https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она ждала с самого утра и волновалась, страшно переживала, а вдруг не придет Софья Алексеевна, вдруг не придет. И когда наконец заслышала звонок и воркующий гомон в прихожей, так ослабла сразу, что не могла и не захотела встать, сидела и ждала, покрываясь то белыми, то красными пятнами.
Софья Алексеевна, войдя, сама поцеловала Лельку в щечку.
— Сколько же лет я тебя не видела, Леленька? Красавица какая.
Сели.
— А Витенька? — спросила Софья Алексеевна.
— Мать, позови Витеньку.
Позвали. Не позвали, а притащили, мать силком притащила. «А что мне там делать?» — «Посидишь с нами, Софья Алексеевна просит, неудобно».— «Не хочу я сидеть». Втащила кое-как.
— Красавец какой! — сказала Софья Алексеевна. Витек ответил плечом, то есть приподнял левое плечо с одновременным наклонением к этому плечу головы. Этим жестом отвечал он на многие самые разные вопросы, и не только на вопросы, вообще он сократил свою речь до минимума, до вот этого пожатия плечом с одновременным наклонением головы набок, к плечу. Посидел Витек минутку, другую, ковырнул что-то вилкой, легкого вина, налитого ему, отпил немножко и, спросив разрешения — можно ли мне уйти? — ушел.
Софья Алексеевна даже рюмочку коньяку согласилась выпить. Потешную улицу, разумеется, вспомнили, с этого и разговор пошел, всех перебрали обитателей того дома, всех, кто жил еще и кого уже не было на этом свете, повздыхали, пожурили быстро бегущее время, а между тем рюмочка за рюмочкой, и веселей стало, разговор потек все непринужденней, смеяться начали, даже анекдотец какой-то проскочил незаметно, о политике немножечко поговорили, а потом опять перешли на свое.
— Вы знаете, здесь мне спокойней стало,— от всей души призналась Софья Алексеевна, даже вздохнула отчего-то.-Помните, Катя? Вы спрашивали у меня о моей работе, о Марфе-посаднице? Вы знаете, одно время я не только не могла закончить, но и вообще работать над этой книгой. Потом возобновила, но все-таки без всякой уверенности, трудно было решить главный вопрос — как относиться к ней, к Марфе. А сейчас, только сейчас все как-то стало на место, как я понимаю, так и пишу, все теперь мне легко. Вот я чувствую женским сердцем ее, как живую вижу, как женщина женщину, так и пишу. Может, вы скажете, да что там мучиться? Пятнадцатый, мол, век, когда все это было!
— Зачем же Софья Алексеевна,— вздохнула сочувственно Катерина.— Что же мы, не понимаем? Чем давней, тем больше трудностей. Конечно, я слыхала про нее, что-то в школе проходили, но так, чтобы как женщина женщину, это, конечно, не каждому дается. Я уж и забыла, кто она была такая.
Борис Михайлович сидел притихший, внимательно слушал, посматривал то в сторону Катерины, то в сторону Софьи Алексеевны._Он вообще никогда не слыхал про эту Марфу, слыхал, конечно, как и все в том доме на Потешной, что Софья Алексеевна, мол, книгу пишет, про Марфу-посадницу, а что к чему — и в голову не приходило разузнать. Теперь сидел тихо, интересовался, а когда Катерина закончила свое говорение и призналась, что забыла, кто она такая, Борис Михайлович не стал признаваться, а сказал:
— Да, конечно, пятнадцатый век, давно дело было.
— Все это относительно — давно или недавно,— сказала Софья Алексеевна.
Лелька сидела как на иголках, ждала, когда кончится чай и она узнает, сможет ли помочь ей Софья Алексеевна или не сможет. Но когда заговорили о Марфе-посаднице, она вспыхнула и как бы на минуту.забылась, ведь она же историк, и тут ей было что сказать.
— Это страшная женщина,— сказала Лелька.— Она чуть не погубила весь город, всех новгородцев, подбивала знатных людей против московского царя, и люди пошли за ней, не захотели подчиняться Москве. Собственно говоря, Марфа-посадница была против объединения русских земель вокруг Москвы, против укрепления нашего государства. Реакционная была женщина.
Пока говорила Лелька, Софья Алексеевна смотрела на нее с ласковой улыбкой.
— Зачем же тогда писать о ней? — сказал Борис Михайлович, ни к кому не обращаясь.
— Зачем? На это ответить сразу трудно,— ответила Софья Алексеевна.
— Что ты, отец, понимаешь? Если Софья Алексеевна пишет, значит, она знает. Я бы лично прочитала такую книгу, даже с удовольствием, особенно когда знаешь, кто писал. Вы уж нам тогда покажите, когда напечатаете.
— О! — сказала Софья Алексеевна.
— Вы, конечно, народ изображаете как главную силу,— сказала Лелька.— Не может же Марфа стать героиней?
— В том-то и дело, Леленька, что Марфа. Это редкая женщина, сильный характер, ум, беззаветно любила свободу, свой вольный город, а казнь от царя приняла, как и должно великой женщине. Она, Леля, не против государства была, а защищала свободу своего вольного Новгорода, который был испокон веков независимым. Если бы я так ее вывела в те времена, это показалось бы выпадом против сильной власти. Сейчас другое дело. Между прочим, в энциклопедии написано так, как ты говоришь, Леля, но там даже не сказано, что ее казнили, а просто заточили в монастырь. На самом деле она сама шла на казнь, дочь ее, красавица, провожала, но не выдержала, по дороге упала без чувств и умерла, а мать спокойно взошла на место и положила голову. Конечно, история пошла своим путем, но Марфа не могла этого знать, она знала одно: вольность, свобода, любовь к родной земле, к своему великому Новгороду. Перед ней мужики, воины, бояре на коленях стояли. И она стояла перед ними на коленях, когда надо было поклониться народу, не считаясь с гордостью.
— А вот писатель к вам ходил, он помогает вам? — спросил Борис Михайлович.
— Писатель — мой старый друг, мы просто делимся: он своими заботами, я своими, тут уж никакие помощники не могут помочь.
— Значит, ее казнили? — опять спросил Борис Михайлович.— А ты, Леля, говоришь, реакционная. Как же реакционная, а царь велел казнить ее? По-твоему, выходит, что царь революционный? Так?
— Да ну, папа, тебе это трудно понять.
— Чего ж тут трудного? Чего ж тут хитрить, все понятно. Катерина, хотя и думала все время о Лелькином деле, все же и отходила от него в иные минуты, к другим мыслям обращалась; вот живешь, дескать, в беготне какой-то по одному кругу, поесть, попить, достать чего, пошить, постирать, чтоб
дома все было, ну, конечно, телевизор поглядеть, а так нот, чтобы про Марфу-посадницу поговорить, голову поломать над чем-то высоким, большим, ведь училась когда-то, читала, ночи с книжкой плакала — все ушло, а люди-то живут всю жизнь так. Господи, телевизор! Хорошо, хоть он есть на свете. Все заменил: и книжки, и кино, и театр, правда, в театре они вообще никогда не были, только собирались, а теперь зачем он? Телевизор все время ставили в свою комнату, и на первой квартире, и вот теперь. Лелька, бывало, поглядит немного, идет спать, ей некогда было; Витек не выдерживал долго, вообще почему-то перестал любить телевизор, зато они с Борей, как дети, до конца. Даже так: разденутся, лягут в постель и оттуда смотрят, подушки подобьют повыше и смотрят. А то еще, чтобы не так скучно было и чтобы не заснуть, сухариков наготовят с маслом тарелку, поставят рядом и грызут, смотрят и грызут. Было, конечно, и засыпали, когда передачи не такие интересные. Сколько раз лампы перегорали. Уснут, а телевизор горит, экран светится, все уже спят давно, и артисты с дикторами давно разошлись, тоже спят по своим домам, и уже на экране ничего нет, только треск один, глубокая ночь над городом, а поле пустое светится. К утру, бывало, не выдерживали лампы, перегорали. С этим телевизором сильно полнеть стали, ходить перестали даже по гостям, продукты, дай бог, хорошие, и стали они с Борей толстеть, а это вредно, конечно, Но все ж таки и поговорить могут, даже с Софьей Алексеевной. И принять ее не стыдно. «Вот тут Витенька у нас, видите, у него целая мастерская. Пианино? Нет, бросил он пианино, да уж пускай по своему делу идет. А тут мы с Борисом, спальня наша. Ну, что вы, Софья Алексеевна, мы скромненько живем». После чая Катерина стала показывать Софье Алексеевне квартиру, жилье свое, жилище. И когда дошли до спальни, она как-то вдруг переменилась сразу, повернулась к Софье Алексеевне, к плечу притронулась — «сядьте, пожалуйста, Софья Алексеевна» — и попросила сесть и сама после села напротив, в креслице с мягкой спинкой.
— Я не знаю, как и просить вас, Софья Алексеевна. У нас беда с Леленькой.
Между прочим, чем была еще хороша Софья Алексеевна, она была умной женщиной и тонкой, она сразу все поняла. Одного она не могла сразу понять, почему Леленька не может воспользоваться больницей.
- Ей нельзя, если На работе узнают, не дай бог, нельзя ей, надо как-то так...
— Я понимаю, Катя, постараюсь, поспрошу, подумаю, как-то не по моему профилю, но постараюсь.
Лельке было так стыдно, что она уже и не показалась больше Софье Алексеевне, не вышла из бабушкиной комнаты проводить ее, сидела там, думала, что мать как раз, наверное, говорит о деле, и поэтому даже одна в комнате, сама перед собой, краснела и мучилась от стыда.
Когда Витек уезжал в пионерский лагерь руководителем кружка, хотя и говорил, чтобы его не провожали,— будете там сюсюкать, хотя и неразговорчивым сделался к тому времени, а вернулся из лагеря с этой привычкой вскидывать челку, хотя уже начало накатывать на него, уже понемногу отчуждался он от родителей,— все же в то лето Борису Михайловичу казалось, что никогда еще не были они так близки с Витенькой, никогда так не чувствовал он в Витеньке свою опору, свою надежду, свое продолжение. Витек был еще близок ему как ребенок, но уже и не только как ребенок. Он становился юношей, головой вскидывал, большим делался. И был час, когда близость эта сказалась так сильно, что теперь больно было вспоминать.
В то лето, грозовое, молнии били днем и ночью по каменной Москве, обрушивались ливни, гром катился по мокрому небу, временами из подъезда было страшно выглянуть, вот-вот расколется город на части, и за шумом ливня не услышишь, за его сплошной стеной не увидишь катастрофы. Витек приехал в воскресенье, в конце июля, грозы уже затихать стали, а к понедельнику, с ночи уже, небо расчистилось, и наступил мир. Вечером, в сумерках, был этот час. Отец и сын, то есть Борис Михайлович и Витек, стояли у красной Кремлевской стены перед Вечным огнем. Не одни стояли. Борис Михайлович попал в заводскую делегацию по возложению цветов к могиле Неизвестного солдата. Ему разрешили взять с собой Витеньку. К месту прибыли в сумерках. Толпа, окружавшая барьер, расступилась немного, делегация прошла в маленькие воротца, а внутри, за барьером, уже начиналось действие. Сумеречно возвышалась Кремлевская стена, внизу, под ней, над темным красным мрамором, колыхался беззвучно язык пламени, Вечный огонь. Справа откуда-то вышли нарядным строем оркестранты, на медных инструментах переменчиво играли отблески Вечного огня. В зеленых кителях, в зеленых же высоких картузах с золотыми ободками
по тульям, в светлых обтянутых брючках, они стройно и тор жественно подошли и выстроились перед ступеньками, веду щими к огню, перед которым загодя был поставлен железный каркас для гигантского венка. Оркестр заиграл тревожную и томительную мелодию. Потом оттуда, откуда пришли оркестранты, вышла новая колонна, на этот раз это была делегация из Литвы, прибыли литовцы в национальных костюмах, впереди дети, за ними юноши и девушки, в последних рядах — старики ветераны. За этой колонной прошли и пристроились к оркестру два хора, мужской и женский, в черном и белом. Литовцы стояли на левом фланге, правый заняли новые колонны в расшитых светлых костюмах. Запел хор. Испуганно забилось пламя. Понизу стали стелиться низкие мужские голоса, а над огнем, над красной могилой, над старой Кремлевской стеной в сумерках тревожно метались женские молитвенные голоса. Борис Михайлович держал за руку Витька, чувствовал его прохладную ладошку, видел, как вспыхивала его щека, и чувствовал свою слитность с ним, со всеми людьми, с этим Кремлем и Неизвестным солдатом, чувствовал этот великий час Кусок древней стены то и дело выхватывал из сумерек Вечный огонь.
Смолк хор. Кто-то немыслимо громко и неожиданно произнес слова о мертвых, павших в последнюю войну, у которых глаза, говорил голос, не застлала тьма, они смотрят и видят нас в эту минуту. Поклянемся перед ними! Клянемся! Клянемся! Клянемся! И, как эхо, повторяли клятву литовцы и русские, Борис Михайлович и тихонько, почти безотчетно, Витек. После клятвы хор поднял на крылья светлую и возвышенную песню о счастливой Родине. Зажгли факел, подняли его высоко над головами. Потом зажгли другие факелы слева и справа. Их становилось все больше и больше. Непривычно для Москвы, для Кремля тревожно горели они над людьми. Стало еще темней. Но перед тем как зажгли первый факел, пронесли от ограды один за другим венки, поставили главный венок на железный каркас. Раздали цветы. Борис Михайлович с Витенькой тоже прошли к подножью большого венка и положили свои гвоздички на красный мрамор. Медленно пели вспыхивающие трубы оркестра, Витек поднимался по красным ступенькам и, возможно, первый раз в жизни переживал что-то не вполне ясное, но захватившее его так сильно и полно, что он забыл себя, его несло, как во сне, в страшные и сладкие глубины, где были эти медные голоса труб, этот пляшущий огонь, высокая, до неба стена, на которой неровно вспыхивал древний красный пламень. Вечный огонь придви-
нулся совсем близко, он вырывался из каменного горла, прикрытого звездой, он доставал Витька своим жаром, освещал до самых потайных глубин детскую душу, и она затрепетала. Витек наклонился и положил к ногам свои гвоздички.
С горящими факелами уходили одна группа за другой. Остался один оркестр в высоких картузах, и возле него зачем-то стояла одинокая женская фигура в красном. Она стояла возле печального оркестра и ушла вместе с ним.
Ушел печальный оркестр, ушла с ним одинокая женщина в красном. Только Вечный огонь бесшумно хлопотал, неотчетливо повторяясь в красном граните могилы, из которого, возможно, смотрел на все это Неизвестный солдат, привезенный сюда с одного из бесчисленных полей минувшей войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я