https://wodolei.ru/catalog/vanny/170na70cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Гротеск, оборачивающийся возвышенным, можно подумать, мизансцену ставил ее друг Вернер Шрётер, которого называли Бароном – почему? Смешение жанров: «Саломея» Оскара Уайльда, «Смерть Марии Малибран»; нужно было, чтобы ее приезд в Париж прошел под этим знаком: «кастрюли и лилии», на самом деле, правда, было наоборот – лилии и кастрюли, так точнее, в конце слишком длинной фразы – почему бы не этой? – ей необходимо сбивать ритм, но фраза остается все еще слишком «красивой» – этакая несколько перегруженная риторика, от которой мне никак не избавиться. На сцене она это умела: легкий взмах руки, падает кисть, нога сгибается в колене, замирает в воздухе, как будто сейчас пришпорит каблуком мелодию, подмигнет, как танцовщица фламенко: не переборщить, суметь вовремя остановиться, жестко, блистательно, виртуозно, властно все поменять – да, вот так, именно это и есть путь к лилиям и орхидеям с неожиданным заходом к кастрюлям и салями. Лупе Велес была невестой Джонни Вайсмюллера, после неудачного романа с Тарзаном она решила покончить с собой, но даже после смерти не могла погрешить против образа: прическа, многочасовой макияж – умереть в сиянии собственной красоты. Ей не повезло: из-за таблеток и алкоголя у нее началась рвота, и эту экзотическую мексиканскую мумию, разукрашенную, напудренную, разве что не набальзамированную, в ее самом роскошном платье нашли захлебнувшейся в собственной блевотине головой в унитазе. Так и «обратное» искусство, умение сломать там, где необходимо, перейти в другое – это такой склад ума, когда все идет в ход, нет верха и низа, тогда и кастрюли могут пойти в дело: Джон Кейдж сочинил концерт для противня и венчика для сбивания крема.
Ив приказал менять цветы каждые три дня, в конце концов она чуть не стала дамой с камелиями, если учесть, что у нее была астма… воспоминание о бывшей аллергии… Он рисовал для нее королевские костюмы, а она задыхалась среди лилий. «Двуглавый орел»: XIX век, анархист в Баварии, тут телефонный звонок. Это Мюнхен. «Алло, Ингрид…» – Тонкий негромкий голос подростка, Фасбиндер бежит от своего нелюбимого им тела, ему бы хотелось быть высокой блондинкой с кожей нежной, как персик, друзья называют его Мери, иногда Ла Мери. «Люди Баадера захватили самолет, набитый пассажирами, и хотят его взорвать, это в Могадишо». Голос заполняет комнату, растворяется среди лилий, среди белоснежных цветов в номере отеля «Скриб».
С этой короткой фразой в уютный мир великого кутюрье как удар оперного грома ворвался мир Зигфрида, мир больного сознания, Sehnsucht, детей III рейха, зигзаги истории оттуда перенеслись сюда, в ядовитую, шикарно расслабленную обстановку, грубость террора в лилейную белизну. Могадишо! Она же заучивает текст Жана Кокто, Ив Сен-Лоран рисует ей королевские платья, а она с сигаретами, алкоголем и кокаином задыхается среди лилий. Все смешалось: она играет королеву, влюбленную в террориста, которого разыскивает полиция. Это сюжет «Двуглавого орла», и террорист странным образом похож на умершего короля. Она едва приехала сюда, и сразу все началось: жизнь имитирует искусство! Она приехала в Париж, пытаясь ускользнуть от тяжело перевариваемого немецкого прошлого, от его ответных ударов, фантомов, а они догнали ее тут, в этой комнате. Ей вспомнились Баадер и Ульрика Мейнхоф, она посещала те же студенческие и артистические кафе, что и они. В 1968-м она бросила свои партитуры, чтобы прийти к зданию Шпрингера выражать протест после покушения на Красного Руди, потом они встречались еще несколько раз и это едва не кончилось плохо.
На сцене она ничего не боялась. В жизни – всего. Боялась стоящего под дождем черного BMW. В машине впереди, на первом сиденье сидит Фасбиндер – воротник кожаной куртки поднят, глаза скрывают дымчатые очки. Сигарету он держит указательным и большим пальцами, в кулаке, как Богарт, потом он подносит ее к губам и курит уже как Бетт Дэвис, с вызовом, напоказ, театрально затягиваясь. Начинает как мужчина и заканчивает как женщина – Богарт и Бетт Дэвис: он выбрал двух самых восхитительных голливудских курильщиков. Он все старается делать «как в кино». «Все свои чувства я взял из кино», – утверждает он. Тем вечером он нервничал, и все его жесты, казалось, наскакивали один на другой, как на кинопленке восемнадцать кадров в секунду. Удостоверившись, что за ней никто не идет, Ингрид входит в «Мендес-бар» – ночное заведение, которое открыто и днем. Внутри никого не было, все утопало в тихой полутьме, только бармен вытирал стаканы за стойкой. Сначала она направилась в глубину зала к музыкальному автомату, где ждали посетителей пластинки: Рио дас Мортес, Элвис, Du bist anders als alle anderen – Ты не такая, как другие – эту песню всегда ставил Райнер, когда приходил сюда. Потом она подошла к стойке:
– Виски!
– Со льдом?
– Нет!
Фасбиндер сходил с ума, ожидая ее в машине, и потел: каждое утро на переднем стекле BMW под дворником его ждала записка: «Внимание! Срочно! Надо увидеться. Будем звонить завтра в 20 часов договариваться о встрече. Советуем не отлучаться. О записке не сообщать». Естественно, без подписи. Так продолжалось неделю. «Уезжаем, – сказал Райнер. – Уезжаем в Грецию». Он боялся. Когда они вернулись, записки на ветровом стекле стали появляться снова. Деньги эти люди не приняли. «Нет! Нам надо видеть Райнера!» Это была подпольная группа Баадер – Мейнхоф. Фасбиндер не хотел с ними встречаться. Он боялся, что его похитят. Ингрид предложила пойти на встречу вместо него. Она была не столь известна, значит, должна была меньше засветиться.
Она почти выпила свой виски. Из туалета вышел мужчина и направился к ней. Потом пошел к двери и сделал ей знак следовать за ним. Ингрид подчинилась. Это был их эмиссар. Он был среднего роста, в пальто и выглядел так… как бы это сказать? – как будто его не было… Бестелесное тело…
– Где Райнер? – спросил он, когда они оказались на улице. – Почему ты одна?
– Где Ульрика?
Ульрика? Лучше всего она помнила ее голос, он был полон жизни, приятный, хорошо поставленный голос. Сохранила ли она его как в формалине в своем подполье и похмелье? Голос вырабатывается образом жизни, образом мыслей, разве нет?
Кто еще? Она всех их видела во время ночных блужданий в Швабии – бары, рестораны, киношки: «Тюркендольх», «Бунгало», «Сэмпль», «У Марго». Гудрун Энслин – пасторская дочка, которая не открывала рта и работала под Гарбо, и Баадер, который уже тогда застывал, облокотившись на рояль близ входа, вернее, выхода, как будто он уже приготовился бежать за несколько лет до того, как ему действительно пришлось скрываться.
– Где Райнер? Ульрика хочет его видеть.
Тоненькая оправа очков, бесцветный, усталый, не запоминающийся голос, как у маньяка, пребывающего в депрессии, – этакий мазохист, который напрасно мечтает причинить кому-нибудь боль. Она вся сжалась под своим плащом. Ей было страшно и вместе с тем ее преследовало ощущение нереальности происходящего, как будто она играла в низкопробном детективе, этакая Барбара Стенвик. «Черная серия».
– Скажи, что вы хотите от Райнера? Денег?
– Вам уже было сказано, что деньги нам не нужны.
– Тогда что?
– Увидеть его.
– Нет!
Тогда он расстегнул кожаное пальто: из верхнего внутреннего кармана торчала длинная серебристая игла шприца.
– Видела? Мне ничего не стоит сделать тебе укол и похитить.
Он запахнул полу. Эта неуместная игла, которую она видела лишь мельком, всего секунду, придала всему странную, пугающую окраску. Ее охватил ужас. «Это кино, – думала она, – просто кино!»
Она бросилась бежать, на высоких каблуках это было неудобно. Посланник исчез. Она добежала до машины, плюхнулась на сиденье и нажала на газ. В тот вечер они не вернулись домой, спали в гостинице. Утром собрали джинсы, зубные щетки и сели в самолет, улетавший в Нью-Йорк, – впрочем, не впервой – и никогда более не заговаривали об этой истории.
А теперь? Кино кончилось, театр тоже. Хотя свое кино они иногда делают, особенно Баадер, мачо-соблазнитель. «Это показывают по телевизору», – сказал Райнер. Ночь. Аэропорт. На взлетной полосе самолет в окружении военных. Джипы. Грузовики с брезентовым верхом. На земле вертолеты. Тяжелая угрожающая тишина.
Ингрид в пеньюаре среди белых цветов. Она смотрит на платья, висящие на плечиках, туфли. Она прикладывает к себе платья, смотрит на себя в зеркало. Платья сшиты в Германии, правильно сшиты, правильно, но без шика.
По правде сказать, на экране ничего не происходит: неизменный бесконечный кадр, монотонный, как вращение Земли вокруг Солнца, вокруг своей оси, повторяющийся, как все революции – скука. По полю снуют грузовики. Четыре часа утра. Сцена освещена прожекторами – для полиции или для телевидения? Снова телефонный звонок, это Ив: «Ты одна, моя королева? Я могу приехать?» Она представляет себе, как он сидит у себя на рю Бабилон: слуга марокканец, на стене огромный Веласкес, трубки для курения опиума… «Нет. Поздно, я устала». – «Пожалуйста!» – «Нет, Ив. Целую, до завтра».
Два телефонных разговора скрещиваются как две мелодические линии, сплетаются как нейроны в мозгу: идут от Могадишо через Мюнхен, Историю то есть, Государство, террористов, заложников в Париже на рю Бабилон, в частный особняк – вместилище высокой моды, уединение модельера, денди и опиомана. Но ведь и это История? «Новое платье от Шарля Фредерика Борта может быть столь же важно, как франко-прусская война», – писал Марсель Пруст. Просто другой угол зрения, как в Далласе, прелестным утром 1963-го: Джеки Кеннеди у себя в номере:
– Я надену розовый костюм от Шанель.
Президент:
– Тебе будет жарко, лучше от Олега Кассини, из шантунга.
– Нет, Шанель, он мне больше идет и потом розовый костюм подходит к моей шляпе, ну знаешь, той, что как маленький тамбурин… Нужно будет только открыть верх на «линкольне».
Несколько часов спустя. Следующая сцена (без слов): Джеки входит в анфиладу Белого дома, прямая, как царица в трагедии. Дин Раск смотрит, как она медленно приближается к нему, на ее костюме от Шанель засохшие мозги, брызнувшие из головы молодого президента – сексуального маньяка. Это тоже история. История, разве нет? Война, лагеря, пытки, террористы? Или отель «Скриб», опиум, духи… Две телефонные линии скрещиваются и уходят в космос. Космос: слово, обозначавшее в древнегреческом универсум и украшение – одновременно.
Guten Abend, gute Nacht,
Mit Rosen bedacht,
Vit Naglein beteckt,
Schlupft unter die Deck.
Конус света, и в нем – она, как будто нигде: китайский иероглиф, написанный тушью, она поет a capella. Но в этом священнодействии наметилась трещинка или она что-нибудь услышала? Отсутствующий взгляд, она идет к рампе, волоча ноги, которые не сгибаются в коленях, – запрещенный прием для красивой походки. И тогда Шарль начинает вспоминать, когда же он увидел ее в первый раз… Да, наверное, году в семьдесят втором – семьдесят третьем – целая вечность прошла! – тогда распевали «Магнолии» Клода Франсуа, за один доллар давали десять франков и только что скончался Пьер Лазарефф. Но где это случилось?…
«… Мы, наверное, действительно встретились на Каннском фестивале!» Мазар, голый по пояс, волосы падают на лоб, так что почти не видно чернильно-черных глаз, произносил эти слова, сидя на палубе своей яхты за большим столом; не оборачиваясь, он указал рукой на пейзаж, разворачивавшийся за ним: пальмы, полощущиеся по ветру флаги, гигантские афиши – грандиозная декорация: отель «Карлтон», яхты и там, повсюду, девушки в купальниках и солнечных очках «бабочка». И в довершение этого пейзажа маленький самолет, который бороздит лазурь небес и тянет за собой трепещущий шлейф из белых букв, вырезанных из парашютного шелка: STAR WARS A HIT A MUST A MYTH. Да, это действительно был Каннский фестиваль.
Мазар пальцами выбрал у себя в тарелке самый лучший кусок бараньей печени, завернул его в лист мяты и протянул через стол одному из гостей: «Ваше Высочество… на восточный манер!», и в глазах у него прыгали чертенята. Принц Пумах вежливо улыбнулся, оглядев стол, за которым расселось множество гостей молодого продюсера, – даже в цветной рубашке и шортах он являл собой тип новой изысканной «усталости от жизни».
– Приветствую, разбойники! Садись, Чокнутый…
Только Мазар мог называть этого человека Чокнутым. Тот выплывал из своей каюты в сопровождении «полковника» Армана, ветерана Бафры, к тому же еще денди – этот загадочный центурион с тонким лицом все еще мечтал о моральных привилегиях. Каждые пять минут он повторял что-то типа: «Жить надо по-господски». Пухлик – толстый двухметровый гигант – уже сидел за столом.
На всех – одинаковые белые парусиновые шорты с надписью CINE QUA NON – названием продюсерской компании Мазара. Это были его телохранители и шуты. Отсутствовали только Блондинчик и Грек-Нат, которые остались в Париже. Все эти люди были бывшими завсегдатаями бара «Прекрасная фероньерка» на улице Франциска I. Настоящая банда. Грек-Нат неизменно представлялся следующим образом: «Специальность: – греческая инфантерия!» При этом всегда – воротник-стойка и руки за спиной, как будто он что-то там прятал или они у него были в грязи, говорили, что он собственноручно пытал в Алжире.
Они обедали отдельно на двух половинках стола, которые были склеены на скорую руку. Стол был новым, его привезли утром, пока Мазара не было на яхте, и эти разбойники царя Гороха, чтобы испытать его на прочность, решили попрыгать на столешнице, она треснула, и когда Мазар вернулся, все трое сидели рядком на обломках стола, все в шортах CINE QUA NON, и в один голос твердили: «Это не я!» Как придворные дурачки, дебилы, которые вырвались на свободу из какой-то лечебницы для стариков, на ранней стадии слабоумия. Они были готовы на любое свинство, шутки и подлости – в этом им равных не было. Можно было подумать, что Мазар приобрел этих людей на какой-нибудь распродаже. Дополнял эту компанию Живописец, который умел живописать лишь две вещи: Неаполитанский залив и залив в Каннах, и занимался этим уже добрый десяток лет.
Вокруг Мазара роились девицы, они не были актрисами, а мелкими шлюшками от кино, которые обычно заканчивали свою карьеру в постели у Пухлика или полковника Армана в апартаментах отеля «Плаза».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я