https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/120x80cm/s-vysokim-poddonom/
Но такие мысли одолели меня лишь задним числом, когда уже принял решение, а менять собственное решение мне всегда очень трудно давалось. Характер! Я был довольно-таки озадаченным и к тому же раздраженным, в таком состоянии особенно нужен виновник, на кого бы свалить все грехи. Он же был у меня в руках.
Вот я и отплатил ей за все свои угрызения совести и сомнения.
Ты уж, Глафира Прыткина, не беспокойся за мои нервы. В Священном писании сказано: да несет человек крест свой. Ты и есть мой крест, коль уж свалилась на мою голову, так что давай шагай назад в амбар. Что заслужила, то и получишь.
Она пошла, глядя на меня то ли с полуукором, то ли с полусожалением.
Потом мы сидели с Виллу и некоторое время обсуждали всякие невероятно серьезные проблемы. То, что нам между собой было совершенно ясно, оказывалось вконец запутанным, как только мы обращались к людям вообще. Классовые различия? Они вступают в силу, когда, например, явишься на прием к директору фабрики. В ноябре семнадцатого года Виллу ходил с представителями рабочего совета Кренгольма к самому Коттаму, они предъявили господину директору свои требования по улучшению жизни и повышению зарплаты. Англичанин, насмешливо улыбаясь, выслушал их, не предложив даже сесть, и, теребя свой обвисший ус, холодно заявил, что выдвигать ему требования и отдавать распоряжения вправе лишь правление акционерного общества, а не какой-то там рабочий совет,— что, собственно, это за чудо такое? Имеется ли у них разрешение фабричного управления на организацию такого совета? Если нет, то они действуют незаконно. Кому не нравятся существующие условия, могут завтра же взять в конторе расчет, насильно на предприятии никого не держат. Сказал и повернулся спиной, давая тем самым понять, что аудиенция окончена.
Правда, и сам Коттам к тому времени понял, что по-старому на Кренгольме уже управлять нельзя. Бесцеремонность представителей рабочего совета, видимо, потрясла его окончательно: через несколько дней Коттам уложил чемоданы и уехал. По слухам, отправился прямиком в Англию, где ему пока что никакая революция или рабочий совет хлопот не причинят. Возложил все заботы и ответственность за фабрику на плечи своего заместителя Фаррсра и был гаков.
Ну да ладно, директора — это, конечно, особый класс, живут себе в роскошных домах и получают зарплату, может быть, десяти, а возможно, даже двадцати рабочих — во всяком случае, столько, что остается еще от барской жизни, чтобы копить в банке капитал. Тут все ясно, и никакого тебе сомнения или сочувствия, мы стоим на разных берегах.
Но какие такие непреодолимые классовые различия разделяют нас с Глафирой Прыткиной или Тикуским Яагуном?
И так и эдак перебирали мы с Виллу эти мысли. Картина и впрямь становилась туманной.
До сих пор мы свой уход из дома считали кратковременным. Уходить пришлось быстро, но, по всей вероятности, и возвращение будет столь же скорым. Еще немного терпения, и окончательно выдохшиеся немцы выведут свои войска и мы вернемся в Кренгольм. Дальнейшее представлялось не совсем ясным, но в общих чертах довольно радостным и розовым. Примерно в том духе, что большие семьи сразу получат более просторное жилье, ведь многие служащие бежали от войны, квартиры пустуют; рабочий день станет короче и зарплата выше, в фабричной пекарне вновь начнут выпекать наши бесподобные кренгольмские хлеба, и фунт его в дальнейшем будет стоить самое большее полторы копейки. Ведь никто тогда уже не станет зариться на барыш. Рабочий совет установит внутренний распорядок на фабрике, пересмотрит нормы и рассчитает самых ненавистных мастеров и самых заносчивых инженеров, уж рабочее-то собрание сумеет решить, кого именно; бронзовую фигуру барона Кноопа у ворот фабрики с пьедестала снимем и поставим туда Карла Маркса, нельзя же, чтобы пропадало хорошее основание. Шайку закоренелых спекулянтов и мелких торгашей фабричная милиция посадит в бывшую полицейскую кутузку, посидят месяц-другой на воде и хлебе, после чего присмиреют и перестанут обманывать и обдирать народ. Откроем Английский клуб для всех и переименуем в народный дом, его как раз и не хватало на Кренгольме. Баню, прачечную и дрова сделаем для всех бесплатными, а в народном доме силами ячейки молодых коммунистов начнем устраивать вечеринки и ставить спектакли. Вроде бы в общих чертах и все, что мы способны были представить себе из новой жизни. Для начала этого вроде бы было достаточно, потом посмотрим, что еще потребует время.
И тут впервые в нервных клетках возникло какое-то ноющее предчувствие наподобие зарождающейся зубной боли. Не обязательно все должно было идти так гладко. Коттам мог пойти на попятный, ему было куда бежать. Сложнее обстоят дела со своими людьми. Куда их уберешь с пути? Есть противники посерьезнее Тикуского Яагуиа. Этот действительно лишь сплюнет в сердцах, на вид не такой уж он злобный человек, чтобы хватать винтовку и приниматься палить из нее, да и не обучен он этому. Поскрипит зубами, но примирится,- и у нас сохранится надежда, что он постепенно станет смотреть на вещи нашими глазами. Иначе обстоит кое с кем из тех, кто в этой бренной жизни достиг большего и у кого страх утраты горше. Перед глазами промелькнули некоторые офицеры первого эстонского полка, с кем пришлось общаться за короткое
Во время службы в Раквере. Сколько таких, кто нипочем не склонен принять революцию! Тех, по мнению которых революция — просто достойное наказания уголовное преступление. Ты согласен, Виллу? Видно, дело к драке клонит. Вначале, когда наши в Питере забрали власть у Керенского, я даже удивлялся, что все обошлось так легкой столь малой кровью Но оно еще вовсе не обошлось. Нам только казалось издалека, будто царь и Керенский — это и есть самые главные наши враги.
Не они одни. Все время появляются новые. Прибывающие из города говорят, что нарвские немцы и прочие достойные граждане с любезного разрешения оккупационных властей создали для поддержания порядка в юроде милицию под названием «бюргервер». Эстонцы в немецком обличье. Штабс-капитан Ларетей вроде бы командует ими. Никто не знает, сколько их на самом деле. Если даже уйдут немецкие войска, эта милиция останется на месте, винтовки у них есть, немцы, глядишь, подкинут на прощание со своих оружейных складов еще и пулеметов, меньше назад домой везти. А в буржуазных газетах и на сборищах и раньше хватало воплей, мол, от красных следует защищаться любым мыслимым образом. Заговорят винтовки. Будут тогда и среди наших жертвы, этого не избежать.
Виллу задумчиво кивает. Не избежать. И вдруг мы оба сознаем, как не хотелось бы оказаться среди тех, кто будет теперь убит. Странно, но ведь никто этого не желает. И все равно случай сделает свой выбор, не может быть, чтобы все остались целы. Даже теперь, когда конец представляется таким близким.
Возможно, не сразу и попадешь домой перестраивать жизнь. Мы же не сможем остановиться в Нарве, если по всей Эстонии у власти останутся офицеры эстонского полка, местные буржуи и бюргервер. Если оставим их в покое, они сами вскоре на нас нападут. Двум властям на одной земле тесно станет. Кто, кроме нас, будет распространять по Эстонии советскую власть?
Со свадьбой придется погодить, улыбается Виллу. Понимаю, что и у них с Ютой все обговорено. Юта мне даже и намека не подала. И так ясно. Да оно и лучше. Могли бы вместе сыграть, это было бы что-то новое, событие на весь Кренгольм. Может, вернее будет, если мы теперь начнем объединять свои радости?
Ну да ладно, радости радостями, нам бы сперва трудности одолеть. Луппо ведь рассказывал, как при отходе, еще до немцев, в Таллинне уже расхаживали вооруженные буржуи с белыми повязками на рукавах. Не дожидаясь оккупантов, начали создавать свою милицию и пускать в ход оружие. Ну нет, ерунда, справимся с ними, нас больше. Тем и хорош закон природы, что трудового люда всегда больше, чем господ. Лишь бы им не удалось перетянуть на свою сторону крестьян, это большая и серьезная сила. Но нет, такого не случится, крестьянин осторожен и полон недоверия ко всему чужому, он из хутора так запросто никуда не подастся, политическими лозунгами его на войну не погонишь. Он благоразумно переждет, когда какая сторона победит, и противиться власти не станет.
Крестьянин спит и видит во сне землю, собственный надел — его бог.
Кто ему землю пообещает, за тем он и пойдет. До остального ему дел нет.
Вот и с Тикуским Яагупом сколько говорил, да что толку. Надо будет как-нибудь снова попытаться. Должен же он однажды уразуметь, что большевики себе ничего не требуют, а выступают именно за интересы трудового крестьянства. Ничего лучше хуторского уклада он не видит. Но время не стоит на месте. Когда-то в прошлом все обиходные вещи и товары тоже производили в мастерских, а теперь всюду гигантские заводы, мастерскими уже не обойдешься. И с земледельцем такая же история. Вроде бы знаю, как жизнь должна повернуться, и все равно ощущение неуверенности. Как бы ему это объяснить так, чтобы действительно стало ясно?
Сидим рядышком и покуриваем. Привычка. Как только надо взвесить что-нибудь посерьезнее, рука сама собой тянется за пачкой. Смотрю в лицо Виллу. У меня нет еще ни малейшего представления, что на этот раз ему удастся побыть дома всего ничего, несколько сумрачных недель в притихшей, испуганной Нарве, на самом переходе года, потом начнется многолетний путь по степям южной России и Крыма, сквозь сражения, по лазаретам и незнакомым городам. Нарву он увидит еще только один раз, перед своим окончательным уходом. Да и то всего на полтора часа.
И все равно больше моего.
И свадьбы действительно придется отложить в долгий ящик. В бесконечный.
21
Невыразимое это чувство, когда идешь по въевшемуся с детства в память и в душу городу, который в промежутке был разрушен дотла и затем отстроен заново совсем другим. Приметы ландшафта вроде бы знакомые, ждешь привычных видов, но то, что открывается взору на самом деле, совершенно чужое. Мучительно напрягая память, пытаешься оживить то или другое место, перекинуть мост из города своей памяти в сегодняшний день, но это никак не удается. Какой кошмарный сон, когда все искажено и нет выхода из лабиринта!
Временами возникает представление: еще немного, еще усилие, один решительный рывок вперед — и ты у цели. Но это обманчивый болотный светлячок. Гнетущий сон продолжается, ты ступаешь по хорошо знакомой земле, но она покрыта позднейшими наслоениями, которые скрыли под собой все некогда бывшие пласты, и у тебя нет сил разрыть их.
Новый город не должен быть непременно лучше или хуже старого, на самом деле это почти что все равно, он просто-напросто иной и может неизгладимо запечатляться в памяти кого-то другого, для кого он был с самого начала родным. Кому-то другому--да, только не тебе.
Сколько погибло в последней войне наших родных городов? Никто этого точно не знает. Мы подсчитали, сколько погибло людей, могли бы, наверное, определить, хотя бы приблизительно, сколько разрушено зданий. Но родных городов? До какой степени должен быть разрушен город, обращен в прах, чтобы он навсегда утратил свое дыхание и душу и уже нико!да не с^ог бы ожить в прежнем виде?
Рядом с бесчисленными утратами близких людей это одна из самых тяжелых ран, нанесенных нашему поколению. Они не зарубцуются, пока на наше место не заступят новые поколения, которые вырастут в новых, уже поднявшихся на развалинах городах.
Так я размышляла, бродя по незнакомым или почти неузнаваемым улицам. Нарва, моя Нарва, не умолкая взывает во мне какой-то высокий, дрожащий от напряжения голос, ну куда ты могла с голь бесповоротно кануть? Неужто это и впрямь мой собственный молодой голос?
Долго, в мучительной раздвоенности рассматриваю с бульвара крепость Германа. В находящемся во дворе крепости невидимом отсюда музейном домике идет этот так некстати затеянный ремонт, который преградил мне дорогу к фоюграфии Яана и гем самым лишил смысла мой теперешний приезд в Нарву. Ощущаю в себе вскипающую неприязнь к бесчисленным ремонтам, переделкам и реставрациям повсюду вокруг себя. С какой стати надо все время чинить и доделывать, почему нельзя сразу довести дело до конца, чтобы музеи работали десятилетиями и не нуждались в постоянных перерывах? Я, конечно, отдаю себе отчет, что подобное суждение не что иное, как всплеск собственного недовольства, но ведь человеческая жизнь поистине слишком коротка, чтобы переждать все эти ремонты.
Смотрю между двумя серыми громадами крепостей вверх по течению и вижу по ту сторону Липовой ямки, на Юхкентальском пригорке справа большие серые коробки домов и левее едва угадывающийся угол гидроэлектростанции. Когда-то мне попалась на глаза одна старая гравюра прошлого столетия, вид, изображенный на ней, открывался примерно с этого же места, где я сейчас стою. На той гравюре вдали ясно виднелись знакомые с угловыми башенками фабричные здания, не было еще между фабрикой и городом построено ни Юхкенталя, ни железнодорожного моста. Однажды такую же картину я видела и в действительности. Это было в девятнадцатом году, после огромного апрельского пожара, когда Юхкенталь загорелся от артиллерийского обстрела красных. Из всей слободы сохранилась в целости лишь массивная светло-серая Александровская церковь, вокруг нее целое поле пепла, где гулял ветер, печные трубы возвышались тут и там, словно виселицы. Потом, когда земля поостыла, мы ходили туда смотреть. Местами стекла в окнах церкви расплавились, и светлые зеленоватые струйки, словно восковые свечи, стекли на каменные подоконники и застыли там лужицами. Невозможно было представить ту жару, и тем не менее это всепоглощающее пламя поддерживали всею лишь маленькие деревянные домики вокруг церкви — в здешних краях, кроме досок и юля, более основательного горючего материала не было.
В Юхкентале в то время проживали в большинстве кренгольмцы, отсюда недалеко было ходить на работу. Когда-то в давние времена фабричное управление приобрело у помещика Крамера вместе в мызой Йоала также гектаров двадцать залежной земли в Юхкентале, разбило ее на участки и в рассрочку распродало служащим фабричного управления, а также мастерам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41