https://wodolei.ru/catalog/vanni/
Да ерунда, какую там крепость могло придать этим стенам августейшее освящение, видимо, дело все-таки в звонких кирпичах завода на Кулге. Весь город разнесли, одна эта церковь и осталась в целости. Вблизи, конечно, видно, сколь густо иссечены стены, раны поглубже впоследствии заляпаны цементом, а вместо некоторых разбитых ступеней отлиты из бетона новые. Но это все же сущие царапины. Хорошо, что она стоит здесь, возле станции. Когда теперь какой-нибудь старый нарвитянин после долгих лет отсутствия приезжает сюда поездом, его встречает хоть один признак минувшего. Ведь кто-то из них все же возвращается впервые, наездом, в Нарву -- вплоть до сегодняшнего дня. Не то бы это знакомое название можно было счесть просто за случайное совпадение в совершенно незнакомом городе, где нет смысла сходить с поезда.
В действительности с городами происходит та же история, что и с людьми. Их век, конечно, куда длиннее, измеряется столетиями, но однажды умирают и они, и печальна участь человека, которому случается пережить город своего рождения или юности. Что бы ни доказывал разум, как бы хорошо ты ни сознавал неизбежность, смириться с этим невозможно. У тебя отняли что-то исконно твое, что-то неповторимое, чего ты никогда не забудешь, в душе твоей поселилась бесприютность, и эту незатухающую печаль ты будешь нести в себе до конца дней своих.
В молодости, не задумываясь, люди с охотой и удовольствия ради устремляются в большой мир. Сожаление и тоска подкрадываются лишь с годами, но и тогда незаметно, на цыпочках. Это было видно и по Виллу, моему единственному оставшемуся в живых брату, который в августе сорок первого года, в самый последний час, прибыл с ленинградской дивизией народного ополчения в Нарву. Просто чудо, что телеграмма об этом пришла за час до прибытия эшелона и знакомая разносчица телеграмм сумела отыскать меня в больнице, на работе. Мы полтора часа ходили с Виллу по городу, ни на секунду нигде не присели, не было времени — в части ему дали полтора часа, ни минуты больше, и он жадно стремился все осмотреть. Потом их сразу отправили на передовую. В тот же день под вечер Виллу в первом бою был тяжело контужен, и его увезли обратно в Ленинград, нарвекая больница находилась уже под обстрелом. Больше мне брата увидеть не довелось, он тоже умер в блокаду. После госпиталя Виллу снова работал на своем старом заводе на Васильевском острове, к воинской службе оказался непригоден, там голод и доконал его.
Всего полтора часа довелось мне глядеть ему в глаза, пока мы бродили по знакомым местам. Их он не видел долгие двадцать два года, с января девятнадцатого, когда белые заодно с финнами вновь заняли Нарву и наши ребята опять отступили к Ямбургу. Надеялись, правда, вскоре вернуться, и уже насовсем, но вышло по-другому. Мы дожидались их целый год, до самого мирного договора. Виллу же до самого окончания гражданской войны воевал вместе с эстонскими стрелками — и под сковом, и на Украине, а когда война кончилась, вернулся на жительство и Ленинград. Все ближе к родине. До революции ведь из Нарвы в Петербург ездили куда чаще, чем в Таллинн. Тем более что в Ленинграде в те годы жило много эстонцев. До поражения восстания двадцать четвертого они не переставали надеяться, что проживают там временно и вот-вот начнется возвращение, готовились к этому, собирались в дорогу. Жили в больших коммунальных квартирах, главное, что кругом свои, - домой возвращаться. Потом пришлось смириться с тем, как у кого сложилась.
Через несколько лет после гражданской войны Виллу начал писать нам. Отца и матери тогда уже не было в живых, остались мы с сестренкой. Несчастье обрушилось на нашу семью в двадцатом году, когда по городу распространился завезенный сыпной тиф. У нас на Кренгольме в пятой казарме устроили тифозный барак, куда ни одного постороннего не пускали. Мы, правда, жили больше версты в стороне от него, но и это не спасло нас. Тиф, казалось, разносился по ветру. Некоторые из-за страха подцепить болезнь неделями и носа на улицу не показывали, сидели дома взаперти, и все равно заболевали. Другие изо дня в день лечили в лазарете заразных, и никакая хворь к ним не пристала. Верующие старушки ходили молиться в русскую церковь, часами стоя на коленях, осеняли себя крестом, только бог не больше других простирал над ними спасительную длань, безносая не выбирала. Это плата за наши грехи, зло и безнадежно бормотали старухи, эта кара ниспослана на наши головы за революцию и братоубийство, разве мало у нас с Кренгольма молодежи в революцию ударилось!
Истинная же причина была и том, что фабрика едва дышала, пряла оставшееся от немцев искусственное волокно вперемешку с прежними отходами, все прозябали впроголодь, да и баня из-за нехватки топлива большую часть времени стояла нетопленой, белье стирали без мыла, и от вшей не было избавления.
Первый заболел отец, его с высокой температурой положили в больницу. Через неделю пришлось отправить туда и мать, в больнице, по крайней мере, кормили. Тогда мы еще не думали о худшем, в то время умерших от тифа хоронили поодиночке, как велось испокон веков, лишь немного спустя покойников начали вывозить из лазаретов северо-западной армии в таких количествах, что мертвецов в ожидании захоронения в братской могиле приходилось складывать возле кладбища штабелями. Слухи об этом распространялись с молниеносной быстротой, и весь город охватил ужас.
Я никогда не забуду, как в последний раз ходила в больницу навещать отца. Безмерно усталая строгая старшая сестра мельком взглянула на меня через очки в тонкой металлической оправе. Аунвярк? Шестая палата... Они все время переводили больных в зависимости от того, как освобождались места. Я торопливо вошла в палату, хожу от кровати к кровати — кто лежит с открытыми глазами, кто дремлет, все чужие. Думаю, наверное, сестра от усталости все перепутала. В состоянии ли она запомнить всех больных. Ладно, сейчас выясню. Я уже взялась за толстую медную ручку, как вдруг слышу: Зина, доченька, неужто не узнала? Испуганно оглянулась по сторонам — какой-то человек с кровати, что под окном, обращается ко мне. Подхожу в нерешительности ближе, и когда оказываюсь совсем уже возле кровати, до меня доходит: это же отец, только страшно чужой, без бороды. Всю жизнь я видела его бородатым. Мне рассказывали, что, когда он в молодости пришел в Нарву и в первый раз женился, был он совсем еще парнишкой, к тому же на несколько лет моложе своей жены, тогда-то он, чтобы скрыть этот недостаток, и отпустил роскошную бороду. Так и повелось. Лет через десять его первая жена умерла, и отец женился снова. Наша мама была, правда, гораздо моложе его, но это уже ничего не изменило, отец стал за это время стесняться незаросшего лица и сохранил бороду. И только там, возле больничной койки, я поняла, насколько его старила пожизненная борода. Слезы навернулись мне на глаза.
Папа, только и смогла я, запинаясь, пробормотать, да какой же ты у нас красивый! Почему ты никогда раньше бороду не брил?
Видать, сейчас самое время, чтобы красивым быть, теперь я уж таким и останусь, ответил он мне и возвел взгляд в потолок.
На следующий день отец умер.
Когда мы спустя день отправились с сестрой проведать мать, мы изо всех сил старались не упоминать об отце. Мать конечно же спросила, и я ответила как можно спокойнее, что с отцом все хорошо. Мама, не отрываясь от подушки, посмотрела на меня долгим взглядом и промолвила: по надо меня обманывать, я знаю, что его уже нет. Ей никто об этом не сообщал.
Мать мы похоронили ровно через две недели после отца. Добыли обоим по гробу, сколоченному из голых досок, и по набитой стружками подушке, и то лишь благодаря знакомым фабричным столярам, которые пожалели двух несчастных осиротевших девчонок. Для многих, умерших в те дни, и эта малость оказалась недосягаемой роскошью.
Обо всем этом я потом как могла поведала в письмах Виллу. Едва ли это сгладило его печаль, но, по крайней мере, душу свою облегчила. Конечно, его сыновней обязанностью было бы в качестве старшего похоронить отца и мать, горечь неисполненного долга жгла его. Виллу в свою очередь сообщил, что после войны продолжил обучение слесарному делу, которым занимался еще дома под приглядом отца, и что работает на Васильевском острове на маленьком заводике, который стоит на Шестнадцатой линии прямо напротив дома, где им с женой дали комнату. Чем дальше, тем все настойчивее он звал меня в гости.
Я оставалась одинокой, после долгие годы ни о ком и думать не хотела. С Рудольфом познакомилась позднее. Предприимчивости мне было не занимать, чувствовала я себя совершенно свободной и подумала: а почему бы и не съездить? В двадцать восьмом таки собралась. Хотя не это было просто— бери билет да садись в поезд. Многие знакомые «проваривали: сумасшедшая, выбрось из головы, вот увидишь, красные больше не отпустят, уведут в ГПУ, там тебе и конец! Я лишь посмеивалась в ответ: у меня у самой брат давным-давно красный, куда же это он меня уведет! Но какая-то тревога все же во мне проснулась, когда и один из майских дней мой вагон, простучав по стыкам всего десяток километров от нарвского вокзала по знакомой, поросшей разнотравьем насыпи, закатился возле Комаровки под красную арку, на которой красовались большие белые, с налетом ценности буквы СССР.
Россия, по словам людей сведущих, крепко изменилась. В Ленинграде самые роскошные магазины были закрыты, и изысканная публика исчезла. Но я никогда раньше в Петербурге не бывала, и по сравнению с нашей тихой Нарвой город оставался все же и шикарным Взять хотя бы гранитные набережные. Или стрелку Васильевского острова
величавой Невы, украшенные корабельными носами огромные столбы, которые зовутся ростральными колоннами,— все эти удивительные вещи, потрясшие меня, невозможно и перечислить. Виллу каждый день водил меня по городу, пока я не валилась с ног от усталости. Лида, жена его, потчевала как только могла. Родом из Изюма — вначале меня это страшно смешило, трудно было поверить, что можно какой-нибудь город и впрямь назвать просто изюмом,— Лида была полногрудой, невысокой и любила носить красные маркизетовые блузки; собственно, тогда у них и выбирать-то было не из чего, а толстые черные косы она складывала в круг на затылке, своей тяжестью они все время оттягивали голову назад, отчего Лида обретала эдакую горделивую осанку, хотя была она на самом деле чрезвычайно приветливой и сердечной. Они поженились в двадцатом году, когда брат воевал с эстонской дивизией на Украине. Хорошо, что у нас в Нарве не возникало затруднений ни с одним из местных языков, поэтому и с новостной могла объясняться, лишь отдельные украинские слова оставались непонятными.
Всегда, когда мы с Виллу оставались одни, он все старался выспросить что-нибудь о Нарве: что стало с том-то или как выглядит теперь то-то и то-то. Удивительно, что он эти моста помнил столь досконально; некоторые я даже не могла припомнить, и тогда Виллу начинал сердиться: как же это ты не знаешь? Постепенно я поняла, что внутреннее зрение у человека острее глаза. Что за нужда мне хранить все эти места с такой подробностью в памяти, коли я только что сама оттуда и вскоре вернусь обратно! О будничном не мечтают. Исподволь Виллу уже охватила неизбывная тоска; он все же на пять лет старше меня и целую вечность был оторван от дома. Я должна была в точности обсказать, как выглядит на улице Вестервалли Скетинг-ринк, где в прошлом катались на роликах, а теперь показывают фильмы, и устраивают ли еще по-прежнему в немецком обществе «Хармони» вечеринки. Его опечалило, что в кренгольмской пекарне больше не выпекают тех извечных подовых хлебов на восемь фунтов, на которых все мы выросли и из-за горбушек которых за столом между детьми частенько вспыхивала ссора, и что напрочь исчезли лихие питерские купцы-дачники, которые летними ночами за станцией в ресторане «Нью-Йорк» кутили до петухов, а утром с песнями и хохотом на нескольких извозчиках ехали в Гугенбурх. Я была уже совсем большой девочкой, когда впервые узнала, что в действительности они имели в виду Хунгербург, как по-немецки называли Усть-Нарву. Конечно, тут же спохватился Виллу, с этими питерскими дачниками мы сами покончили, чего их зря вспоминать. Но глаза его оставались грустными.
В свое время я два года проработала в том самом «Нью-Йорке», а теперь пыталась развлечь Виллу рассказами о новых господах, которые там сейчас гуляют, но их он перед своим мысленным взором уже не видел, они оставались для него чужими, никакого интереса не представляли, и он не оживлялся, слушая мои рассказы.
Я прожила у Виллу две недели, но за весь этот долгий срок вовсе не ощутила его тоску в той мере, в какой изведала ее всего за полтора часа в августе сорок первого. Иначе, наверное, и быть не могло. За прошедшие годы тоска его только возросла. И как бы наивно это ни звучало, я
не могу до конца избавиться от чувства, что Виллу словно бы знал, по крайней мере предчувствовал, был внутренне готов к тому, что это его последнее свидание с Нарвой. Я не в состоянии объяснить, как он мог это предчувствовать, о подобных никого не спросишь, но именно так оно было Виллу полностью уходил в себя, временами он едва замечал мое присутствие. Он оставался глухим к звукам близкого боя, когда мы с ним бок о бок шли вверх по Кренгольмсому проспекту в сторону Кулги, хотя каждый шаг приближал нас к передовой. Вдруг мой взрослый брат Виллу опять предстал передо мной фабричным мальчишкой в коротких штанишках, вышагивающим своей повседневной дорогой из школы домой на Кулгу. Ясными детскими глазами он глядел на фабричные ворота, перед которыми тогда еще стояла скульптурная фигура барона Кноопа, затем на директорский дом, дома мастеров, английский клуб - на все эти чинно ухоженные и чистые, скучные до зевоты кирпичные здания, которые мы всю жизнь видели только снаружи, наконец на стоящие возле пристани, на берегу реки, в ряд серые домики фабричной деревни Кулги — в одном из них мы оба появились на свет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
В действительности с городами происходит та же история, что и с людьми. Их век, конечно, куда длиннее, измеряется столетиями, но однажды умирают и они, и печальна участь человека, которому случается пережить город своего рождения или юности. Что бы ни доказывал разум, как бы хорошо ты ни сознавал неизбежность, смириться с этим невозможно. У тебя отняли что-то исконно твое, что-то неповторимое, чего ты никогда не забудешь, в душе твоей поселилась бесприютность, и эту незатухающую печаль ты будешь нести в себе до конца дней своих.
В молодости, не задумываясь, люди с охотой и удовольствия ради устремляются в большой мир. Сожаление и тоска подкрадываются лишь с годами, но и тогда незаметно, на цыпочках. Это было видно и по Виллу, моему единственному оставшемуся в живых брату, который в августе сорок первого года, в самый последний час, прибыл с ленинградской дивизией народного ополчения в Нарву. Просто чудо, что телеграмма об этом пришла за час до прибытия эшелона и знакомая разносчица телеграмм сумела отыскать меня в больнице, на работе. Мы полтора часа ходили с Виллу по городу, ни на секунду нигде не присели, не было времени — в части ему дали полтора часа, ни минуты больше, и он жадно стремился все осмотреть. Потом их сразу отправили на передовую. В тот же день под вечер Виллу в первом бою был тяжело контужен, и его увезли обратно в Ленинград, нарвекая больница находилась уже под обстрелом. Больше мне брата увидеть не довелось, он тоже умер в блокаду. После госпиталя Виллу снова работал на своем старом заводе на Васильевском острове, к воинской службе оказался непригоден, там голод и доконал его.
Всего полтора часа довелось мне глядеть ему в глаза, пока мы бродили по знакомым местам. Их он не видел долгие двадцать два года, с января девятнадцатого, когда белые заодно с финнами вновь заняли Нарву и наши ребята опять отступили к Ямбургу. Надеялись, правда, вскоре вернуться, и уже насовсем, но вышло по-другому. Мы дожидались их целый год, до самого мирного договора. Виллу же до самого окончания гражданской войны воевал вместе с эстонскими стрелками — и под сковом, и на Украине, а когда война кончилась, вернулся на жительство и Ленинград. Все ближе к родине. До революции ведь из Нарвы в Петербург ездили куда чаще, чем в Таллинн. Тем более что в Ленинграде в те годы жило много эстонцев. До поражения восстания двадцать четвертого они не переставали надеяться, что проживают там временно и вот-вот начнется возвращение, готовились к этому, собирались в дорогу. Жили в больших коммунальных квартирах, главное, что кругом свои, - домой возвращаться. Потом пришлось смириться с тем, как у кого сложилась.
Через несколько лет после гражданской войны Виллу начал писать нам. Отца и матери тогда уже не было в живых, остались мы с сестренкой. Несчастье обрушилось на нашу семью в двадцатом году, когда по городу распространился завезенный сыпной тиф. У нас на Кренгольме в пятой казарме устроили тифозный барак, куда ни одного постороннего не пускали. Мы, правда, жили больше версты в стороне от него, но и это не спасло нас. Тиф, казалось, разносился по ветру. Некоторые из-за страха подцепить болезнь неделями и носа на улицу не показывали, сидели дома взаперти, и все равно заболевали. Другие изо дня в день лечили в лазарете заразных, и никакая хворь к ним не пристала. Верующие старушки ходили молиться в русскую церковь, часами стоя на коленях, осеняли себя крестом, только бог не больше других простирал над ними спасительную длань, безносая не выбирала. Это плата за наши грехи, зло и безнадежно бормотали старухи, эта кара ниспослана на наши головы за революцию и братоубийство, разве мало у нас с Кренгольма молодежи в революцию ударилось!
Истинная же причина была и том, что фабрика едва дышала, пряла оставшееся от немцев искусственное волокно вперемешку с прежними отходами, все прозябали впроголодь, да и баня из-за нехватки топлива большую часть времени стояла нетопленой, белье стирали без мыла, и от вшей не было избавления.
Первый заболел отец, его с высокой температурой положили в больницу. Через неделю пришлось отправить туда и мать, в больнице, по крайней мере, кормили. Тогда мы еще не думали о худшем, в то время умерших от тифа хоронили поодиночке, как велось испокон веков, лишь немного спустя покойников начали вывозить из лазаретов северо-западной армии в таких количествах, что мертвецов в ожидании захоронения в братской могиле приходилось складывать возле кладбища штабелями. Слухи об этом распространялись с молниеносной быстротой, и весь город охватил ужас.
Я никогда не забуду, как в последний раз ходила в больницу навещать отца. Безмерно усталая строгая старшая сестра мельком взглянула на меня через очки в тонкой металлической оправе. Аунвярк? Шестая палата... Они все время переводили больных в зависимости от того, как освобождались места. Я торопливо вошла в палату, хожу от кровати к кровати — кто лежит с открытыми глазами, кто дремлет, все чужие. Думаю, наверное, сестра от усталости все перепутала. В состоянии ли она запомнить всех больных. Ладно, сейчас выясню. Я уже взялась за толстую медную ручку, как вдруг слышу: Зина, доченька, неужто не узнала? Испуганно оглянулась по сторонам — какой-то человек с кровати, что под окном, обращается ко мне. Подхожу в нерешительности ближе, и когда оказываюсь совсем уже возле кровати, до меня доходит: это же отец, только страшно чужой, без бороды. Всю жизнь я видела его бородатым. Мне рассказывали, что, когда он в молодости пришел в Нарву и в первый раз женился, был он совсем еще парнишкой, к тому же на несколько лет моложе своей жены, тогда-то он, чтобы скрыть этот недостаток, и отпустил роскошную бороду. Так и повелось. Лет через десять его первая жена умерла, и отец женился снова. Наша мама была, правда, гораздо моложе его, но это уже ничего не изменило, отец стал за это время стесняться незаросшего лица и сохранил бороду. И только там, возле больничной койки, я поняла, насколько его старила пожизненная борода. Слезы навернулись мне на глаза.
Папа, только и смогла я, запинаясь, пробормотать, да какой же ты у нас красивый! Почему ты никогда раньше бороду не брил?
Видать, сейчас самое время, чтобы красивым быть, теперь я уж таким и останусь, ответил он мне и возвел взгляд в потолок.
На следующий день отец умер.
Когда мы спустя день отправились с сестрой проведать мать, мы изо всех сил старались не упоминать об отце. Мать конечно же спросила, и я ответила как можно спокойнее, что с отцом все хорошо. Мама, не отрываясь от подушки, посмотрела на меня долгим взглядом и промолвила: по надо меня обманывать, я знаю, что его уже нет. Ей никто об этом не сообщал.
Мать мы похоронили ровно через две недели после отца. Добыли обоим по гробу, сколоченному из голых досок, и по набитой стружками подушке, и то лишь благодаря знакомым фабричным столярам, которые пожалели двух несчастных осиротевших девчонок. Для многих, умерших в те дни, и эта малость оказалась недосягаемой роскошью.
Обо всем этом я потом как могла поведала в письмах Виллу. Едва ли это сгладило его печаль, но, по крайней мере, душу свою облегчила. Конечно, его сыновней обязанностью было бы в качестве старшего похоронить отца и мать, горечь неисполненного долга жгла его. Виллу в свою очередь сообщил, что после войны продолжил обучение слесарному делу, которым занимался еще дома под приглядом отца, и что работает на Васильевском острове на маленьком заводике, который стоит на Шестнадцатой линии прямо напротив дома, где им с женой дали комнату. Чем дальше, тем все настойчивее он звал меня в гости.
Я оставалась одинокой, после долгие годы ни о ком и думать не хотела. С Рудольфом познакомилась позднее. Предприимчивости мне было не занимать, чувствовала я себя совершенно свободной и подумала: а почему бы и не съездить? В двадцать восьмом таки собралась. Хотя не это было просто— бери билет да садись в поезд. Многие знакомые «проваривали: сумасшедшая, выбрось из головы, вот увидишь, красные больше не отпустят, уведут в ГПУ, там тебе и конец! Я лишь посмеивалась в ответ: у меня у самой брат давным-давно красный, куда же это он меня уведет! Но какая-то тревога все же во мне проснулась, когда и один из майских дней мой вагон, простучав по стыкам всего десяток километров от нарвского вокзала по знакомой, поросшей разнотравьем насыпи, закатился возле Комаровки под красную арку, на которой красовались большие белые, с налетом ценности буквы СССР.
Россия, по словам людей сведущих, крепко изменилась. В Ленинграде самые роскошные магазины были закрыты, и изысканная публика исчезла. Но я никогда раньше в Петербурге не бывала, и по сравнению с нашей тихой Нарвой город оставался все же и шикарным Взять хотя бы гранитные набережные. Или стрелку Васильевского острова
величавой Невы, украшенные корабельными носами огромные столбы, которые зовутся ростральными колоннами,— все эти удивительные вещи, потрясшие меня, невозможно и перечислить. Виллу каждый день водил меня по городу, пока я не валилась с ног от усталости. Лида, жена его, потчевала как только могла. Родом из Изюма — вначале меня это страшно смешило, трудно было поверить, что можно какой-нибудь город и впрямь назвать просто изюмом,— Лида была полногрудой, невысокой и любила носить красные маркизетовые блузки; собственно, тогда у них и выбирать-то было не из чего, а толстые черные косы она складывала в круг на затылке, своей тяжестью они все время оттягивали голову назад, отчего Лида обретала эдакую горделивую осанку, хотя была она на самом деле чрезвычайно приветливой и сердечной. Они поженились в двадцатом году, когда брат воевал с эстонской дивизией на Украине. Хорошо, что у нас в Нарве не возникало затруднений ни с одним из местных языков, поэтому и с новостной могла объясняться, лишь отдельные украинские слова оставались непонятными.
Всегда, когда мы с Виллу оставались одни, он все старался выспросить что-нибудь о Нарве: что стало с том-то или как выглядит теперь то-то и то-то. Удивительно, что он эти моста помнил столь досконально; некоторые я даже не могла припомнить, и тогда Виллу начинал сердиться: как же это ты не знаешь? Постепенно я поняла, что внутреннее зрение у человека острее глаза. Что за нужда мне хранить все эти места с такой подробностью в памяти, коли я только что сама оттуда и вскоре вернусь обратно! О будничном не мечтают. Исподволь Виллу уже охватила неизбывная тоска; он все же на пять лет старше меня и целую вечность был оторван от дома. Я должна была в точности обсказать, как выглядит на улице Вестервалли Скетинг-ринк, где в прошлом катались на роликах, а теперь показывают фильмы, и устраивают ли еще по-прежнему в немецком обществе «Хармони» вечеринки. Его опечалило, что в кренгольмской пекарне больше не выпекают тех извечных подовых хлебов на восемь фунтов, на которых все мы выросли и из-за горбушек которых за столом между детьми частенько вспыхивала ссора, и что напрочь исчезли лихие питерские купцы-дачники, которые летними ночами за станцией в ресторане «Нью-Йорк» кутили до петухов, а утром с песнями и хохотом на нескольких извозчиках ехали в Гугенбурх. Я была уже совсем большой девочкой, когда впервые узнала, что в действительности они имели в виду Хунгербург, как по-немецки называли Усть-Нарву. Конечно, тут же спохватился Виллу, с этими питерскими дачниками мы сами покончили, чего их зря вспоминать. Но глаза его оставались грустными.
В свое время я два года проработала в том самом «Нью-Йорке», а теперь пыталась развлечь Виллу рассказами о новых господах, которые там сейчас гуляют, но их он перед своим мысленным взором уже не видел, они оставались для него чужими, никакого интереса не представляли, и он не оживлялся, слушая мои рассказы.
Я прожила у Виллу две недели, но за весь этот долгий срок вовсе не ощутила его тоску в той мере, в какой изведала ее всего за полтора часа в августе сорок первого. Иначе, наверное, и быть не могло. За прошедшие годы тоска его только возросла. И как бы наивно это ни звучало, я
не могу до конца избавиться от чувства, что Виллу словно бы знал, по крайней мере предчувствовал, был внутренне готов к тому, что это его последнее свидание с Нарвой. Я не в состоянии объяснить, как он мог это предчувствовать, о подобных никого не спросишь, но именно так оно было Виллу полностью уходил в себя, временами он едва замечал мое присутствие. Он оставался глухим к звукам близкого боя, когда мы с ним бок о бок шли вверх по Кренгольмсому проспекту в сторону Кулги, хотя каждый шаг приближал нас к передовой. Вдруг мой взрослый брат Виллу опять предстал передо мной фабричным мальчишкой в коротких штанишках, вышагивающим своей повседневной дорогой из школы домой на Кулгу. Ясными детскими глазами он глядел на фабричные ворота, перед которыми тогда еще стояла скульптурная фигура барона Кноопа, затем на директорский дом, дома мастеров, английский клуб - на все эти чинно ухоженные и чистые, скучные до зевоты кирпичные здания, которые мы всю жизнь видели только снаружи, наконец на стоящие возле пристани, на берегу реки, в ряд серые домики фабричной деревни Кулги — в одном из них мы оба появились на свет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41