https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvarodos/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ни презрения, ни надежд.
Они на мгновение замолкают: эти двое слишком много знают об окружающих их вещах, и это знание объединяет. Он нежно берет ее руку в свою, чуть касается губами: «Вы в отчаянии». Электронная музыка пытается копировать звучание механического пианино, как будто где-то в кабачке наигрывают легкий мотив. «Хочу умереть, – произносит женщина равнодушно, как само собой разумеющееся. – Поможете? Я вас не задержу».
Шофер останавливается на обочине. Они выходят и останавливаются на поляне: так они и стоят на невозделанной земле, лицом друг к другу, а позади них до горизонта простирается пустошь.
– Я сделаю это для вас.
– Спасибо. Я устала и хочу отдохнуть. – Тут ее голос оживает, словно начинает звучать колыбельная. – Не заставляйте меня ждать.
Мужчина развязывает галстук, подходит ближе к женщине, так близко, как будто хочет поцеловать, и обвивает галстуком ее шею. Снова звучит кабацкий мотивчик. Мужчина склоняется над женщиной, держа одну руку на ее талии, лицо женщины оказывается совсем близко, она откидывается назад, как будто танцует танго – все происходит как при замедленной съемке, и тело ее неожиданно обмякает – это просто пустая безжизненная оболочка, ничто. За ними вдалеке виднеется железная стена какого-то современного завода, длинный, очень легкий подвесной мост на натянутых канатах, железные тросы, и над всем этим – багровеющие небеса, которые светлеют ближе к линии своего соединения с невозделанной землей, становясь сиреневыми, а потом и вовсе синими.
– Ты и правда очень хороша в этом фильме, очень, – произнес Шарль, нажав на кнопку перемотки на пульте дистанционного управления. Как в первых кинематографических бурлесках женщина поднялась в ускоренном темпе, ожила, как когда умирают «понарошку», мужчина снял с ее шеи свой галстук и быстренько завязал его на собственной, она, как механическая кукла, вернулась, пятясь, к лимузину, который на сей раз на всей скорости отбыл в обратном направлении.
– Эта проститутка Лилу – лучшая твоя роль. Для Лилу кончилось даже отчаяние, потому что все эти благородные господа платят ей за то, чтобы она их выслушала, и выходит, что ей на голову обрушиваются все тайны города, все его помои.
Он нажал на «стоп», и этот механический балет остановился, кадр замер на прекрасном лице женщины, взгляд которой уже ничего не держит на этой земле. Отвращение тоже может сделать человека недосягаемым. Изображение застыло посреди гостиной, где царил легкий беспорядок. Было полпервого, час ночи, он снова заговорил:
– Знаешь, я тут подумал об этой истории, что произошла на прошлой неделе, и просто не могу понять, что я делал в этом Берлине, и вообще на вечеринке гомиков, это я-то, убежденный гетеросексуал, который, конечно, любит музыку, но не настолько, чтобы провести целый вечер среди двух тысяч голубых меломанов. К тому же я терпеть не могу корпоративные вечеринки, где все должны любить друг друга и веселиться, как дети… Ты же знаешь, что я ненавижу бонвиванов и всякие шуточки. И потом, что это был за тип в черном костюме рядом со сценой или это была лесбиянка? Она все время делала какие-то жесты, пока ты пела, и я даже было решил, что это шутка. Мабель сказал, что это сурдоперевордчик… Выходит, там собрались глухонемые гомики? Все – глухонемые? Он сказал, что их действительно в зале пруд пруди, что отмечается даже некая склонность глухонемых к этому делу; в Калифорнии провели статистические исследования, и выяснилось, что среди глухонемых в два раза больше педерастов, чем среди нормально слышащих… Я не понял. «Это значит, что большинство глухонемых трахают друг друга или же что большинство педерастов так хорошо друг друга трахают, что перестают что бы то ни было слышать и говорить?» – спросил я у Мабеля. «Гомики, глухонемые, все одним миром мазаны». Мне там было довольно одиноко среди этих двух тысяч глухонемых меломанов педерастов, может, и не все глухонемые, не знаю…
– Что ты имеешь против педерастов?
Мы к этому времени уже хорошо выпили – час ночи все-таки, полвторого…
– Да не в этом дело. Я физически не выношу подобных сборищ, празднеств… От любых объединений я просто заболеваю, особенно теперь, когда они все такие добрые, такие хорошие, растеряли всю свою агрессивность… Так же противно, как когда возвращаешься в религиозную библиотеку Сен-Сюльпис… Все эти крылышки, такие миленькие кич-травести, глазки влажные… Так и кажется, что все друг друга в купель окунали.
– Во время войны педерасты в Германии носили розовую звезду.
– Все эти клубы по интересам… Скажи мне, какая может быть связь между, например, Жаном Жене и Рёмом? Так нет же, собираются вместе и пережевывают, чем кто от кого отличается… В дело идет самый ничтожнейший общий знаменатель, и вот уже в Великом Всём происходит объединение… Противно, и все.
– Нет… Послушай… Ты не прав…
– Ну, вот и я…
– Подожди! Если хочешь произносить моно…
– …дай мне до…
– …монолог…
– Дай я догово…
– …произносить монолог, то делай это перед стенкой…
– Они боятся одиночества и… Перед какой стенкой? Перед Стеной Плача? – Разговор быстро переходил в стаккато. – Ты не позволяешь мне…
– Тебя не остановить… Ты не слушаешь…
– Кто? Я?
– …никогда не…
– Что? Я?
– Ты! И другие, впрочем, тоже, слушают только, когда я пою. Как в детстве… в детстве меня никто не слушал… Я, наверное, потому и начала петь так рано, в четыре с половиной года.
– Хорошо. Тогда спой, что ты хочешь мне сказать.
– Если хочешь произносить монологи, пожалуйста, перед стенкой.
– Никаких монологов я не произношу. Это ты меня все время прерываешь.
– Да нет, это ты.
– Никогда не понять, кто прерывает кого, я, в конце концов… я поставил запятую, а не точку… Ты решила, что это была точка, ну и начала говорить, так вот, это была запятая, значит, это ты меня прервала. А я, я только продолжил, а ты решила, что это я тебя прерываю.
– Ты сам-то понимаешь, что говоришь? Топай тогда ногой, когда ставишь точку или запятую, иначе не понять…
– Отлично! Ты будешь петь, чтобы заставить себя слушать, а я отбивать ногой точки и запятые, чтобы меня не прерывали… – Я подпрыгиваю и со стуком опускаюсь на всю подошву: это точка. То же самое еще раз, но потом одной ногой я делаю такое движение, как будто что-то вытираю: точка с запятой. – Так? Поехали…
– Послушай, Шарль…
– Можно и руками. Как глухонемые… Да-да, ты же их любишь, все эти меньшинства, маргиналов… Это все гордыня, как ты радовалась, что тебя пригласили после обеда петь под открытым небом в Цитадели в Иерусалиме.
– Я совсем не гордилась, я боялась. Я была смущена, на меня подействовало место, сам дух его, эти разбитые колонны, факелы, которые они зажгли, розоватые камни, песок, вокруг святые места, недалеко Масленичная гора, Гефсиманский сад, откуда доносились какие-то голоса… Да, особенно акустика, невероятная акустика: с одной горы слышно, что говорят на другой, так, как будто кто-то прошептал что-то рядом… шорохи, в воздухе плывут голоса… Ты прекрасно знаешь, я тебе говорила: я не боюсь сцены, даже когда передо мной две тысячи зрителей в промерзшем зале, я не боялась даже в древнем барочном Сан-Паулу, даже в Зоо Паласе в Берлине, где все словно с ума посходили и стали бросаться к сцене… Но там я впервые в жизни безумно испугалась, я почувствовала себя совершенно одинокой: дрожь, головокружение, одиночество…
– Это потому что ты была на иудейской земле и пела перед всеми этими евреями… А ты – немка, немка в Иерусалиме. Ты почувствовала примирение благодаря тому, что предлагала свое пение, как мольбу о прощении за все ваши оскорбления… это была частичная уплата долга в счет великого примирения… вознаграждение, долг за войну. Ты, немка, дочь офицера военно-морских сил вермахта, поешь для собравшихся перед тобой евреев, для еврейского народа… Ты, только ты и твое пение, а перед тобой – они, живые и мертвые, и ты утишаешь обиду своим пением.
– Когда дело касается меня, ты всегда все видишь под таким углом. Тогда получается, что и с тобой я потому, что пытаюсь сделать тебе что-то хорошее, только потому, что ты – еврей?
– Не без этого.
– А ты хочешь, чтобы тебя любили не за то, что ты еврей, а просто потому, что ты – это ты?
– Именно.
– Ну так я тебе повторяю: я боялась места, а не людей. Петь там, в этом святом месте… страшно. Впрочем, чтобы уж быть точной, это был обед на свежем воздухе, который давали в честь закрытия Иерусалимского кинофестиваля, и там было сколько угодно гоев: режиссеры, актеры со всего мира, даже Де Ниро, а обед был в честь черного мэра Нью-Йорка Дэвида Динкинса. Да, я пела для евреев, но и для негра тоже… В конце он мне подарил футболку с надписью I LOVE NEW YORK, и с сердечком. Для него это была как рекламная акция Нью-Йорка: Новый Вавилон на Святой земле.
– Так там был негр? Прекрасно! Еще одна жертва… Это совершенно не нарушает гармонии полотна, нисколько не портит твоего упражнения в раскаянии…
– Ну и мудак ты, бедный мой Шарль.
– Я уверен, что все так и было, потому что ты была на иудейской земле. У тебя в голове должно было что-то щелкнуть, это чертово переключение, когда у тебя в мозгу все собирается в одну цепь: петь твою рождественскую песню, «Ночь Святую» в Цитадели на Святой земле, когда ты ее пела в четыре с половиной года под портретом Гитлера, перед моряками, и твой отец, офицер Третьего рейха, блаженно тебе улыбался. Еще то переключение, хорошенькое такое путешествие. Ну вот, и это было своеобразным раскаянием… Думала ли ты в этот момент о той, другой звездной ночи, о других факелах, о других развалинах, затерянных там, на Балтике, сорок лет назад? Когда ты практически пела для фюрера?
– Нет, тебе прекрасно известно, что я этого не помнила…
– Ты этого не помнила, но это было в тебе. Memories are made of this. Ты могла бы остановиться и сказать: «Я начала свою карьеру в четыре с половиной года, когда пела для Гитлера, и заканчиваю ее здесь, в Иерусалиме, когда пою перед евреями». От Адольфа до Иерусалима – кольцо замкнулось.
– Это просто красивые слова, умные фразы, с тобой всегда так. Разговоры, только разговоры, ты только и умеешь, что разговаривать, Шарль!
– Две святые ночи… От одной до другой, и вторая как искупление первой! От военного Рождества до Цитадели: чем не жизненный маршрут?…
– Слишком просто!
– И этот маршрут приводит меня к тем меньшинствам, которых ты обожаешь.
– Мне кажется, что ты просто стыдливый еврей…
Шарль плеснул себе еще водки.
– Нет, это история общества… А я хочу сказать другое: ты систематически оказываешься на стороне меньшинств… Да, на твоих концертах бывают всякие люди, но идеальная публика для тебя это – глухонемые педерасты евреи…
На «глухонемых» стол пришел в движение, и духи тут были ни при чем. Тогда Шарль решил дать задний ход, а вернее, продолжить фразу, меняя по ходу дела ее смысл и маскируя таким образом то, что хотел сказать. Вышло нечто вроде: «…глухонемые педерасты евреи… и еще много кого, ты ведь знаешь, я обожаю смеси». Но он спохватился слишком поздно, да и она слишком хорошо понимала тонкости языка, даже французского, и раскусила бы его маневр. Она прекрасно поняла, что там была точка, а не запятая, что фраза была закончена. Она держала одну руку под столешницей, и столешница начала подрагивать, так как она ее слегка раскачивала, другой же рукой она комкала скатерть, как будто не могла решиться, перевернуть ей стол или сдернуть с него скатерть и отправить все, что на нем стоит, на пол.
В конце концов она резко дернула на себя скатерть и оттолкнула стол ногой: стол не перевернулся, а на пол посыпались ножи, ложки, но тарелки и перевернувшаяся хрустальная ваза чудом задержались на самом краю. Она сумела сбросить на пол только то, что не могло разбиться. И кучу бумаг.
Шарль тут же попытался изменить тактику: последний шанс, секретное оружие, отвлекающий маневр. Он был асом отвлекающих маневров, касательных, мастером ускользающего штриха, он, можно сказать, провел свою жизнь в отвлекающих маневрах. Он обожал уходить в сторону, вбок. Как только что-нибудь начиналось, он переходил к другому, ему казалось, что все это лишь предлог для чего-то другого, для бесконечности… На этот раз все выглядело просто идиотизмом: «Я сегодня на улице видел труп, весь изуродованный… кровища… ужас!» Ничего, конечно, он не видел, сплошная выдумка. Он надеялся, что ужасы жизни заставят отступить на второй план ее агрессивность, ее мелкие гадости. Это была вариация на тему: наши маленькие домашние безобразия просто смешны, когда в мире происходит так много трагедий. В конце концов это как телик, он для того и создан: семья начинает чувствовать себя даже счастливой, когда видит на экране все эти ужасы, войны, издевательства, убийства, и семья забывает о своих маленьких бедах – о чем тут говорить? То, что делал Шарль, было столь же тривиально: он в принципе пытался ее успокоить, примирить с самой собой на теле воображаемого трупа. Однако не подействовало: она сделала вид, что не слышит, или слышит, но не понимает, или, может быть, она распознала его маневр. И началось – крещендо, фортиссимо.
Все всегда начиналась одинаково: она хваталась за стол обеими руками, начинала его трясти, но, что удивительно, никогда ничего не била. Двери яростно хлопали, но все оставалось на своих местах – просто чудо, дар, иллюзион, номер в Лидо: столы опрокидываются, тарелки звенят, дребезжат, но никогда не падают и не бьются, как будто все было точно просчитано заранее, результат длительных тренировок. Шарль не мог прийти в себя, он разрывался между ужасом и восхищением перед великолепно исполненным номером. Она даже однажды резко сдернула со стола скатерть, с которой еще ничего не было убрано, – рюмки, конечно, перевернулись, но так и остались лежать на голой столешнице. Настоящий мюзик-холл или кабаре: заказная улыбка минус легкое очарование. Шарль мог бы поклясться, что она никогда ничего не разбила и даже не испортила. Посуду бил уж скорее он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я