https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/
Стоило ему увидеть, как дед переломил и снова сложил ружье, проверил курок, предохранитель, и все ему стало ясно. Со знанием дела он осмотрел дедовскую двустволку, протер шомполом стволы, подвигал предохранителем, сказал деду:
— Надо бы, дедушка, смазать немного, туго ходит.
— Ладно, ничего теперь у меня нет, сойдет и так. Только гляди, не балуй.
Витек опоясался патронташем, патрон с картечью положил в карман, стал на лыжи и вышел со двора. За углом дедова дома, как только пересечешь замерзший ручей и лужу, где летом гогочут, днюют и ночуют гуси, начинается лужок, теперь заснеженная полянка, пройдешь по ней мимо церкви и полуразрушенной школы, потом пересечешь небольшой выгон, и сразу попадешь в лес. Витек пошел именно этим путем, а не в сторону Незнайки, которая тоже лежала теперь подо льдом и под снегом. За мостом через Незнайку, чуть перевалив холм, можно выйти в соседнюю деревню, но Витеньке хотелось поскорей в лес, и он пошел мимо церкви.
Он шел, ерзая лыжами по глубокому рыхлому снегу, чувствовал за спиной ружье, то и дело поправлял его. Он и раньше бывал в зимнем лесу, но бывать приходилось или с ребятами, или совершенно одному, но теперь они были вдвоем, он и ружье. Это было новым, этого он еще никогда не испытывал. Кругом глухо стояли заснеженные сосны, мрачные елки, непролазное и тоже забитое снегом мелколесье вставало на пути, и никакой лыжни, никакого следа на лесной дороге. Ружье тяжелило за спиной, чувствительно давило ремнем в плечо, а в кармане лежал патрон с картечью.
Сперва его обступала и не оставляла ни на минуту глухая тишина, когда он останавливался и прислушивался. Ни писка, ни звука. Полная тишина. Потом дятла услышал, тревожную пулеметную дробь его, стал разглядывать вершины деревьев, поворачивал во все стороны голову, но птицу не отыскать в темной хвое с белыми пятнами снега. Потом, когда снова прошел и снова остановился, снял ружье, разрядил его, чтобы еще раз заглянуть. Приподнял к глазам и заглянул. Теперь стремительно улетающая глубина была безжалостно зеркальной. Долго вглядывался в один ствол,
потом в другой, и это глядение в зеркальную бездну холодило душу и было почему-то приятным. Наглядевшись, снова вложил в оба ствола патроны, поставил на предохранитель, вскинул ружье за спину и пошел, пошел по лесной дороге. С востока в просветы между вершинами дерев невидимое солнце рассеивало свою золотистую пыль, слегка подкрашивая, обдавая румянцем густую синеву снегов. Витенька только в далеком детстве, когда был глупеньким, очень любил цветы, и снег, и речку, и деревья, и вообще все, кроме туч, которые мешали солнцу освещать землю, да и то, когда говорил об этом, больше умничал, чем не любил на самом деле, на самом деле он любил все. А потом, как-то незаметно это случилось, перестал любить. Он даже помнит, как однажды вечером вот на этой же Незнайке отец показывал ему закат. Закат горел в полнеба, и много было разных красок, и церковные березы были розовые, и галки с криком летали над этими березами, по этому закату, и церковь светилась в розовом свете. «Смотри, смотри,— говорил отец,— красиво, видишь?!» — «Да»,— сказал он тогда отцу, коротко, отмахнувшись, потому что запускал в лужу кораблик. Но отмахнулся не потому, что занят был корабликом, это он хорошо помнит, а потому, что уже начинал не любить. А уж как стал умнеть, мыслить начал, размышлять, тут окончательно отвернулся от всяких закатов, цветов и так далее, потому, наверное, что все эти закаты, березы и вообще вся эта мура были слишком доступны, доступны самым примитивным людям. «Ну посмотри»,— говорил отец, настаивал, чтобы он посмотрел, и он повернулся и посмотрел с кислой миной и отвернулся. «Я уже видел»,— сказал он тогда отцу. И уже никогда больше ничем не любовался. В лес ходили с ребятами, ездили за город не из-за красоты, а чтобы побыть вместе у костра, похулиганить немного, повольничать без родителей и учителей. Только поэтому. Продвигаясь сейчас по выпавшему ночью, еще рыхлому и пушистому снегу, Витенька все это вспомнил и задумался над этим делом. Между прочим, подумал он, что, если бы Вовка вот тут шел с ружьем, как он сейчас, он бы не выстрелил в себя жаканом или вот этой картечью. Не смог бы выстрелить. Вовка у товарища был в квартире, и на нем были тапочки, и он легко скинул тапочек и пальцем ноги нажал на спуск, поставил так ружье, чтобы дулом было направлено в сердце и чтобы ногой можно было достать до спуска, нажал — и получилось. А тут в валенках, неудобно. Валенки не стал бы он снимать. А может, и снял бы. Скорее всего нет. Скорее всего он приладил
бы веревочку, чтобы дернуть за нее, а если бы не было веревочки, приспособил бы ремень. Ремень можно приспособить. А если бы ему хорошо стало? От этого снега, сверкающего голубым и розовым, от этих высоких сосен, от этого запрятанного за верхушками солнца, весь день будет плавать низко над землей, по своему зимнему пути, но свет все равно пробивается оттуда, из-за лесных макушек, достает и чуть-чуть золотит все в этом лесу.
Отчего так хорошо ему? Отчего так приятно касается и то и дело напоминает о себе довольно чувствительно ружье за спиной? Вот отчего. Оно сделало Витеньку как-то нечаянно взрослым, то есть совершенно мужчиной, совершенно большим, не таким взрослым, как он о себе думал до этого, а по-настоящему взрослым. Оружие, патроны, и один даже с картечью, он может сделать все, что только захочет, может себя убить, если захочет, конечно, может и не убивать. Он может все, что может сделать с собой человек вообще, сейчас он не мальчик, он в самой последней степени взрослый. Вот что сделало с ним ружье. И походка на лыжах у него совершенно другая, спокойная, уверенная, неторопливая, взрослая. Он идет с ружьем!
Интересно, куда же это он идет? Куда и зачем? Ах, да, поохотиться. Как это поохотиться? Когда это пришло ему в голову? И что это такое, поохотиться? Подстрелить кого-нибудь? Но кого? Кого подстрелить? Теперь он заметил, что на снегу много всяких следов, то мелкая-мелкая строчка перечеркнет дорогу, то глубокие провальные следы в три ямки, три, три, три, пока не скроется след, как трезвучия. И кое-где между ними чуть видные отметины, ножками кто-то задевал во время прыжка. Волк? Лиса? Заяц? Какой он охотник? Ничего он не понимает в этом. Трезвучия. Их можно, между прочим, проиграть быстро, очень быстро и совсем медленно, анданте-кантабиле или ларго, или даже граве. Вот так: трам... трам... трам... Нет, это неестественно, что-то похоронное получается. Вот престиссимо — это другое дело. Трезвучия молниеносно перечеркнули дорогу, наискосок от него, и пропали в ельнике, но пропали, скрылись так быстро, что в глазах остался мгновенный блеск, искра, ослепительная молния, она тут же вонзилась в зеленую тьму ельника, взлетела вверх как бы рикошетом и там где-то тоненько и льдисто дзинькнула: дзи-инь! Витенька прислушался, опять дзинькнуло, только помягче, понежней, вот так: си-инь! Он догадывался, что это какая-нибудь примитивная пичужка, но он и этого не знал, какая именно. Си-инь! И снова: си-инь!
Витенька вздохнул и пошел дальше. Перешел просеку, дорога сузилась, он шел теперь как будто по белому тоннелю, над ним дугами нависали молодые тонкие березы и осип ки,, покрытые снегом, а то и лапник свешивался, перекрывал над ним дорогу, и было действительно похоже на тоннель. И шорох от шагов, от лыж, тут был слышен, но в голосе то и дело повторялось: си-инь! си-инь! Толчками пробивался он все дальше и дальше в глубь леса по тоннелю и вдруг: си-инь! Остановился, послушал, даже дыхание затаил, но полная тишина, никого и ничего, ни звука. Пичужка осталась позади где-то. И вот он снова сделал шаг, другой, и опять в голове ясно и отчетливо: си-инь! Одна и та же нота. Что-то обязательно должно последовать за ней, но ничего не следует. Си-инь! И ничего больше, никакого продолжения. Как будто кто-то собирался что-то сказать, что-то высказать, вымолвить какими-то необыкновенными звуками, но возьмет одну эту ноту — си-инь! — и никак не может произнести вторую, не знает, что дальше, колеблется, не решается сказать дальше ни звука, вроде и знает, а сомневается, вроде и не знает. Си-инь! Это у него часто встречается. Только зачем же он с моста-то сиганул? Куда это он сиганул? В Рейн? В голубой Рейн. Си-инь! Си-инь! Ах, это в «Пестрых листках», в первом листке. Софроницкий хорошо слышал эту ноту, он извлекал ее, доставал из волшебного лесного тайника, заставлял ее звучать и прислушивался к ней и как будто не знал, что дальше, куда дальше поведет его великий музыкант. Синь! И прислушивался. А в вариациях на тему Клары Вик только и слышно одну эту загадочную ноту, она одна там. Клара Вик. Когда он вошел в дом, там начинался концерт. Все сидели и ждали выхода музыканта, и вышла восьмилетняя девочка, она склонила ангельскую головку и села за рояль, долго не могла умоститься, а потом заиграла. Божественная музыка. Потом эта девочка, Клара Вик, стала его женой. Уже в шестнадцать лет она была великой пианисткой. В вариациях на тему Клары Вик все та же одинокая нота блуждает. И опять: си-инь! си-инь! Она. В каждом случае другая, но всегда она. С нее начинаются и «Симфонические этюды».
Вот эта нота.Как будто бы такая же, как и все, что рядом с ней, но она главная, это опять она. Только теперь в ней предчувствие большой скорби, будущей трагедии. Потом она станет низкой нотой, без конца и начала, день и ночь будет преследовать его, спустится до «ля» в нижнем регистре, она погонит его в зимнюю стужу в одном халате и туфлях, заставит сигануть с моста в зимний Рейн. А когда рыбаки приволокли его, спасенного, домой, он уже не узнавал своей Клары. А ведь все началось с нее, с той нежной таинственной ноты. Си-инь! Си-инь! Нет, это не Клара. Марианна не может быть Кларой.
Витенька снял двустволку, передвинул ползунок предохранителя и пошел дальше с ружьем наперевес. Зачем? Ни за чем, просто так. Вот перед ним открылась просторная поляна. Витенька остановился, огляделся, уже подумал повернуть назад, как вдруг заметил справа, на высохшем дереве, от которого остался обглоданный ветром скелет, увидел на обглоданном скелете птицу. Она сидела неподвижно, собранная в комок. Витенька вскинул ружье, прицелился, как учили в школьном тире, посадил этот живой комок на мушку и нажал спуск. Его оттолкнуло назад, оглушило немного, на мгновение глаза его зажмурились от выстрела, однако он успел увидеть, как живой комок сорвался с обглоданного дерева и рухнул в снег.
Когда он подошел, в воздухе еще перепархивало несколько легких пуховых перышек, а в снегу, углубившись, провалясь на четверть, лежала птица. Он поднял ее за ноги, упало несколько капель крови. Птица была мертвая, большая и пестрая, черное с белым и на самом затылке, вернее, по всей голове, перья были окрашены в чистый и густой, как кровь, красный цвет. Сначала Витенька так и подумал, что это кровь. Дома дед сказал, что это дятел. Убивать дятлов нельзя, потому что они санитары леса.
— Ну как Витек хоть? — спросила наконец Катерина. Она все приглядывалась, приглядывалась и не верила своим глазам. Витек сидел за столом какой-то ясный, открытый, глаза открытые, смотрят на отца, на нее, на деда с бабкой открыто, хорошо, как раньше, как давно-давно, и голос хороший, чистый, не прячется ни от кого. «Как хочешь, дедушка»,— деду говорит. «Я сейчас сам, бабушка»,— бабке говорит. Встает, приносит. Сидели за новогодним столом, старый год пока провожали. Навезли из Москвы, из буфета Катиного, было чем проводить старый и новый встретить. «Налить, что ль, ему? — дед спрашивает, бутылку красного вина держит в руках.— Налить, Витек?» — «Как хочешь, дедушка».— «Я-то хочу, а ты сам как?» — «Как папа скажет или мама».— «Да что ж, папа или мама, не люди, что ль? Налей, конечно»,— мать говорит, и отец кивает, наливай, мол.
— Ну как хоть у вас тут?
— А что? — отвечает дед.— Что ему у нас? У нас ему хорошо. Мы с ним тут дружно живем.
Катерина прикусила губу, плакать захотелось.
— Ну давай, сыночек, за старый год,— говорит она, переборов подступившую слезу. Протянула рюмку, чтобы чокнуться с Витенькой.— Давай, сынок, раз уж хорошо туг у вас.
— А чего ему с дедом плохо будет? — хвастался дед.— Парень он уважительный, дельный, на охоту ходил тут, дичину принес, убил все-таки...
У Катерины глаза вспыхнули.
— На какую охоту? С кем ходил?
— На обыкновенную, в лес, один ходил. Я вот и ружье подарил ему.
— Какое ружье? Да вы что, на самом деле? Отец, чего ж ты молчишь?!
— Зачем же, отец, ружье? — вмешался наконец Борис Михайлович.
— Ну, просит, дай, говорит, ружье, дедушка, жакан просил...
— Жакан? — воскликнула Катерина.— Как же можно? Жакан...
— Да нету у меня жакана, картечью зарядил ему.
— Картечью, о господи.
— Мам, ну что ты запричитала? Что я, маленький?
— Обращаться с оружием может,— сказал дед.— Почему не дать? Правда, кого убил, не скажу,— подморгнул Витеньке дед,— не буду говорить, это бывает по незнанию.
Катерина никак не могла успокоиться, возбудилась, в голове все этот Вовка стоял, но вслух не могла она говорить о Вовке, и Борис Михайлович о Вовке подумал, но Витенька сидит целый, нормальный, значит, ничего опасного, чего тут паниковать. Не все же, как Вовка?
— Ну, ладно, мать, чего паникуешь? Ты же видишь, вот он, твой Витек, ничего с ним не случилось.
— А чего может случиться? — удивлялся дед.— С ружьем обходиться умеет, почистил чин чином, патронташем опоясался, на лыжи стал и пошел себе, дотемна в лесу проходил. Что ж тут такого?
— Я дятла убил,— признался Витек и хорошо так засмущался.— Я не знал, что нельзя убивать дятлов.
— Дятла? — почему-то обрадовалась Катерина.— Какого дятла?
— Большого дятла, настоящего,— ответил дед. Катерина засуетилась над столом, заприглашала, запредлагала, все еду свою, московскую, предлагала. «Вот икорка, мама, рыбку берите, давайте, а то никто не ест,— начала предлагать, переставлять тарелки без надобности.— Берите, мама, папа, Витенька, ты тоже не закусываешь». Баба Оля принесла горячую картошку, тоже поставила на середку, раздвинула посуду, устроила свою картошку горячую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Надо бы, дедушка, смазать немного, туго ходит.
— Ладно, ничего теперь у меня нет, сойдет и так. Только гляди, не балуй.
Витек опоясался патронташем, патрон с картечью положил в карман, стал на лыжи и вышел со двора. За углом дедова дома, как только пересечешь замерзший ручей и лужу, где летом гогочут, днюют и ночуют гуси, начинается лужок, теперь заснеженная полянка, пройдешь по ней мимо церкви и полуразрушенной школы, потом пересечешь небольшой выгон, и сразу попадешь в лес. Витек пошел именно этим путем, а не в сторону Незнайки, которая тоже лежала теперь подо льдом и под снегом. За мостом через Незнайку, чуть перевалив холм, можно выйти в соседнюю деревню, но Витеньке хотелось поскорей в лес, и он пошел мимо церкви.
Он шел, ерзая лыжами по глубокому рыхлому снегу, чувствовал за спиной ружье, то и дело поправлял его. Он и раньше бывал в зимнем лесу, но бывать приходилось или с ребятами, или совершенно одному, но теперь они были вдвоем, он и ружье. Это было новым, этого он еще никогда не испытывал. Кругом глухо стояли заснеженные сосны, мрачные елки, непролазное и тоже забитое снегом мелколесье вставало на пути, и никакой лыжни, никакого следа на лесной дороге. Ружье тяжелило за спиной, чувствительно давило ремнем в плечо, а в кармане лежал патрон с картечью.
Сперва его обступала и не оставляла ни на минуту глухая тишина, когда он останавливался и прислушивался. Ни писка, ни звука. Полная тишина. Потом дятла услышал, тревожную пулеметную дробь его, стал разглядывать вершины деревьев, поворачивал во все стороны голову, но птицу не отыскать в темной хвое с белыми пятнами снега. Потом, когда снова прошел и снова остановился, снял ружье, разрядил его, чтобы еще раз заглянуть. Приподнял к глазам и заглянул. Теперь стремительно улетающая глубина была безжалостно зеркальной. Долго вглядывался в один ствол,
потом в другой, и это глядение в зеркальную бездну холодило душу и было почему-то приятным. Наглядевшись, снова вложил в оба ствола патроны, поставил на предохранитель, вскинул ружье за спину и пошел, пошел по лесной дороге. С востока в просветы между вершинами дерев невидимое солнце рассеивало свою золотистую пыль, слегка подкрашивая, обдавая румянцем густую синеву снегов. Витенька только в далеком детстве, когда был глупеньким, очень любил цветы, и снег, и речку, и деревья, и вообще все, кроме туч, которые мешали солнцу освещать землю, да и то, когда говорил об этом, больше умничал, чем не любил на самом деле, на самом деле он любил все. А потом, как-то незаметно это случилось, перестал любить. Он даже помнит, как однажды вечером вот на этой же Незнайке отец показывал ему закат. Закат горел в полнеба, и много было разных красок, и церковные березы были розовые, и галки с криком летали над этими березами, по этому закату, и церковь светилась в розовом свете. «Смотри, смотри,— говорил отец,— красиво, видишь?!» — «Да»,— сказал он тогда отцу, коротко, отмахнувшись, потому что запускал в лужу кораблик. Но отмахнулся не потому, что занят был корабликом, это он хорошо помнит, а потому, что уже начинал не любить. А уж как стал умнеть, мыслить начал, размышлять, тут окончательно отвернулся от всяких закатов, цветов и так далее, потому, наверное, что все эти закаты, березы и вообще вся эта мура были слишком доступны, доступны самым примитивным людям. «Ну посмотри»,— говорил отец, настаивал, чтобы он посмотрел, и он повернулся и посмотрел с кислой миной и отвернулся. «Я уже видел»,— сказал он тогда отцу. И уже никогда больше ничем не любовался. В лес ходили с ребятами, ездили за город не из-за красоты, а чтобы побыть вместе у костра, похулиганить немного, повольничать без родителей и учителей. Только поэтому. Продвигаясь сейчас по выпавшему ночью, еще рыхлому и пушистому снегу, Витенька все это вспомнил и задумался над этим делом. Между прочим, подумал он, что, если бы Вовка вот тут шел с ружьем, как он сейчас, он бы не выстрелил в себя жаканом или вот этой картечью. Не смог бы выстрелить. Вовка у товарища был в квартире, и на нем были тапочки, и он легко скинул тапочек и пальцем ноги нажал на спуск, поставил так ружье, чтобы дулом было направлено в сердце и чтобы ногой можно было достать до спуска, нажал — и получилось. А тут в валенках, неудобно. Валенки не стал бы он снимать. А может, и снял бы. Скорее всего нет. Скорее всего он приладил
бы веревочку, чтобы дернуть за нее, а если бы не было веревочки, приспособил бы ремень. Ремень можно приспособить. А если бы ему хорошо стало? От этого снега, сверкающего голубым и розовым, от этих высоких сосен, от этого запрятанного за верхушками солнца, весь день будет плавать низко над землей, по своему зимнему пути, но свет все равно пробивается оттуда, из-за лесных макушек, достает и чуть-чуть золотит все в этом лесу.
Отчего так хорошо ему? Отчего так приятно касается и то и дело напоминает о себе довольно чувствительно ружье за спиной? Вот отчего. Оно сделало Витеньку как-то нечаянно взрослым, то есть совершенно мужчиной, совершенно большим, не таким взрослым, как он о себе думал до этого, а по-настоящему взрослым. Оружие, патроны, и один даже с картечью, он может сделать все, что только захочет, может себя убить, если захочет, конечно, может и не убивать. Он может все, что может сделать с собой человек вообще, сейчас он не мальчик, он в самой последней степени взрослый. Вот что сделало с ним ружье. И походка на лыжах у него совершенно другая, спокойная, уверенная, неторопливая, взрослая. Он идет с ружьем!
Интересно, куда же это он идет? Куда и зачем? Ах, да, поохотиться. Как это поохотиться? Когда это пришло ему в голову? И что это такое, поохотиться? Подстрелить кого-нибудь? Но кого? Кого подстрелить? Теперь он заметил, что на снегу много всяких следов, то мелкая-мелкая строчка перечеркнет дорогу, то глубокие провальные следы в три ямки, три, три, три, пока не скроется след, как трезвучия. И кое-где между ними чуть видные отметины, ножками кто-то задевал во время прыжка. Волк? Лиса? Заяц? Какой он охотник? Ничего он не понимает в этом. Трезвучия. Их можно, между прочим, проиграть быстро, очень быстро и совсем медленно, анданте-кантабиле или ларго, или даже граве. Вот так: трам... трам... трам... Нет, это неестественно, что-то похоронное получается. Вот престиссимо — это другое дело. Трезвучия молниеносно перечеркнули дорогу, наискосок от него, и пропали в ельнике, но пропали, скрылись так быстро, что в глазах остался мгновенный блеск, искра, ослепительная молния, она тут же вонзилась в зеленую тьму ельника, взлетела вверх как бы рикошетом и там где-то тоненько и льдисто дзинькнула: дзи-инь! Витенька прислушался, опять дзинькнуло, только помягче, понежней, вот так: си-инь! Он догадывался, что это какая-нибудь примитивная пичужка, но он и этого не знал, какая именно. Си-инь! И снова: си-инь!
Витенька вздохнул и пошел дальше. Перешел просеку, дорога сузилась, он шел теперь как будто по белому тоннелю, над ним дугами нависали молодые тонкие березы и осип ки,, покрытые снегом, а то и лапник свешивался, перекрывал над ним дорогу, и было действительно похоже на тоннель. И шорох от шагов, от лыж, тут был слышен, но в голосе то и дело повторялось: си-инь! си-инь! Толчками пробивался он все дальше и дальше в глубь леса по тоннелю и вдруг: си-инь! Остановился, послушал, даже дыхание затаил, но полная тишина, никого и ничего, ни звука. Пичужка осталась позади где-то. И вот он снова сделал шаг, другой, и опять в голове ясно и отчетливо: си-инь! Одна и та же нота. Что-то обязательно должно последовать за ней, но ничего не следует. Си-инь! И ничего больше, никакого продолжения. Как будто кто-то собирался что-то сказать, что-то высказать, вымолвить какими-то необыкновенными звуками, но возьмет одну эту ноту — си-инь! — и никак не может произнести вторую, не знает, что дальше, колеблется, не решается сказать дальше ни звука, вроде и знает, а сомневается, вроде и не знает. Си-инь! Это у него часто встречается. Только зачем же он с моста-то сиганул? Куда это он сиганул? В Рейн? В голубой Рейн. Си-инь! Си-инь! Ах, это в «Пестрых листках», в первом листке. Софроницкий хорошо слышал эту ноту, он извлекал ее, доставал из волшебного лесного тайника, заставлял ее звучать и прислушивался к ней и как будто не знал, что дальше, куда дальше поведет его великий музыкант. Синь! И прислушивался. А в вариациях на тему Клары Вик только и слышно одну эту загадочную ноту, она одна там. Клара Вик. Когда он вошел в дом, там начинался концерт. Все сидели и ждали выхода музыканта, и вышла восьмилетняя девочка, она склонила ангельскую головку и села за рояль, долго не могла умоститься, а потом заиграла. Божественная музыка. Потом эта девочка, Клара Вик, стала его женой. Уже в шестнадцать лет она была великой пианисткой. В вариациях на тему Клары Вик все та же одинокая нота блуждает. И опять: си-инь! си-инь! Она. В каждом случае другая, но всегда она. С нее начинаются и «Симфонические этюды».
Вот эта нота.Как будто бы такая же, как и все, что рядом с ней, но она главная, это опять она. Только теперь в ней предчувствие большой скорби, будущей трагедии. Потом она станет низкой нотой, без конца и начала, день и ночь будет преследовать его, спустится до «ля» в нижнем регистре, она погонит его в зимнюю стужу в одном халате и туфлях, заставит сигануть с моста в зимний Рейн. А когда рыбаки приволокли его, спасенного, домой, он уже не узнавал своей Клары. А ведь все началось с нее, с той нежной таинственной ноты. Си-инь! Си-инь! Нет, это не Клара. Марианна не может быть Кларой.
Витенька снял двустволку, передвинул ползунок предохранителя и пошел дальше с ружьем наперевес. Зачем? Ни за чем, просто так. Вот перед ним открылась просторная поляна. Витенька остановился, огляделся, уже подумал повернуть назад, как вдруг заметил справа, на высохшем дереве, от которого остался обглоданный ветром скелет, увидел на обглоданном скелете птицу. Она сидела неподвижно, собранная в комок. Витенька вскинул ружье, прицелился, как учили в школьном тире, посадил этот живой комок на мушку и нажал спуск. Его оттолкнуло назад, оглушило немного, на мгновение глаза его зажмурились от выстрела, однако он успел увидеть, как живой комок сорвался с обглоданного дерева и рухнул в снег.
Когда он подошел, в воздухе еще перепархивало несколько легких пуховых перышек, а в снегу, углубившись, провалясь на четверть, лежала птица. Он поднял ее за ноги, упало несколько капель крови. Птица была мертвая, большая и пестрая, черное с белым и на самом затылке, вернее, по всей голове, перья были окрашены в чистый и густой, как кровь, красный цвет. Сначала Витенька так и подумал, что это кровь. Дома дед сказал, что это дятел. Убивать дятлов нельзя, потому что они санитары леса.
— Ну как Витек хоть? — спросила наконец Катерина. Она все приглядывалась, приглядывалась и не верила своим глазам. Витек сидел за столом какой-то ясный, открытый, глаза открытые, смотрят на отца, на нее, на деда с бабкой открыто, хорошо, как раньше, как давно-давно, и голос хороший, чистый, не прячется ни от кого. «Как хочешь, дедушка»,— деду говорит. «Я сейчас сам, бабушка»,— бабке говорит. Встает, приносит. Сидели за новогодним столом, старый год пока провожали. Навезли из Москвы, из буфета Катиного, было чем проводить старый и новый встретить. «Налить, что ль, ему? — дед спрашивает, бутылку красного вина держит в руках.— Налить, Витек?» — «Как хочешь, дедушка».— «Я-то хочу, а ты сам как?» — «Как папа скажет или мама».— «Да что ж, папа или мама, не люди, что ль? Налей, конечно»,— мать говорит, и отец кивает, наливай, мол.
— Ну как хоть у вас тут?
— А что? — отвечает дед.— Что ему у нас? У нас ему хорошо. Мы с ним тут дружно живем.
Катерина прикусила губу, плакать захотелось.
— Ну давай, сыночек, за старый год,— говорит она, переборов подступившую слезу. Протянула рюмку, чтобы чокнуться с Витенькой.— Давай, сынок, раз уж хорошо туг у вас.
— А чего ему с дедом плохо будет? — хвастался дед.— Парень он уважительный, дельный, на охоту ходил тут, дичину принес, убил все-таки...
У Катерины глаза вспыхнули.
— На какую охоту? С кем ходил?
— На обыкновенную, в лес, один ходил. Я вот и ружье подарил ему.
— Какое ружье? Да вы что, на самом деле? Отец, чего ж ты молчишь?!
— Зачем же, отец, ружье? — вмешался наконец Борис Михайлович.
— Ну, просит, дай, говорит, ружье, дедушка, жакан просил...
— Жакан? — воскликнула Катерина.— Как же можно? Жакан...
— Да нету у меня жакана, картечью зарядил ему.
— Картечью, о господи.
— Мам, ну что ты запричитала? Что я, маленький?
— Обращаться с оружием может,— сказал дед.— Почему не дать? Правда, кого убил, не скажу,— подморгнул Витеньке дед,— не буду говорить, это бывает по незнанию.
Катерина никак не могла успокоиться, возбудилась, в голове все этот Вовка стоял, но вслух не могла она говорить о Вовке, и Борис Михайлович о Вовке подумал, но Витенька сидит целый, нормальный, значит, ничего опасного, чего тут паниковать. Не все же, как Вовка?
— Ну, ладно, мать, чего паникуешь? Ты же видишь, вот он, твой Витек, ничего с ним не случилось.
— А чего может случиться? — удивлялся дед.— С ружьем обходиться умеет, почистил чин чином, патронташем опоясался, на лыжи стал и пошел себе, дотемна в лесу проходил. Что ж тут такого?
— Я дятла убил,— признался Витек и хорошо так засмущался.— Я не знал, что нельзя убивать дятлов.
— Дятла? — почему-то обрадовалась Катерина.— Какого дятла?
— Большого дятла, настоящего,— ответил дед. Катерина засуетилась над столом, заприглашала, запредлагала, все еду свою, московскую, предлагала. «Вот икорка, мама, рыбку берите, давайте, а то никто не ест,— начала предлагать, переставлять тарелки без надобности.— Берите, мама, папа, Витенька, ты тоже не закусываешь». Баба Оля принесла горячую картошку, тоже поставила на середку, раздвинула посуду, устроила свою картошку горячую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37