Положительные эмоции сайт Wodolei.ru
Конечно, главную роль играла тут разница в летах, большой разрыв, на целых одиннадцать лет, поэтому Витек и Лелька не могли найти в себе ни-
чего общего. Так знакомые объясняли, Наталья, например, мать Вовки, который застрелился потом, в девятом классе. Наталья говорила, что это у всех так. Если большой разрыв в летах, дети, как правило, не ладят. Особенно Витька донимали эти ребята, они, как мухи на мед, налетали на Лельку. Конечно, она красивая, хотя и не очень. Вообще-то, если бы не эти прилипалы, с ней можно было бы и дружить немного, ведь когда-то, очень давно, когда Витек еще в детский сад ходил, он любил Лельку. Дома он, как хвостик, тихо, без слов таскался за Лелькой из комнаты в комнату, из коридора на кухню и так далее. Молча потому, что и он, и Лелька отлично понимали, чего хочет Витек, чего он ждет, слоняясь за ней по пятам, он хочет, чтобы Лелька поскорей садилась за уроки. Обожал уроки. Устраивался напротив и мысленно сопровождал каждое Лелькино движение, то есть даже не сопровождал, а как бы сам доставал учебник, находил нужную страницу, читал, хотя читать еще не умел, шевелил губами, читал, потом писал, подчеркивал, решал задачи, чертил и даже чуть-чуть язык высовывал, когда Лелька старательно писала в тетрадке. Тут, напротив Лельки за столом, выучил он буквы и цифры, а также поднатаскался в разных выражениях и словечках. Буквы и цифры он выучил в перевернутом виде, потому что сидел напротив, и легче всего узнавал их, а потом и читал, именно в этом перевернутом виде, а уже в школе эту манеру читать показывал как фокус, все очень удивлялись, и никто не мог повторить за Витьком, никто не мог так бегло читать вверх тормашками. Он чуть ли не голова к голове склонялся с противоположной стороны над Лелькиными уроками и то и дело спрашивал, пальчиком показывал. «А это? Леля? Это — «ж»? Да? А это «рры»?» — «Не «ры», а «эр».— «А это — восемь? Вопросительный? А это? Корень?» — «Квадратный корень».— «Мама, у нас квадратный корень, в Лелькиной книжке». Витек любил тогда Лельку. Да он и мать любил тогда, и отца, и бабку Евдокию Яковлевну, и деревенского деда, и бабу Олю. И не было ни одной фотографии, где бы он не улыбался, не сиял бы своими лучистыми, замечательно серыми глазами. И не тихонечко как-нибудь, не застенчиво, не исподлобья, а с вызовом, с веселым напором, открыто, готовый каждому откликнуться, отдать свое прекрасное сердце. Как-то летом, в один из приездов на Незнайку, когда дедов сад, и луга, и лесные поляны, и берега Незнайки утопали в цветении трав, все благоухало, Витек в белой и легкой панамке, в беленькой рубашонке и коротких штанишках, почти утопая в ромашках,
бросался от одного цветка к другому, то скрывался с головой и приседал перед голубенькими незабудками, то доставал из зарослей ромашек розовую гвоздичку на тоненьком стебельке.
— Мама! Папа! — звенел его серебристый голосок.
— Нравится? — спросила тогда Катерина.
— Ведь это же цветы,— ответил Витек.
— Я и не знал, что ты любишь цветы,— сказал отец.
— Ведь я же сам, папа, цветок жизни,— сказал тогда Витек.
Конечно, чувствовалось влияние «Крокодила», но в этой шутке была одна только правда. Вот она, фотография. На белом фоне ромашек, вернее, из белых зарослей ромашек выглядывает в белой панамке Витек. Смотрит навстречу, улыбается. Куда же он подевался? Цветок жизни. Ведь был он, был и не мог пропасть навсегда. Когда уже возненавидел он Лельку из-за этих прилипал и, к остальным охладев постепенно, отчуждался, даже тогда — правда, мать долго упрашивала, стыдила — собрал он для бабушки Евдокии Яковлевны приемничек, упаковал в мыльницу и сам отвез в больницу, где бабушка лежала с первым инфарктом, поправлялась уже. «Вот,— говорила бабушка товаркам своим по палате,— вот мыльница, а на самом деле это приемник, внучок сделал, послушайте, надевайте наушники, а я включу, слушайте». Товарки и правда слушали из этой мыльницы передачи, как из настоящего приемника. Они слушали, ахали, внучонка хвалили, вот ведь какой, сам сделал и бабушке принес, чтобы не скучала в больнице, теперь таких внуков поискать — не найдешь. Товарки удивлялись и радовались, а бабушка плакала от счастья, что у нее есть такой внук, Витек, Витенька. Она плакала от счастья и оттого еще, что знала, что Витек уже с трудом ее переносил, через силу отвечал, через силу отзывался на ее какую-нибудь просьбу, что он вообще уже никого в доме не любил.
— Счастливая вы, Евдокия Яковлевна,— говорили товарки по палате.
— На бабушкиных руках вырос, как же,— гордилась и плакала Евдокия Яковлевна.
«Невыносимо жить нелюбимым у нелюбимых родителей». Вранье же, все до последней капли вранье. Перед собой оригинальничает. Или нахватался у кого-нибудь, у Вовки например, там это серьезно, отец шалава, то уходит из дома, то приходит. И конец получился какой, проглядели парнишку, сами собой занимались, а его проглядели.
Борис Михайлович всегда успокаивался, когда под руку попадались фотографии, и он начинал их разглядывать, забывался и успокаивался. Особенно любил он разглядывать фотографии вдвоем с Катериной. Как они упивались воспоминаниями! Потому что уже потихонечку начинали стареть.
Вот большая фотокарточка, один Витек сидит, улыбается заносчиво, и голову держит тоже заносчиво. Это у него есть в характере. Сперва заносчивость была открытая, заметная, даже приятная, а потом тихая стала, скрытая, стал ставить себя, хотя и тихо, про себя, но выше всех, считал, что все может и что никто так не может, как он. На карточке только начало, тут все еще открыто — в откинутой голове, в глазах заносчивость еще очень милая, детская. Но в лагере, на пионерском костре, вместо каких-нибудь приличных стихотворений Маршака, или Агнии Барто, или на крайний случай Пушкина он уже читал Вознесенского, чтобы не как все. Летом Витек обычно отдыхал у деда и бабки, на Незнайке, а тут предложили Борису Михайловичу отправить Витька в заводской пионерлагерь, и он согласился, и Витек с охотой поехал. «Ну, как там наш?» — спрашивали Борис Михайлович и Катерина, потому что Витек все-таки первый раз в лагере, хотелось, чтобы не хуже других был. «Мальчик неплохой, особых жалоб не поступало, хотя замечания есть. Как-то прогулял весь день в лесу, совершенно один, без присмотра, и вот еще: на пионерском костре читал Вознесенского». Работница завкома, отвечавшая за лагерь, развела руками, сама-то она ничего в этом не видит плохого, потому что Вознесенского трудно достать, и она не в курсе, но сигнал из лагеря был, просили передать родителям, чтобы обратили внимание, что-то там с Вознесенским не все в порядке, во всяком случае, он не для детей. Борису Михайловичу да и Катерине что Маршак, что Агния Барто, что Вознесенский — все было одинаково, но ушли они домой с какой-то тревогой. Дома попросили Лельку достать этого Вознесенского. Лелька могла достать кого угодно. Между прочим, достала шапку отцу такую, что на завод неудобно было ходить в ней, и он не надевал ее в будние дни, пыжиковая, редко на какой голове увидишь, надевал по праздникам, чтобы заводские не смеялись, вот, мол, начальник какой в пыжиковой шапке ходит, будут, конечно, смеяться. Лелька в пыжиковой ходила, ей можно.
Стали смотреть Вознесенского, смотрели, смотрели читали, читали, ничего не нашли, сильно пришлось поломать зубы, но плохого ничего все-таки не нашли. Отложили до Витенькиного возвращения. Когда вернулся, отец спросил:
— Ты что там читал на костре?
Катерина сидела, поджав губы, интересно было.
— Ничего не читал.—Витек не успел остыть от возбуждения, оттого что домой вернулся, оттого что в голове еще не утихла шумная лагерная жизнь.— Я ничего не читал.
— А Вознесенского? На костре? Читал? Отец протянул книжку, попросил показать.
— Лонжюмо.
Полистал, посчитал страницы.
— Длинно,— сказал и начал читать. Читалось с трудом, но хотелось понять, в чем тут Витенькина была вина. Когда дочитал до этих строчек: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей», сказал, что это правильное замечание, но потом посмотрел на Витька и спросил: — Витек, как ты это запомнил все? Тут же непонятно для тебя.
— Понятно,— ответил Витек.
— Что понятно?
— Все.
Отец не поверил, но стал дальше читать.Врут, что Ленин был в эмиграции. (Кто вне родины — эмигрант.) Всю Россию, речную, горячую, он носил в себе, как талант! Настоящие эмигранты пили в Питере под охраной,
воровали казну галантно, жрали устрицы и гранаты — эмигранты! Эмигрировали в клозеты...
— В клозеты? И это читал на пионерском костре? — спросил отец.
— Это я пропустил,— виновато сказал Витек.
— «В куртизанок с цветными гривами — эмигрировали»! Тоже?
— Пропустил.
— Значит, и про куртизанок понимаешь?
— Да,— сказал Витек.
Отец вздохнул, лоб вытер ладонью.Катерина слушала, мало что улавливала, но отчего-то гордое чувство за Витеньку, нежность к нему омывали ей душу, однако же долго сидеть она не могла, потому что слушать чтение это ей было скучно.
— Выдумывают же,— сказала она, и смысл этого высказывания ей самой не был понятен, хотя был исторгнут из самых глубин ее тихого ликования. Не переставая улыбаться, она встала и вышла, вспомнив о каких-то своих заботах.
Отец, и сын остались одни, Витек присел на диван и, поскольку отец не сказал «иди», не отпустил его, он стал сидеть рядом и слушать, как переворачивались страницы, как шептал отец, повторяя про себя какие-то строки.
— Про Ленина, конечно, это он все правильно, но разве ж, Витек, это стихи? И как только ты выучил их?!
Борис Михайлович стихи уважал больше, чем другую литературу, потому что особо длинных почти не встречал и в отличие от романов мог взять и прочитать запросто, без особого труда. Хорошие стихотворения он ставил рядом с музыкой. Все его песни, а он знал их довольно много, по сути дела, были ведь тоже стихами.
— Вот слушай: «В глубокой теснине Дарьяла царица Тамара жила», слышишь? Ведь льется, просто само льется, а там нет, у Вознесенского не льется.
— А мне нравится,— сказал Витек.
— Ну, если нравится, это неплохо, все-таки время сейчас другое, школьники умней теперь намного, чем раньше, и хорошо, что ругательные слова ты пропустил, они ни к чему на пионерском костре, пришлось бы мне отвечать. Тут, Витек, ты молодец. Но раньше все же лучше писали, особенно про войну. Ты «Василий Теркин» Твардовского читал?
— Не читал.
— Почитай. Ни одного ругательного слова, а слушаешь по радио — плачешь. Вот я сейчас, ты посиди пока.
Борис Михайлович торопливо поднялся с дивана. Из Лелькиной комнаты — покопался там на полочке — принес книжку в сером переплете. Когда-то Лелька читала вслух, Витек был маленький, ничего еще не понимал, а отец с матерью целый вечер слушали, сильное впечатление было, после чего Борис Михайлович даже под гитару попел лучшие свои песни.
— Сейчас почитаем.
И Витек так послушно сидел рядышком, так слушал отца, что от одного этого настроение делалось каким-то особенным, совместным и трогательно-душевным. Не было ни большого, ни маленького, а были просто двое близких и совершенно одинаковых человека, которым было хорошо сидеть рядышком и даже не очень важно о чем говорить.
— Вот,— сказал отец и начал читать. Читал теперь по-другому, глухим, хорошим голосом.
На войне, в пыли походной, В летний зной и в холода, Лучше нет... И пошло, и полилось слово за словом, складная строчка за строчкой, и голос Бориса Михайловича временами то пресекался, то дрожал, то совсем замолкал, делал паузу, и тогда Витек поднимал глаза на отца и видел, как тот затруднялся в чтении, перебарывая какую-то неловкость, губу закусывал, вздыхал или втягивал в себя воздух, чтобы превозмочь то, что мешало ему. Витек догадывался, что отца вот-вот слеза прошибет, так наваливались на него переживания, так он возбуждал себя сам своим чтением. И в одну из пауз Витек вставил замечание:
— Но это тоже длинно?!
— Длинно.
И едва ль герою снится Всякой ночью тяжкий сон, Как от западной границы Отступал к востоку он, Как прошел он, Вася Теркин, Из запаса рядовой, В просоленной гимнастерке Сотни верст земли родной.
До чего земля большая, Величайшая земля, И была б она чужая, Чья-нибудь, а то — своя...
Витек потихоньку втягивался в это переживание, поддавался под отцовское настроение.
А застигнет смертный час,
Значит, номер вышел,
В рифму что-нибудь про нас
После нас напишут:
Пусть приврут хоть во сто крат,
Мы к тому готовы,
Лишь бы дети, говорят,
Были бы здоровы...
— Эх, мать... вот...— вздохнул Борис Михайлович после паузы и никак не мог собраться, чтобы дальше читать...
Неожиданно вошла Катерина, хотела что-то сказать, но увидела хныкающего Витька, как-то неестественно отвернувшегося Бориса Михайловича, переменила выражение лица и строго, уже приготовившись наброситься с руганью на виновника, спросила:
— В чем дело? Отец, ты, что ль, обидел парня? Витек!
Борис Михайлович повернул к ней раскисшую, с мокрыми глазами, физиономию и, улыбаясь виновато, стал оправдываться.
— Ну, читали стишок один. Что ты пристала? Никто никого не обидел.
Витек кулаком размазал по лицу слезы и перестал хныкать.
— Два дурака, старый и малый. Отплачетесь, идите ужинать.
Счастливая Катерина сняла зачем-то веселый, в голубеньких цветочках, передник и вышла из комнаты. Плачущие дураки, старый и малый, опять остались одни. Ах, Витек, Витек! Бывает так, является на свет человек, нарождается, ничего еще не знает, куда он попал, что с ним такое сделалось, что это за белый свет, где он будет жить, не может понять, где же он раньше находился, вернее — что нигде и никогда его раньше и вообще во веки вечные не было. И вот он является, а ему тут плохо, не нравится, нет, не то что не нравится, а как-то не подходит ему все, никак он не может приспособиться к условиям, к нескладному и неуютному миру, и начинается беда, мается, мается, а толку никакого, тяжко, плохо, невыносимо, запои, трагедии, комедии, драмы. Вовка от этого, наверное, и застрелился. Жизнь на земле не подошла ему. Про Витеньку такого сказать нельзя, он — полная противоположность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
чего общего. Так знакомые объясняли, Наталья, например, мать Вовки, который застрелился потом, в девятом классе. Наталья говорила, что это у всех так. Если большой разрыв в летах, дети, как правило, не ладят. Особенно Витька донимали эти ребята, они, как мухи на мед, налетали на Лельку. Конечно, она красивая, хотя и не очень. Вообще-то, если бы не эти прилипалы, с ней можно было бы и дружить немного, ведь когда-то, очень давно, когда Витек еще в детский сад ходил, он любил Лельку. Дома он, как хвостик, тихо, без слов таскался за Лелькой из комнаты в комнату, из коридора на кухню и так далее. Молча потому, что и он, и Лелька отлично понимали, чего хочет Витек, чего он ждет, слоняясь за ней по пятам, он хочет, чтобы Лелька поскорей садилась за уроки. Обожал уроки. Устраивался напротив и мысленно сопровождал каждое Лелькино движение, то есть даже не сопровождал, а как бы сам доставал учебник, находил нужную страницу, читал, хотя читать еще не умел, шевелил губами, читал, потом писал, подчеркивал, решал задачи, чертил и даже чуть-чуть язык высовывал, когда Лелька старательно писала в тетрадке. Тут, напротив Лельки за столом, выучил он буквы и цифры, а также поднатаскался в разных выражениях и словечках. Буквы и цифры он выучил в перевернутом виде, потому что сидел напротив, и легче всего узнавал их, а потом и читал, именно в этом перевернутом виде, а уже в школе эту манеру читать показывал как фокус, все очень удивлялись, и никто не мог повторить за Витьком, никто не мог так бегло читать вверх тормашками. Он чуть ли не голова к голове склонялся с противоположной стороны над Лелькиными уроками и то и дело спрашивал, пальчиком показывал. «А это? Леля? Это — «ж»? Да? А это «рры»?» — «Не «ры», а «эр».— «А это — восемь? Вопросительный? А это? Корень?» — «Квадратный корень».— «Мама, у нас квадратный корень, в Лелькиной книжке». Витек любил тогда Лельку. Да он и мать любил тогда, и отца, и бабку Евдокию Яковлевну, и деревенского деда, и бабу Олю. И не было ни одной фотографии, где бы он не улыбался, не сиял бы своими лучистыми, замечательно серыми глазами. И не тихонечко как-нибудь, не застенчиво, не исподлобья, а с вызовом, с веселым напором, открыто, готовый каждому откликнуться, отдать свое прекрасное сердце. Как-то летом, в один из приездов на Незнайку, когда дедов сад, и луга, и лесные поляны, и берега Незнайки утопали в цветении трав, все благоухало, Витек в белой и легкой панамке, в беленькой рубашонке и коротких штанишках, почти утопая в ромашках,
бросался от одного цветка к другому, то скрывался с головой и приседал перед голубенькими незабудками, то доставал из зарослей ромашек розовую гвоздичку на тоненьком стебельке.
— Мама! Папа! — звенел его серебристый голосок.
— Нравится? — спросила тогда Катерина.
— Ведь это же цветы,— ответил Витек.
— Я и не знал, что ты любишь цветы,— сказал отец.
— Ведь я же сам, папа, цветок жизни,— сказал тогда Витек.
Конечно, чувствовалось влияние «Крокодила», но в этой шутке была одна только правда. Вот она, фотография. На белом фоне ромашек, вернее, из белых зарослей ромашек выглядывает в белой панамке Витек. Смотрит навстречу, улыбается. Куда же он подевался? Цветок жизни. Ведь был он, был и не мог пропасть навсегда. Когда уже возненавидел он Лельку из-за этих прилипал и, к остальным охладев постепенно, отчуждался, даже тогда — правда, мать долго упрашивала, стыдила — собрал он для бабушки Евдокии Яковлевны приемничек, упаковал в мыльницу и сам отвез в больницу, где бабушка лежала с первым инфарктом, поправлялась уже. «Вот,— говорила бабушка товаркам своим по палате,— вот мыльница, а на самом деле это приемник, внучок сделал, послушайте, надевайте наушники, а я включу, слушайте». Товарки и правда слушали из этой мыльницы передачи, как из настоящего приемника. Они слушали, ахали, внучонка хвалили, вот ведь какой, сам сделал и бабушке принес, чтобы не скучала в больнице, теперь таких внуков поискать — не найдешь. Товарки удивлялись и радовались, а бабушка плакала от счастья, что у нее есть такой внук, Витек, Витенька. Она плакала от счастья и оттого еще, что знала, что Витек уже с трудом ее переносил, через силу отвечал, через силу отзывался на ее какую-нибудь просьбу, что он вообще уже никого в доме не любил.
— Счастливая вы, Евдокия Яковлевна,— говорили товарки по палате.
— На бабушкиных руках вырос, как же,— гордилась и плакала Евдокия Яковлевна.
«Невыносимо жить нелюбимым у нелюбимых родителей». Вранье же, все до последней капли вранье. Перед собой оригинальничает. Или нахватался у кого-нибудь, у Вовки например, там это серьезно, отец шалава, то уходит из дома, то приходит. И конец получился какой, проглядели парнишку, сами собой занимались, а его проглядели.
Борис Михайлович всегда успокаивался, когда под руку попадались фотографии, и он начинал их разглядывать, забывался и успокаивался. Особенно любил он разглядывать фотографии вдвоем с Катериной. Как они упивались воспоминаниями! Потому что уже потихонечку начинали стареть.
Вот большая фотокарточка, один Витек сидит, улыбается заносчиво, и голову держит тоже заносчиво. Это у него есть в характере. Сперва заносчивость была открытая, заметная, даже приятная, а потом тихая стала, скрытая, стал ставить себя, хотя и тихо, про себя, но выше всех, считал, что все может и что никто так не может, как он. На карточке только начало, тут все еще открыто — в откинутой голове, в глазах заносчивость еще очень милая, детская. Но в лагере, на пионерском костре, вместо каких-нибудь приличных стихотворений Маршака, или Агнии Барто, или на крайний случай Пушкина он уже читал Вознесенского, чтобы не как все. Летом Витек обычно отдыхал у деда и бабки, на Незнайке, а тут предложили Борису Михайловичу отправить Витька в заводской пионерлагерь, и он согласился, и Витек с охотой поехал. «Ну, как там наш?» — спрашивали Борис Михайлович и Катерина, потому что Витек все-таки первый раз в лагере, хотелось, чтобы не хуже других был. «Мальчик неплохой, особых жалоб не поступало, хотя замечания есть. Как-то прогулял весь день в лесу, совершенно один, без присмотра, и вот еще: на пионерском костре читал Вознесенского». Работница завкома, отвечавшая за лагерь, развела руками, сама-то она ничего в этом не видит плохого, потому что Вознесенского трудно достать, и она не в курсе, но сигнал из лагеря был, просили передать родителям, чтобы обратили внимание, что-то там с Вознесенским не все в порядке, во всяком случае, он не для детей. Борису Михайловичу да и Катерине что Маршак, что Агния Барто, что Вознесенский — все было одинаково, но ушли они домой с какой-то тревогой. Дома попросили Лельку достать этого Вознесенского. Лелька могла достать кого угодно. Между прочим, достала шапку отцу такую, что на завод неудобно было ходить в ней, и он не надевал ее в будние дни, пыжиковая, редко на какой голове увидишь, надевал по праздникам, чтобы заводские не смеялись, вот, мол, начальник какой в пыжиковой шапке ходит, будут, конечно, смеяться. Лелька в пыжиковой ходила, ей можно.
Стали смотреть Вознесенского, смотрели, смотрели читали, читали, ничего не нашли, сильно пришлось поломать зубы, но плохого ничего все-таки не нашли. Отложили до Витенькиного возвращения. Когда вернулся, отец спросил:
— Ты что там читал на костре?
Катерина сидела, поджав губы, интересно было.
— Ничего не читал.—Витек не успел остыть от возбуждения, оттого что домой вернулся, оттого что в голове еще не утихла шумная лагерная жизнь.— Я ничего не читал.
— А Вознесенского? На костре? Читал? Отец протянул книжку, попросил показать.
— Лонжюмо.
Полистал, посчитал страницы.
— Длинно,— сказал и начал читать. Читалось с трудом, но хотелось понять, в чем тут Витенькина была вина. Когда дочитал до этих строчек: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей», сказал, что это правильное замечание, но потом посмотрел на Витька и спросил: — Витек, как ты это запомнил все? Тут же непонятно для тебя.
— Понятно,— ответил Витек.
— Что понятно?
— Все.
Отец не поверил, но стал дальше читать.Врут, что Ленин был в эмиграции. (Кто вне родины — эмигрант.) Всю Россию, речную, горячую, он носил в себе, как талант! Настоящие эмигранты пили в Питере под охраной,
воровали казну галантно, жрали устрицы и гранаты — эмигранты! Эмигрировали в клозеты...
— В клозеты? И это читал на пионерском костре? — спросил отец.
— Это я пропустил,— виновато сказал Витек.
— «В куртизанок с цветными гривами — эмигрировали»! Тоже?
— Пропустил.
— Значит, и про куртизанок понимаешь?
— Да,— сказал Витек.
Отец вздохнул, лоб вытер ладонью.Катерина слушала, мало что улавливала, но отчего-то гордое чувство за Витеньку, нежность к нему омывали ей душу, однако же долго сидеть она не могла, потому что слушать чтение это ей было скучно.
— Выдумывают же,— сказала она, и смысл этого высказывания ей самой не был понятен, хотя был исторгнут из самых глубин ее тихого ликования. Не переставая улыбаться, она встала и вышла, вспомнив о каких-то своих заботах.
Отец, и сын остались одни, Витек присел на диван и, поскольку отец не сказал «иди», не отпустил его, он стал сидеть рядом и слушать, как переворачивались страницы, как шептал отец, повторяя про себя какие-то строки.
— Про Ленина, конечно, это он все правильно, но разве ж, Витек, это стихи? И как только ты выучил их?!
Борис Михайлович стихи уважал больше, чем другую литературу, потому что особо длинных почти не встречал и в отличие от романов мог взять и прочитать запросто, без особого труда. Хорошие стихотворения он ставил рядом с музыкой. Все его песни, а он знал их довольно много, по сути дела, были ведь тоже стихами.
— Вот слушай: «В глубокой теснине Дарьяла царица Тамара жила», слышишь? Ведь льется, просто само льется, а там нет, у Вознесенского не льется.
— А мне нравится,— сказал Витек.
— Ну, если нравится, это неплохо, все-таки время сейчас другое, школьники умней теперь намного, чем раньше, и хорошо, что ругательные слова ты пропустил, они ни к чему на пионерском костре, пришлось бы мне отвечать. Тут, Витек, ты молодец. Но раньше все же лучше писали, особенно про войну. Ты «Василий Теркин» Твардовского читал?
— Не читал.
— Почитай. Ни одного ругательного слова, а слушаешь по радио — плачешь. Вот я сейчас, ты посиди пока.
Борис Михайлович торопливо поднялся с дивана. Из Лелькиной комнаты — покопался там на полочке — принес книжку в сером переплете. Когда-то Лелька читала вслух, Витек был маленький, ничего еще не понимал, а отец с матерью целый вечер слушали, сильное впечатление было, после чего Борис Михайлович даже под гитару попел лучшие свои песни.
— Сейчас почитаем.
И Витек так послушно сидел рядышком, так слушал отца, что от одного этого настроение делалось каким-то особенным, совместным и трогательно-душевным. Не было ни большого, ни маленького, а были просто двое близких и совершенно одинаковых человека, которым было хорошо сидеть рядышком и даже не очень важно о чем говорить.
— Вот,— сказал отец и начал читать. Читал теперь по-другому, глухим, хорошим голосом.
На войне, в пыли походной, В летний зной и в холода, Лучше нет... И пошло, и полилось слово за словом, складная строчка за строчкой, и голос Бориса Михайловича временами то пресекался, то дрожал, то совсем замолкал, делал паузу, и тогда Витек поднимал глаза на отца и видел, как тот затруднялся в чтении, перебарывая какую-то неловкость, губу закусывал, вздыхал или втягивал в себя воздух, чтобы превозмочь то, что мешало ему. Витек догадывался, что отца вот-вот слеза прошибет, так наваливались на него переживания, так он возбуждал себя сам своим чтением. И в одну из пауз Витек вставил замечание:
— Но это тоже длинно?!
— Длинно.
И едва ль герою снится Всякой ночью тяжкий сон, Как от западной границы Отступал к востоку он, Как прошел он, Вася Теркин, Из запаса рядовой, В просоленной гимнастерке Сотни верст земли родной.
До чего земля большая, Величайшая земля, И была б она чужая, Чья-нибудь, а то — своя...
Витек потихоньку втягивался в это переживание, поддавался под отцовское настроение.
А застигнет смертный час,
Значит, номер вышел,
В рифму что-нибудь про нас
После нас напишут:
Пусть приврут хоть во сто крат,
Мы к тому готовы,
Лишь бы дети, говорят,
Были бы здоровы...
— Эх, мать... вот...— вздохнул Борис Михайлович после паузы и никак не мог собраться, чтобы дальше читать...
Неожиданно вошла Катерина, хотела что-то сказать, но увидела хныкающего Витька, как-то неестественно отвернувшегося Бориса Михайловича, переменила выражение лица и строго, уже приготовившись наброситься с руганью на виновника, спросила:
— В чем дело? Отец, ты, что ль, обидел парня? Витек!
Борис Михайлович повернул к ней раскисшую, с мокрыми глазами, физиономию и, улыбаясь виновато, стал оправдываться.
— Ну, читали стишок один. Что ты пристала? Никто никого не обидел.
Витек кулаком размазал по лицу слезы и перестал хныкать.
— Два дурака, старый и малый. Отплачетесь, идите ужинать.
Счастливая Катерина сняла зачем-то веселый, в голубеньких цветочках, передник и вышла из комнаты. Плачущие дураки, старый и малый, опять остались одни. Ах, Витек, Витек! Бывает так, является на свет человек, нарождается, ничего еще не знает, куда он попал, что с ним такое сделалось, что это за белый свет, где он будет жить, не может понять, где же он раньше находился, вернее — что нигде и никогда его раньше и вообще во веки вечные не было. И вот он является, а ему тут плохо, не нравится, нет, не то что не нравится, а как-то не подходит ему все, никак он не может приспособиться к условиям, к нескладному и неуютному миру, и начинается беда, мается, мается, а толку никакого, тяжко, плохо, невыносимо, запои, трагедии, комедии, драмы. Вовка от этого, наверное, и застрелился. Жизнь на земле не подошла ему. Про Витеньку такого сказать нельзя, он — полная противоположность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37