвы. Но зато я не раз поглядывал на веревку, висевшую в коровнике. И она словно стала моим талисманом; когда голоса искусителей осаждали меня, я думал об этой веревке — как легко перекинугь ее через балку и разом покончить со всем этим; куда проще, чем поджечь двор и погубить скотину, как недавно случилось на хуторе крестьянина Косее. Чтобы уйти от этих голосов, я погонял лошадь и сам припускал за нею, маслобойка бешено жужжала в сарае, и хозяин ругал меня: «Ты испортишь машину!»
Я замедлял шаг, но через минуту все начиналось сызнова. Потом хозяин вдруг откидывал крышку и радостным голосом кричал: «Стой!» Это значило, что масло готово.
Но бывало и так, что крутишь, крутишь, а масло не сбивается, особенно в светлые ночи. Тогда мы принимались ходить вдвоем; ходили час, полтора, пока хозяин не сдавался. Он сваливал все неудачи на луну. А я думал, что в темные ночи, когда мне мерещились чудовища, за меня вступаются добрые духи, они-то и помогают быстро сбивать масло. И, уж конечно, ни ему, ни мне даже в голову не приходило, что масло сбивается тем скорее, чем быстрее крутишь маслобойку.
Однажды ночью загорелся большой хутор за Рингборгом, в Перскере. Наутро хозяин спозаранку уехал на мельницу — узнать подробности, л за обедом обо всем рассказал нам Загорелось в овине; хозяева в это время были в гостях; «по счастливой случайности» они захватили с собой лучшие одеяла, подушки, перины и постельное белье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21