https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Esbano/
Из венчика манжета узкого рукава атласного платья видны только кончики пальцев, как у бедной девочки в одежке с чужого плеча, – эти кончики пальцев, как в «Крошке Доррит» Диккенса, – и вдруг эта бедняжка преображалась в неотразимую женщину-вамп: в этом не было никакой пародии, только игра, цитата, внимание, серьезность, никакого подмигивания залу. А потом – снова маленькая девочка, в которой угадывалась невероятная сила – голос и выверенная точность, повелительная, иногда повелевающая в каком-нибудь обычном жесте, но ни капли высокомерия – так полощутся знамена, сначала лицевая сторона, потом изнанка, и наоборот, сплошная изменчивость, точно так же Ингрид переходила от одного лица к другому, с одной стороны на другую. Люди чувствовали, что у них появляются силы, им давали надежду, и облечена она была не в слова, даже не в пение, надежду давало само тело, она была физической, естественной, никакой задней мысли, никакой идеологической подкладки, никакой тайны, никаких тайных гримировок Истории – просто грим. Да и грим ли? Легкий, почти незаметный… Ее Maskbilder Рональдо, повествуя про бразильскую макумбу, кончиками пальцев рисовал ей Maske. Из ничего. И она преображалась.
В тот вечер в Зоо Паласт стоял нескончаемый гул голосов, ее не хотели отпускать. «Я все еще слышу его: практически нескончаемый вопль, тревожный, и не плач, и не крик, как будто они предчувствовали, не понятно как, это было в восьмидесятом или восемьдесят первом, что времена меняются».
Этим вечером, пятнадцать лет спустя, век спустя, ее слушает девушка в первом ряду, и строй ее мыслей кое в чем напоминает тот, что был во времена волнений восьмидесятых, но она спокойнее, для нее это прежде всего концерт, и вовсе не акция, как было тогда… Но… забавно… Шарлю это хорошо видно с того места, где он сидит, девушка вдруг перестает улыбаться, взгляд ее затуманивается, как у собак, которые смотрят вдаль, становится грустным, полным Sehnsucht, того, чье эхо она услышала в Blade Runner. Девушке показалось, что она натолкнулась на что-то ей неизвестное, на другой мир, который, возможно, существовал… Но такое состояние долго не удерживается и сменяется на ее юношеском, слегка склоненном лице улыбкой, милым восторгом.
На ряд впереди, справа, сидела женщина. Она так и не шелохнулась с начала концерта, ни одного хлопка. Мужчина, сопровождавший ее, казалось, был более заинтересован: Шарлю было видно, что он иногда улыбался, вежливо аплодируя. Женщина же, замкнувшись в своей враждебности, очевидно скучала. Это всегда заметно – по положению спины, по тому, как держат голову, непонятно по чему еще…
Шарль смотрел на сцену, но никак не мог сосредоточиться: где-то справа постоянно маячил обреченный профиль: столь знакомая ему мягкая линия – выпуклый лоб, скула, впалая щека, линия подбородка, шеи – узел светлых волос, особенно этот узел, черная бархатная лента, удерживающая волосы. Ему хотелось, чтобы она обернулась, ну хоть немного повернула голову, но ничего не поделаешь, и собственное бессилие начинало его нервировать. Даже когда Ингрид уходила в левый угол сцены, эта женщина, чья голова просто застыла перед ним, не следовала за ней взглядом. Она закаменела в своем упорстве. Спина, источающая скуку. То, что он видел – этот профиль, прическа, – напоминали ему героинь Хичкока: Еву Мари Сэн, Грейс Келли, Ким Новак с ее винтом уложенной ракушкой: видимый лед и скрытый пламень. Не только Райнер, но и Шарль кое-чему научился в кино!
Эта женщина напоминала ему еще Элен Роша, наследницу духов, безукоризненный и достойный образец для подражания буржуазии, только помоложе: строгий контур лица, сдержанность, изысканная скука, волосы всегда забраны назад, блондинка, но не по внутреннему состоянию. Быть блондинками – натуральными или нет – могут только американки: этакий английский юмор, приправленный вульгарностью, которым они вас высокомерно обливают, оставляя место домыслам. Они некогда несколько раз встречались в «Привилеж» или скорее в «Сет». Большие приемы, большие столы: Элен Роша – напротив.
Кто же тогда его приглашал? В семидесятые все было так непонятно: это время еще делало вид, что шестидесятые продолжаются. Но недолго… да иначе и быть не могло. И Ален Пакади, вечно рыскавший в поисках пикантной детали для своей ночной хроники в завтрашней газете, тихо заметил, смеясь глазами за стеклами очков, одна дужка которых еле держалась и была замотана скотчем: «Шарль, посмотри, под столом справа red shoes Германтов!» Там сидела Мари-Элен де Ротшильд в компании Алексиса де Реде, и на ней были красные туфли в тон платья. Сам же Пакади, сидевший рядом с ним, имел вид этакого рассеянного денди: георгин в петлице, галстук-бабочка, угол платка, виднеющегося из нагрудного кармана смокинга, великоват и даже свисает, но все как будто так и надо – лишний раз понимаешь, что все зависит от того, кто это: нужно пихнуть себя туда, куда нужно, и сделать именно то, что нужно, при этом, возможно, что, кроме тела, у тебя еще что-то есть и в голове. Шарль, который знал Пакади не первый год, никогда не мог понять, кто же этот невысокий, изнуренный человек, который вечно то ли прихрамывает, то ли пританцовывает – да, впрочем, какая разница?
Да, наверное, это все-таки было в «Сет». Был и еще один раз, на дне рождения у Паломы Пикассо. Нет, скорее на свадьбе Лулу де ла Фалэз, которую газеты называли «музой Ив Сен-Лорана», и Тадеуша Клоссовски де Рола, сына Бальтуса. Устроена она была на небольшом острове в Булонском лесу, в июне, и это был последний большой праздник десятилетия, впрочем – и века тоже: потом начиналось совершенно иное время, совершенно иное. Представив свои пригласительные билеты охране, экипированной радиотелефонами, гости садились в лодки, кормчий доставлял их на остров и там их встречали молодожены на небольшой аллейке, ведущей к Островному дворцу, который кутюрье, к вящему своему удовольствию, взялся украсить к празднику: он развлекался как дитя, украшая дворец, развешивая накануне свадьбы полотнища кретоновой бумаги, ткани, прозрачные драпировки.
В пять утра Шарль вышел прогуляться к пруду и издали увидел Сен-Лорана, который в одиночестве, стоя на коленях, тихонько и осторожно беседовал с утками, устроившимися напротив почти полукругом.
На мгновение он отвлекся, слегка отвернувшись вправо от сцены. Это было невозможно себе представить, но он был уверен: Ингрид могла это увидеть, она как никто «чувствовала» зал, и тогда он вообразил себе, как «может быть, заметив, что меня отвлекла от сцены высокая и красивая блондинка, она фальшивит или просто останавливается, спускается со сцены, проходит по залу и дает мне пощечину – разве такого не может быть?» Во всяком случае, он всегда представлял себе худшее, по крайней мере в отношении самого себя. «Но почему мне так всегда нравились подобранные, затянутые в ракушку и украшенные черным черепаховым гребнем волосы или когда их заплетают и убирают вверх черной бархатной лентой?» Хичкок действительно очень хорошо снимал блондинок с такими прическами: затылок, спина, шея, он делал крупный план, снимал в движении, потом короткий наезд, очень крупный план: огромный киноаппарат «Митчелл» – черная машина, поставленная на тележку и рельсы, сверху – длинный объектив, машина плавно перемещается, ищет – медлительная оптическая погоня за дичью, – находит, кадрирует: голова, только голова, ничего и никого вокруг, голова и хрупкая шея, как добыча, бросающая вызов, и волосы – узел с черной бархатной лентой…
Шарлю надоело, ему хотелось, чтобы эта женщина обернулась, он хотел видеть ее лицо, соблазн был невыносим, Шарлю чего-то не хватало, от него что-то скрывали, и не только что-то, но и кого-то, скрывали не специально, а просто так, по простоте, по наивности. Чертовка! Чертова блондинка! Она скучала. Чтобы понять это, не надо было видеть ее лица, спины – достаточно, по ней можно было заметить и то, насколько она раздражена.
Скука, холодный профиль, лед снаружи, пламень внутри: Шарля это погружало в мечты. Одна его подружка, Сюзи, девушка по вызову, говорила: «Лучше всего трахаются фригидные, потому что они ищут и не находят, и тут все средства хороши, все для того, чтобы хоть раз испытать оргазм».
Она, конечно, предпочла бы оперу, и наверное, они долго выбирали вместе с этим типом: в Опера-Бастий давали «Кавалера розы» с фантастическим меццо-сопрано, о которой критик «Монда» писал: «Эмоции переполняют ее, а признание в любви в ее устах поставило все сердца на колени!» Шарль долго пытался представить себе сердце на коленях и вынужден был отказаться от этой затеи. И в конце концов, чтобы «немного развеяться», они выбрали Ингрид Кавен, которой критики пели дифирамбы. «International Herald Tribune» поместил на последней странице ее фотографию с заголовком «She is the toast of Paris». Колетт Годар в «Монде» писала, что «она уникальна».
Он предоставлял этой женщине еще одну возможность: он знал, что сейчас Ингрид, на следующем куплете, уйдет с середины сцены, влево, почти до самого рояля, и изменит ритм до быстрого крещендо. По логике эта кривляка должна будет наконец повернуть голову, чтобы проследить за ней взглядом. Не тут-то было! Блондинка упорно не поворачивалась! Шарлю это надоело, он должен был увидеть ее лицо, она должна обернуться, повернуться. Он слегка наклонился вперед, к ее правому плечу, вдохнул аромат духов: это были Envy от Гуччи; он узнал запах, потому что натолкнулся на рекламу в Vanity Fair – две страницы были специально склеены, и когда вы разъединяли их, миниатюрный пробник разрывался, и аромат… не оставлял вас, пока вы не закрывали журнал. Духи дурманили Шарля, он наклонился ближе. Еще ближе… еще… еще! Как можно ближе к уху этой чертовки с прической, что сидит впереди: пушок на коже, выступающие сухожилия шеи; он коснулся щекой бархата ленты (пошевелись она в этот момент, он мог бы поцеловать ее) и прошептал прямо ей в ухо, прямо в его раструб: «Привет тебе от Альфреда!» Шарль очень быстро распрямился и, не отрывая глаз от сцены, просто втиснулся в спинку кресла. Она резко обернулась, и он увидел ее. Прямо перед собой. Анфас.
Проклятие! Перед ним была другая женщина. Вышедшая в тираж красавица. С лица убраны все волосы, стянуты сзади в узел. Увядшая красота еще жила в этом лице, в его глубине, она была замаринована, высушена, но прежний дух ее еще витал, как в опустевшем складе. Она обернулась. Когда-то она должна была повернуться.
Но до того, как она сделала это, Шарлю казалось, что эти стянутые сзади волосы принадлежат женщине а-ля героиня Хичкока – авантюристке, девушке с обложки, и эти волосы, которые оставляли открытым все лицо, только и ждали, чтобы их привели в беспорядок. Однако перед Шарлем оказалось лицо и волосы другой героини – суровой медсестры, гувернантки, матери: волосы стянуты назад из соображений гигиены, чтобы не распространять бактерии, чтобы придать себе более строгий вид. Волосы поменяли свою смысловую нагрузку. А лента? Лента! Да успокойся… лента, как цепочка РНК, ну и что? Своим ускользающим профилем она напомнила ему целую череду безликих форм, эта женщина была генетически тотальна, как звено в цепи. Шарль тут же узнал ее: вылитая двоюродная бабушка, как будто он вызвал ее из небытия!
Завладев чужим телом, двоюродная бабушка сделала черты этой женщины своими чертами, ее голос – своим, и даже мысли… настоящий фильм ужасов! Однажды утром, наверное, после любовного разочарования, она велела отвратительно стянуть себе волосы на затылке, и вот теперь, из глубины лет по генетической цепочке эта безгласная жертва своих ужасающих законов возвращалась к нему на бешеной скорости. Она была закатана в свою генетическую династию, как в бетон. Закодирована. Прокомпостирована. Типизирована: старые формулы, которые скрываются в складках, в ответвлениях хромосомных четок, этих детей предков. Что же до бархатной ленты… воспоминание о моде времен Луи-Филиппа, воспоминание, извлеченное из изъеденной молью шкатулки былых времен.
А ведь было время, когда это лицо оживало от вибрации вещей – так свет оставляет свой след на сверхчувствительной фотопленке. Теперь эта пленка окончательно засвечена. Женщина стекла к своему центру, стала пропастью!
Ей должно было быть лет сорок пять – nel mezzo del cammin, «земную жизнь пройдя до половины», – уже прозвучал свисток второго тайма жизни, и началось: институты красоты, гадалки, гороскопы, Жоэль Робюшон, костюмные представления… Прощай смех, прощай мгновение!
Она, эта женщина с узлом на затылке, однако не сразу сдалась: институт красоты на бульваре Сюше в XVI округе, и только потом появилась эта лента имени двоюродной прабабушки, которая в 1853 году читала с любопытством и отвращением «Цветы зла» – божественную литургию вперемешку с извращенностью. У нее был свой собственный шарм, некая воздушная грация бульвара Сюше: летящие шарфы, смех, теннис у Порт-Д'Отей, каток «Молитор» – осенью рано темнеет: вечера на балконе в розовом тумане, девушка, убранная цветами…
Та девушка еще напоминала о себе в чертах ее лица: его овал остался овалом, нос был по-прежнему тонок и сохранил хорошую лепку, большой рот точно очерчен, слегка выступающие скулы, никакого второго подбородка – все осталось при ней, но как-то усохло, сжалось и неуловимо изменилось, она стала другой, и ко всему равнодушной.
Какая тут хичкоковская искательница приключений, скорее уж посмертный подопытный кролик австрийского монаха Менделя… Но разве не этого искал Шарль? Не разочарования разве? Наконец он мог спокойно наблюдать за происходящим на сцене, мог не отвлекаться. Да и к тому же пример формальной красоты и чувственности находился прямо перед ним, на оси его взгляда, на сцене, музыка же, проникая в его слух, о них говорила, красота и чувственность была в голосе и в верно отмеренной чрезмерности, в том, как голос приобретал свое физическое тело. Не то чтобы театр «Дё буль» на улице Сен-Дени, но совсем неплохо: свет постепенно уходил со сцены, Ингрид тихо опускалась на дощатый настил и во время первых тактов концерта Моцарта «Эльвира Мадиган», служивших вступлением к современной песенке, ложилась на спину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
В тот вечер в Зоо Паласт стоял нескончаемый гул голосов, ее не хотели отпускать. «Я все еще слышу его: практически нескончаемый вопль, тревожный, и не плач, и не крик, как будто они предчувствовали, не понятно как, это было в восьмидесятом или восемьдесят первом, что времена меняются».
Этим вечером, пятнадцать лет спустя, век спустя, ее слушает девушка в первом ряду, и строй ее мыслей кое в чем напоминает тот, что был во времена волнений восьмидесятых, но она спокойнее, для нее это прежде всего концерт, и вовсе не акция, как было тогда… Но… забавно… Шарлю это хорошо видно с того места, где он сидит, девушка вдруг перестает улыбаться, взгляд ее затуманивается, как у собак, которые смотрят вдаль, становится грустным, полным Sehnsucht, того, чье эхо она услышала в Blade Runner. Девушке показалось, что она натолкнулась на что-то ей неизвестное, на другой мир, который, возможно, существовал… Но такое состояние долго не удерживается и сменяется на ее юношеском, слегка склоненном лице улыбкой, милым восторгом.
На ряд впереди, справа, сидела женщина. Она так и не шелохнулась с начала концерта, ни одного хлопка. Мужчина, сопровождавший ее, казалось, был более заинтересован: Шарлю было видно, что он иногда улыбался, вежливо аплодируя. Женщина же, замкнувшись в своей враждебности, очевидно скучала. Это всегда заметно – по положению спины, по тому, как держат голову, непонятно по чему еще…
Шарль смотрел на сцену, но никак не мог сосредоточиться: где-то справа постоянно маячил обреченный профиль: столь знакомая ему мягкая линия – выпуклый лоб, скула, впалая щека, линия подбородка, шеи – узел светлых волос, особенно этот узел, черная бархатная лента, удерживающая волосы. Ему хотелось, чтобы она обернулась, ну хоть немного повернула голову, но ничего не поделаешь, и собственное бессилие начинало его нервировать. Даже когда Ингрид уходила в левый угол сцены, эта женщина, чья голова просто застыла перед ним, не следовала за ней взглядом. Она закаменела в своем упорстве. Спина, источающая скуку. То, что он видел – этот профиль, прическа, – напоминали ему героинь Хичкока: Еву Мари Сэн, Грейс Келли, Ким Новак с ее винтом уложенной ракушкой: видимый лед и скрытый пламень. Не только Райнер, но и Шарль кое-чему научился в кино!
Эта женщина напоминала ему еще Элен Роша, наследницу духов, безукоризненный и достойный образец для подражания буржуазии, только помоложе: строгий контур лица, сдержанность, изысканная скука, волосы всегда забраны назад, блондинка, но не по внутреннему состоянию. Быть блондинками – натуральными или нет – могут только американки: этакий английский юмор, приправленный вульгарностью, которым они вас высокомерно обливают, оставляя место домыслам. Они некогда несколько раз встречались в «Привилеж» или скорее в «Сет». Большие приемы, большие столы: Элен Роша – напротив.
Кто же тогда его приглашал? В семидесятые все было так непонятно: это время еще делало вид, что шестидесятые продолжаются. Но недолго… да иначе и быть не могло. И Ален Пакади, вечно рыскавший в поисках пикантной детали для своей ночной хроники в завтрашней газете, тихо заметил, смеясь глазами за стеклами очков, одна дужка которых еле держалась и была замотана скотчем: «Шарль, посмотри, под столом справа red shoes Германтов!» Там сидела Мари-Элен де Ротшильд в компании Алексиса де Реде, и на ней были красные туфли в тон платья. Сам же Пакади, сидевший рядом с ним, имел вид этакого рассеянного денди: георгин в петлице, галстук-бабочка, угол платка, виднеющегося из нагрудного кармана смокинга, великоват и даже свисает, но все как будто так и надо – лишний раз понимаешь, что все зависит от того, кто это: нужно пихнуть себя туда, куда нужно, и сделать именно то, что нужно, при этом, возможно, что, кроме тела, у тебя еще что-то есть и в голове. Шарль, который знал Пакади не первый год, никогда не мог понять, кто же этот невысокий, изнуренный человек, который вечно то ли прихрамывает, то ли пританцовывает – да, впрочем, какая разница?
Да, наверное, это все-таки было в «Сет». Был и еще один раз, на дне рождения у Паломы Пикассо. Нет, скорее на свадьбе Лулу де ла Фалэз, которую газеты называли «музой Ив Сен-Лорана», и Тадеуша Клоссовски де Рола, сына Бальтуса. Устроена она была на небольшом острове в Булонском лесу, в июне, и это был последний большой праздник десятилетия, впрочем – и века тоже: потом начиналось совершенно иное время, совершенно иное. Представив свои пригласительные билеты охране, экипированной радиотелефонами, гости садились в лодки, кормчий доставлял их на остров и там их встречали молодожены на небольшой аллейке, ведущей к Островному дворцу, который кутюрье, к вящему своему удовольствию, взялся украсить к празднику: он развлекался как дитя, украшая дворец, развешивая накануне свадьбы полотнища кретоновой бумаги, ткани, прозрачные драпировки.
В пять утра Шарль вышел прогуляться к пруду и издали увидел Сен-Лорана, который в одиночестве, стоя на коленях, тихонько и осторожно беседовал с утками, устроившимися напротив почти полукругом.
На мгновение он отвлекся, слегка отвернувшись вправо от сцены. Это было невозможно себе представить, но он был уверен: Ингрид могла это увидеть, она как никто «чувствовала» зал, и тогда он вообразил себе, как «может быть, заметив, что меня отвлекла от сцены высокая и красивая блондинка, она фальшивит или просто останавливается, спускается со сцены, проходит по залу и дает мне пощечину – разве такого не может быть?» Во всяком случае, он всегда представлял себе худшее, по крайней мере в отношении самого себя. «Но почему мне так всегда нравились подобранные, затянутые в ракушку и украшенные черным черепаховым гребнем волосы или когда их заплетают и убирают вверх черной бархатной лентой?» Хичкок действительно очень хорошо снимал блондинок с такими прическами: затылок, спина, шея, он делал крупный план, снимал в движении, потом короткий наезд, очень крупный план: огромный киноаппарат «Митчелл» – черная машина, поставленная на тележку и рельсы, сверху – длинный объектив, машина плавно перемещается, ищет – медлительная оптическая погоня за дичью, – находит, кадрирует: голова, только голова, ничего и никого вокруг, голова и хрупкая шея, как добыча, бросающая вызов, и волосы – узел с черной бархатной лентой…
Шарлю надоело, ему хотелось, чтобы эта женщина обернулась, он хотел видеть ее лицо, соблазн был невыносим, Шарлю чего-то не хватало, от него что-то скрывали, и не только что-то, но и кого-то, скрывали не специально, а просто так, по простоте, по наивности. Чертовка! Чертова блондинка! Она скучала. Чтобы понять это, не надо было видеть ее лица, спины – достаточно, по ней можно было заметить и то, насколько она раздражена.
Скука, холодный профиль, лед снаружи, пламень внутри: Шарля это погружало в мечты. Одна его подружка, Сюзи, девушка по вызову, говорила: «Лучше всего трахаются фригидные, потому что они ищут и не находят, и тут все средства хороши, все для того, чтобы хоть раз испытать оргазм».
Она, конечно, предпочла бы оперу, и наверное, они долго выбирали вместе с этим типом: в Опера-Бастий давали «Кавалера розы» с фантастическим меццо-сопрано, о которой критик «Монда» писал: «Эмоции переполняют ее, а признание в любви в ее устах поставило все сердца на колени!» Шарль долго пытался представить себе сердце на коленях и вынужден был отказаться от этой затеи. И в конце концов, чтобы «немного развеяться», они выбрали Ингрид Кавен, которой критики пели дифирамбы. «International Herald Tribune» поместил на последней странице ее фотографию с заголовком «She is the toast of Paris». Колетт Годар в «Монде» писала, что «она уникальна».
Он предоставлял этой женщине еще одну возможность: он знал, что сейчас Ингрид, на следующем куплете, уйдет с середины сцены, влево, почти до самого рояля, и изменит ритм до быстрого крещендо. По логике эта кривляка должна будет наконец повернуть голову, чтобы проследить за ней взглядом. Не тут-то было! Блондинка упорно не поворачивалась! Шарлю это надоело, он должен был увидеть ее лицо, она должна обернуться, повернуться. Он слегка наклонился вперед, к ее правому плечу, вдохнул аромат духов: это были Envy от Гуччи; он узнал запах, потому что натолкнулся на рекламу в Vanity Fair – две страницы были специально склеены, и когда вы разъединяли их, миниатюрный пробник разрывался, и аромат… не оставлял вас, пока вы не закрывали журнал. Духи дурманили Шарля, он наклонился ближе. Еще ближе… еще… еще! Как можно ближе к уху этой чертовки с прической, что сидит впереди: пушок на коже, выступающие сухожилия шеи; он коснулся щекой бархата ленты (пошевелись она в этот момент, он мог бы поцеловать ее) и прошептал прямо ей в ухо, прямо в его раструб: «Привет тебе от Альфреда!» Шарль очень быстро распрямился и, не отрывая глаз от сцены, просто втиснулся в спинку кресла. Она резко обернулась, и он увидел ее. Прямо перед собой. Анфас.
Проклятие! Перед ним была другая женщина. Вышедшая в тираж красавица. С лица убраны все волосы, стянуты сзади в узел. Увядшая красота еще жила в этом лице, в его глубине, она была замаринована, высушена, но прежний дух ее еще витал, как в опустевшем складе. Она обернулась. Когда-то она должна была повернуться.
Но до того, как она сделала это, Шарлю казалось, что эти стянутые сзади волосы принадлежат женщине а-ля героиня Хичкока – авантюристке, девушке с обложки, и эти волосы, которые оставляли открытым все лицо, только и ждали, чтобы их привели в беспорядок. Однако перед Шарлем оказалось лицо и волосы другой героини – суровой медсестры, гувернантки, матери: волосы стянуты назад из соображений гигиены, чтобы не распространять бактерии, чтобы придать себе более строгий вид. Волосы поменяли свою смысловую нагрузку. А лента? Лента! Да успокойся… лента, как цепочка РНК, ну и что? Своим ускользающим профилем она напомнила ему целую череду безликих форм, эта женщина была генетически тотальна, как звено в цепи. Шарль тут же узнал ее: вылитая двоюродная бабушка, как будто он вызвал ее из небытия!
Завладев чужим телом, двоюродная бабушка сделала черты этой женщины своими чертами, ее голос – своим, и даже мысли… настоящий фильм ужасов! Однажды утром, наверное, после любовного разочарования, она велела отвратительно стянуть себе волосы на затылке, и вот теперь, из глубины лет по генетической цепочке эта безгласная жертва своих ужасающих законов возвращалась к нему на бешеной скорости. Она была закатана в свою генетическую династию, как в бетон. Закодирована. Прокомпостирована. Типизирована: старые формулы, которые скрываются в складках, в ответвлениях хромосомных четок, этих детей предков. Что же до бархатной ленты… воспоминание о моде времен Луи-Филиппа, воспоминание, извлеченное из изъеденной молью шкатулки былых времен.
А ведь было время, когда это лицо оживало от вибрации вещей – так свет оставляет свой след на сверхчувствительной фотопленке. Теперь эта пленка окончательно засвечена. Женщина стекла к своему центру, стала пропастью!
Ей должно было быть лет сорок пять – nel mezzo del cammin, «земную жизнь пройдя до половины», – уже прозвучал свисток второго тайма жизни, и началось: институты красоты, гадалки, гороскопы, Жоэль Робюшон, костюмные представления… Прощай смех, прощай мгновение!
Она, эта женщина с узлом на затылке, однако не сразу сдалась: институт красоты на бульваре Сюше в XVI округе, и только потом появилась эта лента имени двоюродной прабабушки, которая в 1853 году читала с любопытством и отвращением «Цветы зла» – божественную литургию вперемешку с извращенностью. У нее был свой собственный шарм, некая воздушная грация бульвара Сюше: летящие шарфы, смех, теннис у Порт-Д'Отей, каток «Молитор» – осенью рано темнеет: вечера на балконе в розовом тумане, девушка, убранная цветами…
Та девушка еще напоминала о себе в чертах ее лица: его овал остался овалом, нос был по-прежнему тонок и сохранил хорошую лепку, большой рот точно очерчен, слегка выступающие скулы, никакого второго подбородка – все осталось при ней, но как-то усохло, сжалось и неуловимо изменилось, она стала другой, и ко всему равнодушной.
Какая тут хичкоковская искательница приключений, скорее уж посмертный подопытный кролик австрийского монаха Менделя… Но разве не этого искал Шарль? Не разочарования разве? Наконец он мог спокойно наблюдать за происходящим на сцене, мог не отвлекаться. Да и к тому же пример формальной красоты и чувственности находился прямо перед ним, на оси его взгляда, на сцене, музыка же, проникая в его слух, о них говорила, красота и чувственность была в голосе и в верно отмеренной чрезмерности, в том, как голос приобретал свое физическое тело. Не то чтобы театр «Дё буль» на улице Сен-Дени, но совсем неплохо: свет постепенно уходил со сцены, Ингрид тихо опускалась на дощатый настил и во время первых тактов концерта Моцарта «Эльвира Мадиган», служивших вступлением к современной песенке, ложилась на спину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33