Здесь магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Витек!
— Да, папа, я атеист, неверующий.
— Почему же ты считаешь меня верующим?
— Но ты же во что-то веришь?!
— Значит, отец верит, а сын не верит.
— Получается,— сказал Витек.
— Значит, я плохой, а ты хороший, так?
— Совсем нет. Просто ты верующий, а я нет, тебе и Феликсу легче, а мне трудней.
— Почему же ты не веришь?
— Как же я могу верить, когда сами факты рождения человека и его смерти абсурдны, все глупо, случайно и нелепо, абсурдно. Вы этого не видите, а я вижу.
— Где ты набрался этого? Я думал, Феликс влияет, подумал так, а Феликс, оказывается, правильно думает, верит, а ты... ничего не пойму.
— Я, папа, книги читаю, а ты ничего не читаешь, кроме газет, а в газетах про это не пишут.
— Но ведь Феликс тоже читает, и, как мне кажется, не меньше твоего.
— Мы пришли к самому началу. Есть верующие, есть неверующие, по природе, по своей биологии. Он такой, а я такой. Вот и все.
— Как же ты никогда не говорил со мной на эти темы?
— Тебе это трудно понять, да ты и не спрашивал про это. Борис Михайлович задумался. Раскурил Феликсову сигарету с верблюдом.
— Погодите, ребята,— сказал он.— С вами не так просто. Вот получается, что я и Витек, то есть отец и сын,— две противоположности, а я и Феликс — в одном лагере. Он говорит, что придет добро и справедливость, и я говорю так.
Завтракали вместе: Витек, Феликс и Витенькины родители. О вчерашнем разговоре не вспоминали, время у всех было ограничено. Борис Михайлович спросил только о гитаре, зачем она понадобилась ребятам.
— Я уже два раза выставлял магнитофоны,—сказал Витек.— Теперь выставим электрогитару.
— Опять заварной чайник получишь?
Витек в свою очередь спросил Феликса, что он получил за свой атомоход.
— Я получал дважды,— ответил Феликс,— за первый корабль кофеварку, за второй — соковыжималку.
— Не хватает,— сказал Борис Михайлович,— получить за электрогитару какую-нибудь электроклизму.
Витек сложился вдвое, прыскал й шипел от смеха. Феликс серьезно сказал:
— Это наступает мещанство.
— Феликс,— спросила Катерина,— почему ты такой серьезный, ты же еще мальчик, на год старше Витька.
— Я уже взрослый человек, Катерина Максимовна, Виктор — тоже.
— О господи, взрослые!
— Погоди, мать,— сказал Борис Михайлович.— Хорошо, сделали свою гитару, а играть кто будет? Или только для выставки?
Ребята переглянулись.
— Я играю на виолончели,—сказал Феликс.
— Играть буду я,— ответил Витек.
— У нас отец умеет на гитаре, Витек не может,— сказала Катерина.
— Мам! — остановил ее Витек.
— Что «мам»? Я, правда, на простой играю, на обычной...
— Пап! — Теперь Витек обратил к отцу свою ироническую улыбку.
— Что «пап»?
— Ты играешь, как приказчики играли сто лет назад. Борис Михайлович обиделся. Ничего подобного он еще не слыхал от Витеньки. Даже стакан с чаем отставил от себя.
— Сильно ты умный у нас стал. Не такие люди слушали, приставали, и сам ты, между прочим, приставал, правда маленьким.
— «Соколов-ский хор у яра-а был когдаа-а-то зна-ме-нит...» — гундося, передразнил Витек.— Так?
— Тебе не стыдно?
— А что я сказал? Действительно смешно сейчас так петь и играть.
Борис Михайлович мрачно молчал, потом как бы про себя проговорил:
— Смешно...
— Ну конечно, смешно,— не унимался Витек. Катерина хотела было пожаловаться Феликсу, вот, мол, видишь, как Витек обижает своих родителей, не стесняется, но тут же вспомнила, как Феликс сам говорил вчера о своих, вспомнила и ничего не сказала, поджала губы.
— Ну, давай, дрынкай на своей электроклизме, это не смешно, конечно,— высказался наконец Борис Михайлович. Он не стал допивать чай, пошел одеваться. Вышел в дурном настроении и в дурном настроении мотался по цеху почти до конца смены, пока, переругиваясь с бракоделами, с наседавшими начальниками, в конце концов не вытеснил из памяти этот неприятный завтрак с Феликсом и Витьком. Потом уже никогда не отваживался Борис Михайлович играть в присутствии Витька. Задним числом ему вдруг стыдно стало своих песенок, всех своих выступлений с гитарой перед знакомыми, перед своими компаниями, где он пел и играл с охотой и не без гордости.
— Зачем ты так? — сказал Феликс, когда они вышли с Витьком из дома.
— А что?
— Ну, они у тебя простые люди, простодушные, мне их жалко, не то что мои.
— Большой обыватель и маленький обыватель — это одно и то же,— сказал Витек, а сердце его в эту минуту тихонечко заскулило. Ему не захотелось признаться себе, что ему жалко стало грузного своего простодушного отца и сверхполную, уже больную мать.— Они, конечно, работяги...
Как это началось, трудно установить, да и неинтересно устанавливать, но Феликс и Витек оказались в самодельном джаз-оркестрике, стали самодельными лабухами. Генка сказал Саньке, Санька Феликсу, Феликс Витьку, кто-то еще кому-то — и был извлечен из груды домоуправленческого лома приобретенный некогда для красного уголка электроорган, извлечен и восстановлен Витьком, поставлен в центр джаз-оркестрика, сюда же поступила электрогитара, созданная ребятами, Феликсова виолончель, чей-то ударный инструмент, самодельный, и певчая девочка из окончивших школу, но не поступивших в институт. Электрогитару в быстром темпе освоил Витек, стал гитаристом и главным мастером оркестра, Феликс — директором и дирижером. Месяц репетиций — и оркестр вышел на концертные подмостки. Сначала в школе, потом в другой школе, потом слава дошла до каких-то мелких артелей и даже до университета, выступали даже в университете. Дома у Витька узнали об этом не сразу. Сперва в Витенькиной комнате стали появляться портреты битлов, один, другой, третий, вся знаменитая четверка, переснятая с какой-нибудь стотысячной копии, потом ноты битлов с английским текстом, потом Витек стал снимать со стены отцовскую гитару, наигрывал чужие мелодии, подпевал себе чужими картавыми словами, а потом сказал дома о своем оркестрике. Сказал потому, что стали спрашивать, допытываться. Когда Борис Михайлович услышал через стенку, как Витек наигрывал на его гитаре, зашел к нему, стал слушать. Не так играет, по-свое.му.
— Что это с тобой? — спросил Борис Михайлович.
И тогда Витек рассказал о джаз-оркестрике, о своих выступлениях.
— Я покажу тебе сейчас четыре аккорда,— сказал Витек,— и ты будешь петь под них все свои песни, какие знаешь.
Витек подсел к отцу, показал новый гитарный строй, потом эти аккорды и начал учить. Борис Михайлович без особого труда перенял все это, затвердил и вот уже стал прилаживаться к новым универсальным аккордам, напевать свои пе-
сенки. И правда, все они подходили. Сначала было трудно и непривычно, а потом Борис Михайлович приспособился к новому ладу и по-старому уже не играл, и Витек уже не морщил ся, когда слушал отца.
Электрогитара с усилителем представляла собой громоздкую комбинацию, поэтому Витек редко приносил ее домой, но, когда она была дома, до позднего вечера сотрясались и рыдали стены квартиры: ды-рр-бул-бул-ды-рр, линди-линди-рр-бул... И отроческий хрипловатый голос Витка вывязывал по этому рычащему и рыдающему гулу картавые звуки:
Энд ай хэв три, Энд ай хэв три-и... Витенькина рожица кривилась в гримасах экстаза. Ай кэн гет ноу, Ай кэн гет но-у...
Эта гитара и этот джаз-оркестрик с певчей девочкой сильно продвинули Витька в дурную сторону. Стал он пропадать где-то допоздна.
— Где так поздно?
— Выступали.
Уроки совсем забросил, еле-еле барахтался в математике, которая стала угнетать его. И однажды:
— Где так поздно?
— Выступали.
Открывшая дверь Катерина вскрикнула вдруг, потрясенная:
— Отец! Да ведь он пьяный!
— Ничего я не пьяный,— вялым языком, почти не подчинявшимся ему, отговаривался Витек.
Вышел отец. Заспанный, в пижаме.
— Что такое?
— Ты слышишь, как от него пахнет? — говорила Катерина и склонялась к Витьку, принюхивалась.— Пахнет, ты слышишь, отец?
Отец молча посмотрел в Витенькины глаза, и тот смутился.
— Выступали в одном месте, а потом нам вина налили,— сказал он честно и откровенно.
Борис Михайлович увидел эту честность и откровенность и посчитал, что дошло до Витька, что понял он, как это нехорошо, поэтому ничего больше не стал говорить.
— Пошли, мать,— и увел Катерину.
Она долго еще не могла успокоиться, не могла уснуть, все выговаривала мужу, зудела, пилила, даже принималась плакать, грозилась пойти и перебить весь инструмент джаз-оркестрика.
Борис Михайлович сказал ей, что Витек все понял, что незачем тратить столько слов, отвернулся от Катерины и уснул.Витек действительно все понял, и ему было стыдно. Но уже на другой день он радостно болтал с кем-то по телефону, острил, смеялся и в конце концов условился с кем-то встретиться.
— В «Метелку»? — весело спросил он.— Ну, давай в «Метелку».— И, повесив трубку, стал собираться.
— Отец,— с тревогой сказала Катерина,— ты бы спросил, что это еще за «Метелка»? Что это он опять задумал?
— Что это за «Метелка»? — спросил отец.
— Да что вы, подслушиваете? — огрызнулся Витек.
— Ты не дури,— строго предупредил Борис Михайлович.— А то я по-другому с тобой заговорю.
— «Метелка»,— сказал Витек, повернувшись к отцу и приняв подчеркнуто серьезный вид,— это кафе «Метелица» на Новом Арбате. Что еще?
— А то,— сказал Борис Михайлович.— Что вы там забыли в этой «Метелице»? Уроки будете готовить? И почему «Метелка»? Метелка — это метла, мусор метут, а метелица — это метелица. Ты что, с шайкой связался? Говорить стал по-блатному.
— Ни с кем я не связался, а в «Метелицу» ходят все школьники и вообще ребята. Берем фруктовую воду и кофе и разговариваем, некоторые танцуют.
— Ну смотри, сынок.
— Что смотреть?
— Вообще смотри. А деньги-то есть у тебя на воду? Нет? Мать, дай ему рубль, а то будет там приставать.
Слава богу, Витек не носил этих лохм до самых плеч и не говорил дурацким языком этих битников, которых Борис Михайлович не только не любил, но и не выносил их присутствия, в нем что-то закипало, когда он видел их, находился близко к ним. И ходили они как-то нагло, смотрели нагло, громко говорили в троллейбусах, орали, не уступали дорогу, а зады у всех худосочные, обтянутые джинсами, и главное — большие, как у кукушкиных детей наглые рты, жрать, видно, здоровы, а когда глядят на тебя, хотя Борис Михайлович и не робкий
человек, все же чувствует какое-то неловкое и даже немного постыдное беспокойство, вроде даже робость, особенно в лиф те, когда поднимаешься с таким в лифте, один на один. Глаза пустые, и думаешь, что ничего ему не стоит вынуть ножичек и сунуть тебе в живот. А на девчонок смотрят, провожают их глазами, гады, хочется по морде дать или штаны снять да выпороть как следует ремнем. Бывает, что скажешь им при случае что-нибудь, что же ты обижаешь, мол, женщину, или без очереди лезешь, или другое что, он на тебя так посмотрит, так окинет своими пустыми глазами, такую рожу сотворит, да еще скажет через губы, мол, ты, мол, гуляй, дед, неси, мол, брюхо свое домой да не оглядывайся, а то не донесешь, да еще морду свою наглую с большим ртом прямо к лицу норовит присунуть, чтобы страшней было, чтобы на испуг взять, и ведь действует, знает, сволочь, что действует. Или спешишь куда, такси ловишь, а оно вот подкатило, пока ты шаг сделал навстречу, а он как из-под земли — локтем тебя, не глядя даже на тебя, локтем оттолкнет, как чурку какую-нибудь, распахивает дверцу и уже там, да еще своих кликнет, таких же сопляков волосатых. Фр-рр-р-фыркнет машина и покатила, а ты стоишь, опять ждешь. Кто их кормит? Где они деньги берут? На такси катаются. А разговаривают? Как-то с водителем разговорился об этих сопляках. «Я их, говорит, просто не беру, принципиально, даже в ущерб плану, но не беру. Сперва брал, а потом перестал. Стоят кучкой, девочки с ними, какие там девочки, там, прости господи, цыплята недоваренные, глаза в краске, веки, как у покойников, синие и зеленые, пальцы красные, а сами — одни косточки, тьфу! — притронуться противно. Выскакивает прямо на проезжую часть самый наглый: «Шашки!» — кричит, значит, стой, мол, такси. Тормозишь. Дверь р-раз! «Шеф! За три картавых до чучела!» Это значит, за три рубля до «Арагви», до этого памятника, Юрия Долгорукова. «Садись, говорю». И сопля эта открывает заднюю дверцу, командует своим пигалицам: «Мочалки, падайте!» Теперь,— говорит водитель,— не беру, противно, хотя вроде и не имею права не брать». Я бы тоже не стал брать, сказал себе Борис Михайлович. Мочалки. Чучело. Господи, сами-то хуже мочалок, хуже чучела. Борису Михайловичу потому и не понравилась эта «Метелка». А вдруг начнет тоже так, как эти волосатики большеротые, разговаривать. Пока еще ничего похожего, и стрижется, как человек, и штаны носит нормальные, какие мать покупает, но джаз ИХНИЙ, чтобы он провалился, к хорошему не приведет. Дрын-дрын, и орут как обезьяны, и вот вина им наливают, а потом
и водку начнут наливать. Конечно, начнут. Надо как-то отго-верить, вырвать его из этого джаза. И звонить стали какие-то наглые типы, и наконец стали звонить девицы: «Виктор дома? Можно Виктора?» И так далее. Конечно, и раньше звонили, но там все по-другому было, и голоса были другие, детские: «Передайте Вите, что он макулатуру не сдал» — или еще что-нибудь в этом роде. Теперь не так, теперь в голосе игра какая-то появилась, переливы какие-то, так и видишь, как у нее глазки потупились, румянец по щекам, а звонит, добивается, пожалуйста, Виктора и так далее, и, как первый ручей в овраге, весной, что-то булькает у нее в горле, голубиное, потаенное. Виктора ей надо, Виктор понадобился. Началось. Да и у него в голосе тоже появилось что-то такое. Борис Михайлович вспомнил Елизавету Александровну. Может, и правда к пианино вернется? Но что-то незаметно, дрынкает на гитаре, пианино молчит.
Уже снег стаивал с асфальта, ухало в водосточных трубах, лед проваливался и гремел железом, с десятого этажа ледяные чушки по трубе срывались, прохожие от этого шарахались. Солнце совсем проснулось, окна заливало весенним светом, во дворе, где-то на голых ветках, одиноко и звонко тинькала синичка, через открытую форточку слышно, как будто летом, в бурьяне где-нибудь цыпленок потерялся, отбился от матери, от своих желтеньких пушистых глупеньких товарищей, цыплячьих братиков и сестренок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я