В каталоге магазин Wodolei.ru
Где ваш командир, сучьи дети?
Яан принялся было успокаивать крикунов, да куда там, разбушевались еще пуще. Среди всеобщего крика и брани разумное начало угасло, как спичка на ветру. Пойдешь с нами, гаркнули Яану, ты свое получишь, мы устроим тебе трибунал и посмотрим, чего ты стоишь, иудина шкура! Того гляди, и впрямь уведут, напирают скопом, попробуй устоять.
В самый опасный момент шарики начинают здорово крутиться: безо всякого приказа заняли круговую оборону, командир в середке, и затворами защелкали. Когда они все же попытались было с ходу силой прорваться к командиру, я возьми и пальни в воздух. Попробуй полезь на заряженную винтовку! И тут мы увидели, что нет у них вожака, чей приказ заставил бы действовать мужиков сообща. Сколько бы они ни надрывали глотку, угрожая и матюкаясь, все же расступились, дали дорогу, а потом только нас и видели.
Волли гордо взирает на меня, словно ждет похвалы. Он вполне убежден, что именно его предупредительный выстрел сыграл решающую роль. Он не растерялся! И при этом совершенно забыл про ту малость, что, не трепись он, возможно, и не дошло бы до такого. Память человеческая чаще всего работает избирательно.
Несмотря на чувство облегчения, я все еще в тревоге. Самосуд — это ужасно, и быть его не должно! Мы все время говорили только о справедливости. Или же участие в революции — это вовсе не одни лишь речи на митингах на Петровской площади и написание абсолютно верных лозунгов по алому полотнищу на полу биллиардного зала в английском клубе? Там я порядком наползалась с белой кистью в руках, но только сейчас до меня начинает помаленьку доходить, что в делах революции я еще совсем зеленая, какого-то сильного и опасного течения я в этом мощном потоке пока не улавливаю.
Но ведь теперь-то все опять хорошо, требую я от Волли заверения. Брат Виллу смотрит на меня с некоторым сочувствием, как обычно глядят на младшего, и уверяет: да, хорошо, хорошо. Раздражает та манера, в которой он меня успокаивает. Я — будто нахохлившийся и растревоженный воробушек на морозе, и в этот момент мне больше всего хочется насовсем остаться у них в отряде. Я твердо убеждена, что все напасти обходили бы Яана далекой стороной, если бы я все время, каждую минуту, могла находиться рядом с ним. Уж я бы распознала опасность. Но Яан об этом и слышать не хочет — в отряде не место девчонкам. Я не в состоянии объяснить ему, что все как раз наоборот, если только девчонки настоящие.
Какая еще может случиться беда, оттого что я так беспомощна в умении убеждать!
Прошлой весной, после того как закончились демонстрации по случаю победы февральской революции и повсюду сняли царских орлов, когда пришло отрезвление, многие откололи с лацканов красные банты и снова принялись больше думать о заботах повседневной жизни, я записалась на курсы машинописи и стенографии, находившиеся на Большой улице. Решила зарабатывать на хлеб конторской работой. Отец тоже говорил, что не зря ты у меня целых шесть лет протирала школьную скамью, за это можно бы иметь и почище работу, вот и покажи, на что способна. Виллу довелось проучиться всего два года, теперь придется век ходить в чумазых.
Отец меня очень берег, нас у него оставалось не так много. Самый старший брат, Михкель, летом четырнадцатого сгинул без вести в Пруссии, так и не объявился, две старшие сестренки умерли маленькими, только мы с Виллу да младшая сестра Мария и украшали его старость. У отца было страстное желание, чтобы хоть кто-нибудь из нашей семьи выбился в люди.
К осени я закончила курсы и меня взяли на работу в городской Совет, оттуда как раз уволили всех машинисток царского времени. Сказали, им уже нельзя доверять, они классово чуждые элементы, свои фабричные девчонки — другое дело. Свои и секреты будут хранить, и работать как надо. Мы, понятно, изо всех сил старались оправдать столь лестное о себе мнение; ничего, что мы далеко-таки не умели еще столь быстро и чисто печатать, как прежние канцеляристки.
Это были славные месяцы вплоть до марта. Подобрались отличные молодые люди, начиная с самого председателя Ансиса Даумана. Небольшого роста, худощавый, темноусый, он быстрыми шагами переходил из комнаты в комнату, частенько накинув на плечи офицерскую шинель без погон, потому что осенью ратушу начали отапливать очень поздно, дворник все ходил да жаловался, что дров ужасно мало, прямо ума не приложит, как до весны дотянуть. У Совета нашлись дела поважнее забот о собственных удобствах и отоплении ратуши. Переустройство городской жизни шло со скрипом, многие домовладельцы и предприниматели попросту ни во что не ставили распоряжения Совета. Порой, когда мы грели под мышками замерзающие пальцы, чтобы, печатая, делать меньше ошибок, Дауман появлялся в машинописном бюро и с улыбкой на лице утешал нас: холодная комната — это божья благодать, у девушек щеки будто маков цвет, того и гляди, по весне у всех наших парней головы будут вскружены и девчонки пойдут под венец. В другой раз он учил нас по-латышски петь «Интернационал» и «Варшавянку», обещал пристроить в самой Риге на хорошую работу, как только туда войдут красные.
Третьего марта, когда в ратуше с раннего утра застучали двери, а верховые все прибывали и отъезжали некоторые вестовые так торопились, что прыгали в седло прямо с верхней ступеньки крыльца и на полном скаку неслись через площадь, так что искры высекали подковами,— мы поняли все без объяснений: немцы могут в любую минуту войти в город. Какие немцы на самом деле, никто из нас не представлял. В журналах «Нива» и «Огонек» времен мировой войны их изображали злобными шлемоносцами, у всех большие усы, как у кайзера Вильгельма, на голове островерхие каски, будто наконечники копий, в руках винтовки со штыками, уставленными на женщин и детей Страх перед немцами соединялся с боязнью быть покинутыми своими Что предпринять в одиночку? Страшно подумать, что останешься под властью немцев Собралась я с духом и в одно из редких мгновений, когда Дауман на какую-то минуту остался один, заглянула к нему в кабинет.
Выглядел Ансис не таким, как обычно,— без тени улыбки, глаза от бессонницы прищуренные и маленькие, весь какой-то взъерошенный и насупленный. Было уже не до ободряющих слов, лицо потемнело от горечи поражения.
Говори скорее, заторопил он меня с непривычным нетерпением, почти сердито. Нет ни минуты лишней. Если бы ты знала, что сегодня за день! Какая там у тебя забота? Обычно он говорил весьма приличным, грамотным русским языком, на этот раз слова звучали несколько скованно и невнятно. Ансис Эрнестович, торопливо выпалила я, возьмите меня с собой в Ямбург, я стану печатать вам приказы или буду перевязывать раны, кашу варить. Еще я два раза стреляла из винтовки, добавила наконец совсем тихо в неуверенности, могу ли я выдать Виллу: вдруг он не имел права обучать меня стрельбе. В создавшейся обстановке посчитала все же за лучшее сказать о таком умении, чтобы вернее было: может, это все и решит — сейчас явно и стрелки потребуются.
Отправляйся-ка ты потихоньку домой на Кулгу и жди, устало произнес Дауман.'Поди, не на год уходим, к весне вернемся. Иди, иди к отцу с матерью, им тоже помощь нужна, ребята так или иначе уйдут с нами. Скажи на милость, ну что я буду делать с такой, как ты, девчонкой на линии огня? У меня мужиков больше, чем винтовок, некоторым придется дожидаться очереди на оружие. Нет, нет, начал он отмахиваться, когда я продолжала канючить, и не проси! Да, ей-богу, приведу и брата твоего, и жениха домой в полной сохранности, сказал ведь, что приведу. И поедем мы с тобой тогда в Ригу устанавливать коммуну, ладно? Стоит только уступить вашим слезным просьбам и дать вам увязаться за нами, как у меня окажется такой цыганский табор, что придется заводить кибитки на резиновом ходу. Бабье войско, конечно, способно будет напрочь оглушить немцев, если только сами раньше не оглохнем. Да не дуйся ты, никто тебя обидеть не хотел, нам на самом деле очень нужно, чтобы в городе оставались и наши люди, а не одни буржуи. Немцам бы это особенно по вкусу пришлось, только такой радости мы им не доставим. Мы дадим тебе из Ямбурга знать, если будет нужно что-то сделать, еще успеешь приложить руки.
Я бы и дальше продолжала клянчить, но тут по лестнице с грохотом взлетел кавалерист, лошади его я, конечно, не видела, но ведь пешие шашек не носят и шпорами не звенят. Пришелец споткнулся на последней ступеньке о собственную шашку. Он был в таком возбуждении, что отодвинул меня, как неодушевленный предмет, с порога в сторону и с пушечным грохотом захлопнул за собой дверь. Из кабинета стали доноситься возбужденные выкрики. Я поняла, что так скоро это не кончится, и понуро побрела прочь. В нашей обезлюдевшей комнате на столах сиротливо стояли высокие черные «ундервуды» и повсюду валялась теперь уже ненужная писчая бумага, белые листы вперемежку с черной копиркой, черные листки словно бы создавали траурное обрамление. Никто уже не заботился о порядке или уборке. Ни одной бумаги больше писать не требовалось. Все уже стало ненужным.
Конторский персонал ушел, на месте оставались только некоторые мужчины из руководства, но и они в любую минуту могли покинуть город. Мне стало не по себе, я боялась остаться последней в этом опустевшем здании. Не было ни малейшего представления о том, где находятся немцы, вдруг они уже в пригородном бору или входят возле Паэмурру по Таллиннской улице в город.
С грустью похлопала свой «ундервуд», словно верную собаку, которую жаль бросить, и выскочила за дверь.
Когда я наконец, запыхавшись, прибежала домой, оказалось, что Яан со своим отрядом давно ушел. Виллу поймал слонявшегося возле фабричного правления соседского парнишку — ребята были помешаны на Красной гвардии, все надеялись, что объявится нехватка бойцов и их, невзирая на возраст, тоже возьмут в отряд,— и передал с ним весточку: не волнуйтесь, у нас все в порядке, уходим на некоторое время к Ямбургу.
Вначале я не поверила. Первым желанием было побежать посмотреть самой. Но потом удержалась: когда я проходила мимо фабричного управления, оно выглядело явно покинутым, даже двери оставались нараспашку.
Около обеда по Кренгольмскому проспекту проследовал немецкий полк. Немцы действительно были в островерхих железных касках, но кайзеровские усы носил отнюдь не каждый солдат и штыками, хотя бы на первых порах, они никому не угрожали. Зато опустевшие дома и квартиры бежавших от войны фабричных служащих были сразу же заняты солдатами в чужой серой форме. К директорскому дому, который также пустовал с ноября месяца, подкатил в коляске немецкий оберет и с порога принялся хозяйничать.
Началась новая странная жизнь. С четырех часов пополудни до восьми утра был введен комендантский час, запрещалось выходить на улицу. Мельница и пекарня остановились в тот же день Два дня люди оставались совершенно без хлеба, мы варили картошку, затем немецкая продовольственная служба стала выдавать карточки. Кренгольм ушел в себя, притих, будто пребывал в каком-то ожидании. Я понимала: в ожидании возвращения своих!
Через неделю деревенские бабы, проходившие через немецкие позиции в город, стали приносить вести то в одну, то в другую семью. Тогда мы и узнали, что Кренгольмский отряд стоит в Аннинской и что ребята ждут нас при первой возможности к себе в гости. Было ясно, что немцы достигли своей цели, дальше они идти не собираются, больше того — начали от Поповки до Кулги возводить на правом берегу реки проволочные заграждения. Сперва мы потешались над немецким чудачеством — смотри-ка, натягивают обычную колючую проволоку, к ней белые фарфоровые шишки наподобие тех, что украшают кровати, вот франты! Потом выяснилось, что в дураках оказались мы и что фарфоровые шишки понадобились немцам для того, чтобы пропустить по колючей проволоке электрический ток. Не сделай они этого, наши умельцы прорезали бы в проволоке сотни тайных лазов, немцы это предвидели.
Теперь вот трясемся на дрезине к станции Комаровка и словно бы кланяемся кому-то на стыках. Юта сидит суровая и сосредоточенная и крепко сжимает ручку корзинки.
4
Что, за автономией поплелись. Вот мы вам сейчас покажем автономию, так разделаем, что мать родная не признает! Раньше рак на горе свистнет и курица по малой нужде ножку задерет! Мужики, а ну давай их тут под забором уложим, место-то подходящее, голое, пусть все увидят, что помещику причитается! А ну, стерва, осади свою кобылу, а то так двину, что и не встанешь! Тоже мне страж баронский нашелся. Или барин горсть серебра подкинул, а может, даже золотую пятерку сунул за то, что ты у него как пес на цепь сел, и сколько к нам все же примазалось продажных душ, иудовой твари, ох и отдирать придется, ох как придется... Ты не гляди, что рожа вроде свойская, в шинельке солдатской да и руки в мозолях, как у порядочного человека, а копни поглубже — ну чисто контра, чертова редиска, снаружи красная, изнутри — белая!
Оттесняю крупом лошади орущих и потрясающих кулаками бойцов от дровней и вышагивающих рядом с обозом людей. То же самое делают впереди меня Виллу Аунвярк, а позади Волли Мальтсроос. Волли замечает мой грустный взгляд, ободряюще вскидывает голову: ничего, выдержим, командир Яан! Хорошо, что его никогда не покидает бодрый настрой. Нам с трудом удается удерживать на расстоянии от своих подопечных исходящую жаждой мести толпу.
Лошадь то и дело подрагивает кожей и перебирает ногами, я не вижу, что происходит сзади, но догадываюсь по ее поведению, что кто-то бьет кобылу кулаком в бок или по крупу. Лошадь взбудоражена, она чувствует, что вокруг нее вскипает злоба. В предрассветной мгле я не различаю лиц наседающих людей, они сливаются в однообразную серую массу подобно перемешанному с дорожной грязью снегу, выхватываю взглядом лишь отдельные широко раскрытые глаза, случайный выдающийся вперед заросший подбородок, чью-то худую шею и угловатый кадык, чей-то злобно перекошенный рот. Я их слышу. В них клокочет необузданная жажда расплаты, только бы выбраться за город раньше, чем эта ярость сметет на своем пути последние преграды разума.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Яан принялся было успокаивать крикунов, да куда там, разбушевались еще пуще. Среди всеобщего крика и брани разумное начало угасло, как спичка на ветру. Пойдешь с нами, гаркнули Яану, ты свое получишь, мы устроим тебе трибунал и посмотрим, чего ты стоишь, иудина шкура! Того гляди, и впрямь уведут, напирают скопом, попробуй устоять.
В самый опасный момент шарики начинают здорово крутиться: безо всякого приказа заняли круговую оборону, командир в середке, и затворами защелкали. Когда они все же попытались было с ходу силой прорваться к командиру, я возьми и пальни в воздух. Попробуй полезь на заряженную винтовку! И тут мы увидели, что нет у них вожака, чей приказ заставил бы действовать мужиков сообща. Сколько бы они ни надрывали глотку, угрожая и матюкаясь, все же расступились, дали дорогу, а потом только нас и видели.
Волли гордо взирает на меня, словно ждет похвалы. Он вполне убежден, что именно его предупредительный выстрел сыграл решающую роль. Он не растерялся! И при этом совершенно забыл про ту малость, что, не трепись он, возможно, и не дошло бы до такого. Память человеческая чаще всего работает избирательно.
Несмотря на чувство облегчения, я все еще в тревоге. Самосуд — это ужасно, и быть его не должно! Мы все время говорили только о справедливости. Или же участие в революции — это вовсе не одни лишь речи на митингах на Петровской площади и написание абсолютно верных лозунгов по алому полотнищу на полу биллиардного зала в английском клубе? Там я порядком наползалась с белой кистью в руках, но только сейчас до меня начинает помаленьку доходить, что в делах революции я еще совсем зеленая, какого-то сильного и опасного течения я в этом мощном потоке пока не улавливаю.
Но ведь теперь-то все опять хорошо, требую я от Волли заверения. Брат Виллу смотрит на меня с некоторым сочувствием, как обычно глядят на младшего, и уверяет: да, хорошо, хорошо. Раздражает та манера, в которой он меня успокаивает. Я — будто нахохлившийся и растревоженный воробушек на морозе, и в этот момент мне больше всего хочется насовсем остаться у них в отряде. Я твердо убеждена, что все напасти обходили бы Яана далекой стороной, если бы я все время, каждую минуту, могла находиться рядом с ним. Уж я бы распознала опасность. Но Яан об этом и слышать не хочет — в отряде не место девчонкам. Я не в состоянии объяснить ему, что все как раз наоборот, если только девчонки настоящие.
Какая еще может случиться беда, оттого что я так беспомощна в умении убеждать!
Прошлой весной, после того как закончились демонстрации по случаю победы февральской революции и повсюду сняли царских орлов, когда пришло отрезвление, многие откололи с лацканов красные банты и снова принялись больше думать о заботах повседневной жизни, я записалась на курсы машинописи и стенографии, находившиеся на Большой улице. Решила зарабатывать на хлеб конторской работой. Отец тоже говорил, что не зря ты у меня целых шесть лет протирала школьную скамью, за это можно бы иметь и почище работу, вот и покажи, на что способна. Виллу довелось проучиться всего два года, теперь придется век ходить в чумазых.
Отец меня очень берег, нас у него оставалось не так много. Самый старший брат, Михкель, летом четырнадцатого сгинул без вести в Пруссии, так и не объявился, две старшие сестренки умерли маленькими, только мы с Виллу да младшая сестра Мария и украшали его старость. У отца было страстное желание, чтобы хоть кто-нибудь из нашей семьи выбился в люди.
К осени я закончила курсы и меня взяли на работу в городской Совет, оттуда как раз уволили всех машинисток царского времени. Сказали, им уже нельзя доверять, они классово чуждые элементы, свои фабричные девчонки — другое дело. Свои и секреты будут хранить, и работать как надо. Мы, понятно, изо всех сил старались оправдать столь лестное о себе мнение; ничего, что мы далеко-таки не умели еще столь быстро и чисто печатать, как прежние канцеляристки.
Это были славные месяцы вплоть до марта. Подобрались отличные молодые люди, начиная с самого председателя Ансиса Даумана. Небольшого роста, худощавый, темноусый, он быстрыми шагами переходил из комнаты в комнату, частенько накинув на плечи офицерскую шинель без погон, потому что осенью ратушу начали отапливать очень поздно, дворник все ходил да жаловался, что дров ужасно мало, прямо ума не приложит, как до весны дотянуть. У Совета нашлись дела поважнее забот о собственных удобствах и отоплении ратуши. Переустройство городской жизни шло со скрипом, многие домовладельцы и предприниматели попросту ни во что не ставили распоряжения Совета. Порой, когда мы грели под мышками замерзающие пальцы, чтобы, печатая, делать меньше ошибок, Дауман появлялся в машинописном бюро и с улыбкой на лице утешал нас: холодная комната — это божья благодать, у девушек щеки будто маков цвет, того и гляди, по весне у всех наших парней головы будут вскружены и девчонки пойдут под венец. В другой раз он учил нас по-латышски петь «Интернационал» и «Варшавянку», обещал пристроить в самой Риге на хорошую работу, как только туда войдут красные.
Третьего марта, когда в ратуше с раннего утра застучали двери, а верховые все прибывали и отъезжали некоторые вестовые так торопились, что прыгали в седло прямо с верхней ступеньки крыльца и на полном скаку неслись через площадь, так что искры высекали подковами,— мы поняли все без объяснений: немцы могут в любую минуту войти в город. Какие немцы на самом деле, никто из нас не представлял. В журналах «Нива» и «Огонек» времен мировой войны их изображали злобными шлемоносцами, у всех большие усы, как у кайзера Вильгельма, на голове островерхие каски, будто наконечники копий, в руках винтовки со штыками, уставленными на женщин и детей Страх перед немцами соединялся с боязнью быть покинутыми своими Что предпринять в одиночку? Страшно подумать, что останешься под властью немцев Собралась я с духом и в одно из редких мгновений, когда Дауман на какую-то минуту остался один, заглянула к нему в кабинет.
Выглядел Ансис не таким, как обычно,— без тени улыбки, глаза от бессонницы прищуренные и маленькие, весь какой-то взъерошенный и насупленный. Было уже не до ободряющих слов, лицо потемнело от горечи поражения.
Говори скорее, заторопил он меня с непривычным нетерпением, почти сердито. Нет ни минуты лишней. Если бы ты знала, что сегодня за день! Какая там у тебя забота? Обычно он говорил весьма приличным, грамотным русским языком, на этот раз слова звучали несколько скованно и невнятно. Ансис Эрнестович, торопливо выпалила я, возьмите меня с собой в Ямбург, я стану печатать вам приказы или буду перевязывать раны, кашу варить. Еще я два раза стреляла из винтовки, добавила наконец совсем тихо в неуверенности, могу ли я выдать Виллу: вдруг он не имел права обучать меня стрельбе. В создавшейся обстановке посчитала все же за лучшее сказать о таком умении, чтобы вернее было: может, это все и решит — сейчас явно и стрелки потребуются.
Отправляйся-ка ты потихоньку домой на Кулгу и жди, устало произнес Дауман.'Поди, не на год уходим, к весне вернемся. Иди, иди к отцу с матерью, им тоже помощь нужна, ребята так или иначе уйдут с нами. Скажи на милость, ну что я буду делать с такой, как ты, девчонкой на линии огня? У меня мужиков больше, чем винтовок, некоторым придется дожидаться очереди на оружие. Нет, нет, начал он отмахиваться, когда я продолжала канючить, и не проси! Да, ей-богу, приведу и брата твоего, и жениха домой в полной сохранности, сказал ведь, что приведу. И поедем мы с тобой тогда в Ригу устанавливать коммуну, ладно? Стоит только уступить вашим слезным просьбам и дать вам увязаться за нами, как у меня окажется такой цыганский табор, что придется заводить кибитки на резиновом ходу. Бабье войско, конечно, способно будет напрочь оглушить немцев, если только сами раньше не оглохнем. Да не дуйся ты, никто тебя обидеть не хотел, нам на самом деле очень нужно, чтобы в городе оставались и наши люди, а не одни буржуи. Немцам бы это особенно по вкусу пришлось, только такой радости мы им не доставим. Мы дадим тебе из Ямбурга знать, если будет нужно что-то сделать, еще успеешь приложить руки.
Я бы и дальше продолжала клянчить, но тут по лестнице с грохотом взлетел кавалерист, лошади его я, конечно, не видела, но ведь пешие шашек не носят и шпорами не звенят. Пришелец споткнулся на последней ступеньке о собственную шашку. Он был в таком возбуждении, что отодвинул меня, как неодушевленный предмет, с порога в сторону и с пушечным грохотом захлопнул за собой дверь. Из кабинета стали доноситься возбужденные выкрики. Я поняла, что так скоро это не кончится, и понуро побрела прочь. В нашей обезлюдевшей комнате на столах сиротливо стояли высокие черные «ундервуды» и повсюду валялась теперь уже ненужная писчая бумага, белые листы вперемежку с черной копиркой, черные листки словно бы создавали траурное обрамление. Никто уже не заботился о порядке или уборке. Ни одной бумаги больше писать не требовалось. Все уже стало ненужным.
Конторский персонал ушел, на месте оставались только некоторые мужчины из руководства, но и они в любую минуту могли покинуть город. Мне стало не по себе, я боялась остаться последней в этом опустевшем здании. Не было ни малейшего представления о том, где находятся немцы, вдруг они уже в пригородном бору или входят возле Паэмурру по Таллиннской улице в город.
С грустью похлопала свой «ундервуд», словно верную собаку, которую жаль бросить, и выскочила за дверь.
Когда я наконец, запыхавшись, прибежала домой, оказалось, что Яан со своим отрядом давно ушел. Виллу поймал слонявшегося возле фабричного правления соседского парнишку — ребята были помешаны на Красной гвардии, все надеялись, что объявится нехватка бойцов и их, невзирая на возраст, тоже возьмут в отряд,— и передал с ним весточку: не волнуйтесь, у нас все в порядке, уходим на некоторое время к Ямбургу.
Вначале я не поверила. Первым желанием было побежать посмотреть самой. Но потом удержалась: когда я проходила мимо фабричного управления, оно выглядело явно покинутым, даже двери оставались нараспашку.
Около обеда по Кренгольмскому проспекту проследовал немецкий полк. Немцы действительно были в островерхих железных касках, но кайзеровские усы носил отнюдь не каждый солдат и штыками, хотя бы на первых порах, они никому не угрожали. Зато опустевшие дома и квартиры бежавших от войны фабричных служащих были сразу же заняты солдатами в чужой серой форме. К директорскому дому, который также пустовал с ноября месяца, подкатил в коляске немецкий оберет и с порога принялся хозяйничать.
Началась новая странная жизнь. С четырех часов пополудни до восьми утра был введен комендантский час, запрещалось выходить на улицу. Мельница и пекарня остановились в тот же день Два дня люди оставались совершенно без хлеба, мы варили картошку, затем немецкая продовольственная служба стала выдавать карточки. Кренгольм ушел в себя, притих, будто пребывал в каком-то ожидании. Я понимала: в ожидании возвращения своих!
Через неделю деревенские бабы, проходившие через немецкие позиции в город, стали приносить вести то в одну, то в другую семью. Тогда мы и узнали, что Кренгольмский отряд стоит в Аннинской и что ребята ждут нас при первой возможности к себе в гости. Было ясно, что немцы достигли своей цели, дальше они идти не собираются, больше того — начали от Поповки до Кулги возводить на правом берегу реки проволочные заграждения. Сперва мы потешались над немецким чудачеством — смотри-ка, натягивают обычную колючую проволоку, к ней белые фарфоровые шишки наподобие тех, что украшают кровати, вот франты! Потом выяснилось, что в дураках оказались мы и что фарфоровые шишки понадобились немцам для того, чтобы пропустить по колючей проволоке электрический ток. Не сделай они этого, наши умельцы прорезали бы в проволоке сотни тайных лазов, немцы это предвидели.
Теперь вот трясемся на дрезине к станции Комаровка и словно бы кланяемся кому-то на стыках. Юта сидит суровая и сосредоточенная и крепко сжимает ручку корзинки.
4
Что, за автономией поплелись. Вот мы вам сейчас покажем автономию, так разделаем, что мать родная не признает! Раньше рак на горе свистнет и курица по малой нужде ножку задерет! Мужики, а ну давай их тут под забором уложим, место-то подходящее, голое, пусть все увидят, что помещику причитается! А ну, стерва, осади свою кобылу, а то так двину, что и не встанешь! Тоже мне страж баронский нашелся. Или барин горсть серебра подкинул, а может, даже золотую пятерку сунул за то, что ты у него как пес на цепь сел, и сколько к нам все же примазалось продажных душ, иудовой твари, ох и отдирать придется, ох как придется... Ты не гляди, что рожа вроде свойская, в шинельке солдатской да и руки в мозолях, как у порядочного человека, а копни поглубже — ну чисто контра, чертова редиска, снаружи красная, изнутри — белая!
Оттесняю крупом лошади орущих и потрясающих кулаками бойцов от дровней и вышагивающих рядом с обозом людей. То же самое делают впереди меня Виллу Аунвярк, а позади Волли Мальтсроос. Волли замечает мой грустный взгляд, ободряюще вскидывает голову: ничего, выдержим, командир Яан! Хорошо, что его никогда не покидает бодрый настрой. Нам с трудом удается удерживать на расстоянии от своих подопечных исходящую жаждой мести толпу.
Лошадь то и дело подрагивает кожей и перебирает ногами, я не вижу, что происходит сзади, но догадываюсь по ее поведению, что кто-то бьет кобылу кулаком в бок или по крупу. Лошадь взбудоражена, она чувствует, что вокруг нее вскипает злоба. В предрассветной мгле я не различаю лиц наседающих людей, они сливаются в однообразную серую массу подобно перемешанному с дорожной грязью снегу, выхватываю взглядом лишь отдельные широко раскрытые глаза, случайный выдающийся вперед заросший подбородок, чью-то худую шею и угловатый кадык, чей-то злобно перекошенный рот. Я их слышу. В них клокочет необузданная жажда расплаты, только бы выбраться за город раньше, чем эта ярость сметет на своем пути последние преграды разума.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41