Выбор порадовал, доставка мгновенная
– Все это на едином дыхании и с одной интонацией, так что мне понадобилась секунда или две, прежде чем до меня дошло, что она хотя бы как-то отреагировала на мои слова.
Она повернулась на меня посмотреть.
– Вы были сворой сосунков, у которых никогда не вставало, и мне только жаль бедных женщин, которых вы, наверное, как-то уговорили с вами жить. С тебя сорок пять фунтов. Заплатишь в регистратуре.
Вот и все. Я расплатился и ушел. На сей раз опьянение было тоньше, чем от извинений перед Бреннаном и женой Гестриджа. Я бы даже назвал его выдержанным, но от того не менее сладким. Счет Венди Коулмен был закрыт, и ощущение мне очень понравилось. Вернувшись домой, я выклеил над рабочим столом в гостиной Стену Стыда: фотографии тех, кто заслуживал, чтобы к нему заглянули. В следующие несколько дней я начал навещать их одного (или одну) за другим.
Для Марсии Харрис я сварил суп из белой фасоли и выдержанных в вине помидоров, густой от крупно порубленного кервеля. Марсия была дочерью мясника из Мерсисай-да, которая в университете обратилась в вегетарианство с такими решимостью и пылом, что напрочь порвала с семьей. Она пристрастилась к резиновой обуви, которая скрипела, куда бы она ни пошла, и о ее приближении знали все. Несмотря на нежелание дочери общаться с семьей, озадаченные родители продолжали посылать ей чеки. Марсия называла их «кровавыми деньгами» и сжигала все до единого на той же своенравной зажигалке, от которой прикуривала вонючие самокрутки. Ей вечно не хватало денег, и время от времени она кормилась у друзей, «чтобы продержаться», но тем не менее патрулировала наши кухни (точь-в-точь правдами и неправдами добивающийся повышения таможенник), вынюхивая животные белки. Меня это приводило в бешенство.
Однажды вечером я сварил ей овощной суп, взяв за основу жирный телячий бульон, и сказал ей об этом лишь после того, как она съела две тарелки. Она с криком убежала из дома. Стоя на крыльце, я распевал: «Телячий сок, телячий сок», пока ее тошнило в чахлые розовые кусты. Потом достал из духовки оставшиеся ребра, которые приготовил в предвкушении ее ухода, и с удовольствием их умял.
Суп из белой фасоли и томатов я принес Марсии в кобальтово-синей обливной супнице, которую купил специально для этой цели. Скрестив руки на груди, она встала как каменная в подъезде многоквартирного дома в недрах Южного Лондона, где теперь держала практику ароматерапевта, и сказала:
– Почему я должна тебе поверить и съесть еще хотя бы ложку любого твоего супа?
– Потому что повторять туже выходку почти через пятнадцать лет было бы глупо.
– А приносить суп не глупо?
Пожав плечами, я понурился.
– Тебе не обязательно принимать мои извинения. Просто мне хотелось попросить прощения. Мне очень жаль. Я не уважал твои взгляды.
Я поставил супницу ей на порог.
– Ты все еще вегетарианка? – спросил я.
– Да, но сейчас ем рыбу.
Я кивнул.
– Я люблю рыбу.
Она растянула губы в улыбке, забрала супницу и ушла, закрыв за собой дверь. Надо признать, это было второсортное извинение. Искреннее сожаление о содеянном и облегчение от заглаженной вины сводила на нет моя глубочайшая ненависть к вегетарианцам. Я заметил, что Марсия все еще ходит в резиновых тапочках, хотя и не слышал, чтобы они скрипели. Тем не менее я приклеил к фотографии Марсии Харрис золотую звездочку в знак того, что с ней дело улажено.
Для мисс Баррингтон я приготовил блюдо посложнее. Эллен Баррингтон была нашей учительницей домоводства в Нортхильской средней школе, а я – ее лучшим учеником. Она была из тех кругленьких женщин средних лет, которые всегда выглядят на этот и ни на какой другой возраст. От нее слегка пахло кокосом (наверное, это был аромат шампуня), и все приготовленные блюда она называла «милыми стараниями», за исключением моих, которые всегда были «в яблочко!». Она была незамужней и почти все свое время проводила, организуя внеклассные мероприятия, среди которых больше всего души отдавала «Нортхильской бригаде», команде поваров-любителей, выступавших на межшкольных конкурсах. Я, разумеется, был ее капитаном. Когда мне было четырнадцать лет, мы дошли до общенационального финала, который должен был состояться в Бирмингеме, но состязание совпало по времени с вечеринкой, которую мне никак не хотелось пропускать, ведь мне сказали, что там будет одна девочка, которая, возможно (что само по себе удивительно), согласится меня поцеловать.
Я был так уверен в моих кулинарных талантах и так их презирал, что финал казался недостаточной причиной пропускать вечеринку. В утро конкурса я пошел задом и, удостоверившись, что меня никто не видит, пять или шесть рад ударил рукой о стену, пока от запястья до локтя не протянулась кровоточащая, с рваными краями ссадина. Вернувшись в дом, я объяснил матери, что упал. Мать отвезла меня в больницу, где сказали, что рука не сломана, но все равно наложили повязку и шину. К тому времени школьный автобус уже уехал. Без меня, который сотворил бы звездное блюдо, миндальное суфле (где большая часть сахара была заменена на смесь сахарной пудры с тертым миндалем), команда не дотянула даже до третьего места. Как я впоследствии узнал, мисс Баррингтон была безутешна, но мне ничем этого не показала. Во время занятий в понедельник она была искренне озабочена моей рукой. А поцелуя я так и не получил.
С тех пор мисс Баррингтон ушла на пенсию. Я отыскал ее домик с изгородью из бирючины на псевдотюдорской окраине, где она встретила меня с распростертыми объятиями. От нее все еще пахло кокосом. Я привез с собой нужные ингредиенты и в ее аккуратной, выскобленной кухоньке с помощью ее чистейших баночек с пряностями и френч-пресса на одну чашку приготовил суфле, которое отказался сделать столько лет назад, и все это время объяснялся. Она наблюдала за мной молча.
Когда все было готово и суфле пухлой бежевой подушкой поднялась над краем креманки, я поставил ее на кухонный стол и сел против старушки. Она положила ложечку в рот, пожевала губами, и по ее щеке скатилась одинокая слеза.
– Самое лучшее в жизни учительницы, – сказала она, – когда видишь, как те, кого ты осторожно вела через превратности детства, превращаются в милых взрослых. – Она сжала мне запястье. – Ты хороший человек, Марк Бассет. Очень хороший.
Я тоже плакал. Я не стыжусь это повторить.
На собрании в местном клубе я извинился перед Маркусом Хедли, над которым мы со Стефаном потешались, когда нам было десять-одиннадцать, только потому, что он обмочился, пока слушал увертюру Чайковского «1812 год», ведь, как он сказал, она такая замечательная. Когда я попросил прощения, мы с Маркусом напились в хлам и пели «Никаких больше героев» «Стрэнглерз», оравших из музыкального автомата.
Я извинился перед Карен и Ричардом Брюстерами, бывшими коллегами Линн по «Британскому совету», за то, что однажды на какой-то их вечеринке надрался и потихоньку сблевал в их бельевую корзину и тогда не сознался. Еще, чтобы загладить свою вину, я купил им новую корзину для белья.
Экспромтом я извинился даже перед нашими мусорщиками, что бросал траву в мусорный бак на колесах, а ведь этим я нарушал постановления местного муниципального совета, воспрещающие оставлять для вывоза садовые отходы. Не бог весть какое извинение, зато помогло мне начать день с легкой эйфории. Эдакое извинение-эспрессо. Я вырезал фотографию мусорного бака из районной газеты (там почему-то всегда есть фотографии мусорных баков) и добавил ее к Стене Стыда, а потом наклеил золотую звездочку в знак того, что и это улажено.
Линн пыталась проявлять чуткость, но я видел, что она в тупике. По утрам перед уходом на работу она стояла в дверях гостиной и молча смотрела, как я вношу изменения в Стену, прилепляя золотые звездочки или добавляя новые фотографии.
Однажды утром она спросила:
– Ты почти закончил?
Я рассмеялся.
– Закончил? Не думаю.
– О! – А потом: – Кто остался?
Я вырезал фотографию шеф-повара. Когда-то я назвал его Дэвидом Корешем ресторанного мира за беззаветную преданность, которую он внушал своим поклонникам, невзирая на общую придурочность своих блюд. (Станет кто-нибудь в здравом уме есть недожаренное филе сельди в малиновом соусе?)
– Уйма народу. Вот этот парень, например. – Я показал вырезку. – Повар он, возможно, ужасный, но это еще не значит, что его следовало унижать. Рано или поздно клиенты бы ему сказали, а если нет, то мне какое дело?
– Теперь ты начинаешь меня пугать, – откликнулась Линн.
– Я просто хочу сказать, что и критике, наверное, есть пределы.
– Ты собираешься извиняться перед каждым шеф-поваром, которого обругал в рецензии?
– Еще не уверен. Возможно.
– А потом? На этом остановишься?
– Послушай, Линн, я еще не извинился перед собственным братом.
Я услышал, как, пятясь из комнаты, она пробормотала «Господи Иисусе». Хлопнула входная дверь.
Глава восьмая
Однажды скучным воскресным днем, когда мне было одиннадцать, я два часа измывался над своим братом. Не помню, почему решил это делать, разве только потому, что Люк был на два года моложе, а погрязшие в оптимизме младшие братья заслуживают того, чтобы их мучили. Психологи сказали бы, что мое поведение порождено болезненной и глубоко укоренившейся враждебностью к члену семьи, который самим фактом своего рождения лишил меня привилегированного положения. Я бы сказал, что он был доставучим засранцем, которому всегда удавалось подстроить так, чтобы выставить меня виноватым.
Метод измывательства был простым и коварным, но в конечном итоге чрезвычайно действенным. На протяжении двух или около того часов каждые три минуты я на него орал. Это был резкий пронзительный крик, эдакий ослиный рев, какой иногда издает ускользающий из воздушного шара гелий. Мама куда-то ушла, но отец был дома, работал у себя в кабинете над проектом очередного шале. Нам под страхом смерти велено было ему не мешать, и я знал, что Люк не может призвать его на помощь, только потому что я визжу ему в ухо как неполовозрелый осел. Итак, я ходил за ним по дому и ийаакал.
Ий-аа. Ий-аа.
Сначала, когда мы вместе смотрели телевизор (шел какой-то детективный сериал или «Шоу Розовой Пантеры»), ему это как будто не мешало. Он только раздраженно поглядывал на меня из своего угла дивана и вздыхал над моей очевидной глупостью. Некоторое время спустя я его заинтриговал. Он стал спрашивать:
– Зачем ты это делаешь?
А я в ответ:
– Что делаю?
И снова отворачивался к телевизору.
Потом он пытался не обращать на меня внимания: сидел, устремив глаза в экран, и едва морщился на каждое новое ржание. Но вскоре его терпение истощилось – как я и рассчитывал.
– Ий-аа…
– Заткнись, Марк.
– Ий-аа…
– Марк!
– Что?
– Заткнись.
– Ий-аа…
– Заткнись, заткнись, заткнись!
И так далее все долгие, серые послеобеденные часы, пока дневной свет не сменился сумерками. Звук сводил его с ума, под конец он даже попытался меня ударить, а я, будучи больше и сильнее, отказывал ему в этом ничтожном удовольствии. Он гонял меня по дому, испуская пронзительный визг, точь-в-точь придушенный козел, пытаясь меня пнуть или достать кулаком. Наконец из своего кабинета с ревом вылетел отец. Остановившись у подножия лестницы, он уставился на нас, широко расставив на паркете огромные босые ноги.
– Что тут, черт побери, за шум?
– Это все Марк. Он… – Люк посмотрел на меня, стараясь определить, что же я делаю. – Он меня дразнит. – И сам понял, насколько жалко это звучит. Я же состроил недоуменную мину, мол, «я не меньше тебя удивлен, папа».
Наш отец покачал головой.
– Ты, – ткнул он пальцем в Люка. – Повзрослей же наконец. – А ты, – палец указал на меня, – оставь брата в покое.
Он протопал назад в кабинет и ногой закрыл за собой дверь.
Разумеется, как только я услышал стук двери, я тут же издал Звук. Разрыдавшись, Люк свернулся калачиком на верхней лестничной площадке. Вот тогда я остановился. Его воля была сломлена. Теперь он был мой. Я оставил его хныкать на полу.
Через несколько часов семья Бассетов собралась на кухне ужинать. Папа потушил баранью лопатку в красном вине с Розмарином и чесноком, и как только наши тарелки были наполнены, я, не глядя на сидевшего через стол от меня Люка, снова издал Звук: мягко, негромко, точно это был всего лишь вздох удовольствия.
– Ий-аа…
Люк заорал, схватил стакан с водой и швырнул им в меня. Я пригнулся, поэтому стакан пролетел у меня над головой и разбился о деревянный буфет. Теперь Люк уже на меня кричал, бросал в меня столовыми приборами, даже попытался перелезть через стол, чтобы вцепиться мне в волосы. Андре Бассе тут же на него накинулся, схватил под мышки и буквально потащил из-за стола и из кухни.
Брат продолжал кричать «заткнисьзаткнисьзаткнисьзаткнись», когда папа волок его наверх, в его комнату.
Мама поглядела на меня с неподдельным изумлением.
– Что это было, скажи на милость?
Я пожал плечами.
– Понятия не имею. Ты же знаешь Люка. Он всегда был немного… – подавшись к ней, я понизил голос до шепота, – …того.
– Не говори ерунды, – ответила она. Потом мы прибрали на кухне.
Даже сейчас, за столом, где приборы выстроились, как на плацу, я невольно видел, как в меня летит яростный шквал бокалов, ножей и ложек. Тем вечером, когда я вошел в ресторан, он только скользнул на свое место и вместо приветствия выставил вперед подбородок. Свой лепной красивый подбородок. Мой младший брат – точная копия меня, только в фокусе: талия поуже, черты лица более определенные и точные, волосы – прирученные, а не торчат мятежно во все стороны. Ступни у него, разумеется, хорошей формы и могут похвалиться явным подъемом. Люк из тех мужчин, на которых хорошо сидят даже дешевые костюмы. Однако он предпочитает носить только дорогие, потому что он возмутительно преуспевающий юрист и может себе это позволить.
Стоило мне сесть, он сказал:
– Твердая четверка.
– Четверка? – Я одобрительно кивнул. – Стул или стол?
– Стул.
– Хороший знак.
Наш отец, проявляя ту самую швейцарскую въедливость, которую так жарко отрицал, когда мы были детьми, научил нас определять уровень ресторана по тому, что происходит с вашей салфеткой, когда вы встаете из-за стола в туалет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Она повернулась на меня посмотреть.
– Вы были сворой сосунков, у которых никогда не вставало, и мне только жаль бедных женщин, которых вы, наверное, как-то уговорили с вами жить. С тебя сорок пять фунтов. Заплатишь в регистратуре.
Вот и все. Я расплатился и ушел. На сей раз опьянение было тоньше, чем от извинений перед Бреннаном и женой Гестриджа. Я бы даже назвал его выдержанным, но от того не менее сладким. Счет Венди Коулмен был закрыт, и ощущение мне очень понравилось. Вернувшись домой, я выклеил над рабочим столом в гостиной Стену Стыда: фотографии тех, кто заслуживал, чтобы к нему заглянули. В следующие несколько дней я начал навещать их одного (или одну) за другим.
Для Марсии Харрис я сварил суп из белой фасоли и выдержанных в вине помидоров, густой от крупно порубленного кервеля. Марсия была дочерью мясника из Мерсисай-да, которая в университете обратилась в вегетарианство с такими решимостью и пылом, что напрочь порвала с семьей. Она пристрастилась к резиновой обуви, которая скрипела, куда бы она ни пошла, и о ее приближении знали все. Несмотря на нежелание дочери общаться с семьей, озадаченные родители продолжали посылать ей чеки. Марсия называла их «кровавыми деньгами» и сжигала все до единого на той же своенравной зажигалке, от которой прикуривала вонючие самокрутки. Ей вечно не хватало денег, и время от времени она кормилась у друзей, «чтобы продержаться», но тем не менее патрулировала наши кухни (точь-в-точь правдами и неправдами добивающийся повышения таможенник), вынюхивая животные белки. Меня это приводило в бешенство.
Однажды вечером я сварил ей овощной суп, взяв за основу жирный телячий бульон, и сказал ей об этом лишь после того, как она съела две тарелки. Она с криком убежала из дома. Стоя на крыльце, я распевал: «Телячий сок, телячий сок», пока ее тошнило в чахлые розовые кусты. Потом достал из духовки оставшиеся ребра, которые приготовил в предвкушении ее ухода, и с удовольствием их умял.
Суп из белой фасоли и томатов я принес Марсии в кобальтово-синей обливной супнице, которую купил специально для этой цели. Скрестив руки на груди, она встала как каменная в подъезде многоквартирного дома в недрах Южного Лондона, где теперь держала практику ароматерапевта, и сказала:
– Почему я должна тебе поверить и съесть еще хотя бы ложку любого твоего супа?
– Потому что повторять туже выходку почти через пятнадцать лет было бы глупо.
– А приносить суп не глупо?
Пожав плечами, я понурился.
– Тебе не обязательно принимать мои извинения. Просто мне хотелось попросить прощения. Мне очень жаль. Я не уважал твои взгляды.
Я поставил супницу ей на порог.
– Ты все еще вегетарианка? – спросил я.
– Да, но сейчас ем рыбу.
Я кивнул.
– Я люблю рыбу.
Она растянула губы в улыбке, забрала супницу и ушла, закрыв за собой дверь. Надо признать, это было второсортное извинение. Искреннее сожаление о содеянном и облегчение от заглаженной вины сводила на нет моя глубочайшая ненависть к вегетарианцам. Я заметил, что Марсия все еще ходит в резиновых тапочках, хотя и не слышал, чтобы они скрипели. Тем не менее я приклеил к фотографии Марсии Харрис золотую звездочку в знак того, что с ней дело улажено.
Для мисс Баррингтон я приготовил блюдо посложнее. Эллен Баррингтон была нашей учительницей домоводства в Нортхильской средней школе, а я – ее лучшим учеником. Она была из тех кругленьких женщин средних лет, которые всегда выглядят на этот и ни на какой другой возраст. От нее слегка пахло кокосом (наверное, это был аромат шампуня), и все приготовленные блюда она называла «милыми стараниями», за исключением моих, которые всегда были «в яблочко!». Она была незамужней и почти все свое время проводила, организуя внеклассные мероприятия, среди которых больше всего души отдавала «Нортхильской бригаде», команде поваров-любителей, выступавших на межшкольных конкурсах. Я, разумеется, был ее капитаном. Когда мне было четырнадцать лет, мы дошли до общенационального финала, который должен был состояться в Бирмингеме, но состязание совпало по времени с вечеринкой, которую мне никак не хотелось пропускать, ведь мне сказали, что там будет одна девочка, которая, возможно (что само по себе удивительно), согласится меня поцеловать.
Я был так уверен в моих кулинарных талантах и так их презирал, что финал казался недостаточной причиной пропускать вечеринку. В утро конкурса я пошел задом и, удостоверившись, что меня никто не видит, пять или шесть рад ударил рукой о стену, пока от запястья до локтя не протянулась кровоточащая, с рваными краями ссадина. Вернувшись в дом, я объяснил матери, что упал. Мать отвезла меня в больницу, где сказали, что рука не сломана, но все равно наложили повязку и шину. К тому времени школьный автобус уже уехал. Без меня, который сотворил бы звездное блюдо, миндальное суфле (где большая часть сахара была заменена на смесь сахарной пудры с тертым миндалем), команда не дотянула даже до третьего места. Как я впоследствии узнал, мисс Баррингтон была безутешна, но мне ничем этого не показала. Во время занятий в понедельник она была искренне озабочена моей рукой. А поцелуя я так и не получил.
С тех пор мисс Баррингтон ушла на пенсию. Я отыскал ее домик с изгородью из бирючины на псевдотюдорской окраине, где она встретила меня с распростертыми объятиями. От нее все еще пахло кокосом. Я привез с собой нужные ингредиенты и в ее аккуратной, выскобленной кухоньке с помощью ее чистейших баночек с пряностями и френч-пресса на одну чашку приготовил суфле, которое отказался сделать столько лет назад, и все это время объяснялся. Она наблюдала за мной молча.
Когда все было готово и суфле пухлой бежевой подушкой поднялась над краем креманки, я поставил ее на кухонный стол и сел против старушки. Она положила ложечку в рот, пожевала губами, и по ее щеке скатилась одинокая слеза.
– Самое лучшее в жизни учительницы, – сказала она, – когда видишь, как те, кого ты осторожно вела через превратности детства, превращаются в милых взрослых. – Она сжала мне запястье. – Ты хороший человек, Марк Бассет. Очень хороший.
Я тоже плакал. Я не стыжусь это повторить.
На собрании в местном клубе я извинился перед Маркусом Хедли, над которым мы со Стефаном потешались, когда нам было десять-одиннадцать, только потому, что он обмочился, пока слушал увертюру Чайковского «1812 год», ведь, как он сказал, она такая замечательная. Когда я попросил прощения, мы с Маркусом напились в хлам и пели «Никаких больше героев» «Стрэнглерз», оравших из музыкального автомата.
Я извинился перед Карен и Ричардом Брюстерами, бывшими коллегами Линн по «Британскому совету», за то, что однажды на какой-то их вечеринке надрался и потихоньку сблевал в их бельевую корзину и тогда не сознался. Еще, чтобы загладить свою вину, я купил им новую корзину для белья.
Экспромтом я извинился даже перед нашими мусорщиками, что бросал траву в мусорный бак на колесах, а ведь этим я нарушал постановления местного муниципального совета, воспрещающие оставлять для вывоза садовые отходы. Не бог весть какое извинение, зато помогло мне начать день с легкой эйфории. Эдакое извинение-эспрессо. Я вырезал фотографию мусорного бака из районной газеты (там почему-то всегда есть фотографии мусорных баков) и добавил ее к Стене Стыда, а потом наклеил золотую звездочку в знак того, что и это улажено.
Линн пыталась проявлять чуткость, но я видел, что она в тупике. По утрам перед уходом на работу она стояла в дверях гостиной и молча смотрела, как я вношу изменения в Стену, прилепляя золотые звездочки или добавляя новые фотографии.
Однажды утром она спросила:
– Ты почти закончил?
Я рассмеялся.
– Закончил? Не думаю.
– О! – А потом: – Кто остался?
Я вырезал фотографию шеф-повара. Когда-то я назвал его Дэвидом Корешем ресторанного мира за беззаветную преданность, которую он внушал своим поклонникам, невзирая на общую придурочность своих блюд. (Станет кто-нибудь в здравом уме есть недожаренное филе сельди в малиновом соусе?)
– Уйма народу. Вот этот парень, например. – Я показал вырезку. – Повар он, возможно, ужасный, но это еще не значит, что его следовало унижать. Рано или поздно клиенты бы ему сказали, а если нет, то мне какое дело?
– Теперь ты начинаешь меня пугать, – откликнулась Линн.
– Я просто хочу сказать, что и критике, наверное, есть пределы.
– Ты собираешься извиняться перед каждым шеф-поваром, которого обругал в рецензии?
– Еще не уверен. Возможно.
– А потом? На этом остановишься?
– Послушай, Линн, я еще не извинился перед собственным братом.
Я услышал, как, пятясь из комнаты, она пробормотала «Господи Иисусе». Хлопнула входная дверь.
Глава восьмая
Однажды скучным воскресным днем, когда мне было одиннадцать, я два часа измывался над своим братом. Не помню, почему решил это делать, разве только потому, что Люк был на два года моложе, а погрязшие в оптимизме младшие братья заслуживают того, чтобы их мучили. Психологи сказали бы, что мое поведение порождено болезненной и глубоко укоренившейся враждебностью к члену семьи, который самим фактом своего рождения лишил меня привилегированного положения. Я бы сказал, что он был доставучим засранцем, которому всегда удавалось подстроить так, чтобы выставить меня виноватым.
Метод измывательства был простым и коварным, но в конечном итоге чрезвычайно действенным. На протяжении двух или около того часов каждые три минуты я на него орал. Это был резкий пронзительный крик, эдакий ослиный рев, какой иногда издает ускользающий из воздушного шара гелий. Мама куда-то ушла, но отец был дома, работал у себя в кабинете над проектом очередного шале. Нам под страхом смерти велено было ему не мешать, и я знал, что Люк не может призвать его на помощь, только потому что я визжу ему в ухо как неполовозрелый осел. Итак, я ходил за ним по дому и ийаакал.
Ий-аа. Ий-аа.
Сначала, когда мы вместе смотрели телевизор (шел какой-то детективный сериал или «Шоу Розовой Пантеры»), ему это как будто не мешало. Он только раздраженно поглядывал на меня из своего угла дивана и вздыхал над моей очевидной глупостью. Некоторое время спустя я его заинтриговал. Он стал спрашивать:
– Зачем ты это делаешь?
А я в ответ:
– Что делаю?
И снова отворачивался к телевизору.
Потом он пытался не обращать на меня внимания: сидел, устремив глаза в экран, и едва морщился на каждое новое ржание. Но вскоре его терпение истощилось – как я и рассчитывал.
– Ий-аа…
– Заткнись, Марк.
– Ий-аа…
– Марк!
– Что?
– Заткнись.
– Ий-аа…
– Заткнись, заткнись, заткнись!
И так далее все долгие, серые послеобеденные часы, пока дневной свет не сменился сумерками. Звук сводил его с ума, под конец он даже попытался меня ударить, а я, будучи больше и сильнее, отказывал ему в этом ничтожном удовольствии. Он гонял меня по дому, испуская пронзительный визг, точь-в-точь придушенный козел, пытаясь меня пнуть или достать кулаком. Наконец из своего кабинета с ревом вылетел отец. Остановившись у подножия лестницы, он уставился на нас, широко расставив на паркете огромные босые ноги.
– Что тут, черт побери, за шум?
– Это все Марк. Он… – Люк посмотрел на меня, стараясь определить, что же я делаю. – Он меня дразнит. – И сам понял, насколько жалко это звучит. Я же состроил недоуменную мину, мол, «я не меньше тебя удивлен, папа».
Наш отец покачал головой.
– Ты, – ткнул он пальцем в Люка. – Повзрослей же наконец. – А ты, – палец указал на меня, – оставь брата в покое.
Он протопал назад в кабинет и ногой закрыл за собой дверь.
Разумеется, как только я услышал стук двери, я тут же издал Звук. Разрыдавшись, Люк свернулся калачиком на верхней лестничной площадке. Вот тогда я остановился. Его воля была сломлена. Теперь он был мой. Я оставил его хныкать на полу.
Через несколько часов семья Бассетов собралась на кухне ужинать. Папа потушил баранью лопатку в красном вине с Розмарином и чесноком, и как только наши тарелки были наполнены, я, не глядя на сидевшего через стол от меня Люка, снова издал Звук: мягко, негромко, точно это был всего лишь вздох удовольствия.
– Ий-аа…
Люк заорал, схватил стакан с водой и швырнул им в меня. Я пригнулся, поэтому стакан пролетел у меня над головой и разбился о деревянный буфет. Теперь Люк уже на меня кричал, бросал в меня столовыми приборами, даже попытался перелезть через стол, чтобы вцепиться мне в волосы. Андре Бассе тут же на него накинулся, схватил под мышки и буквально потащил из-за стола и из кухни.
Брат продолжал кричать «заткнисьзаткнисьзаткнисьзаткнись», когда папа волок его наверх, в его комнату.
Мама поглядела на меня с неподдельным изумлением.
– Что это было, скажи на милость?
Я пожал плечами.
– Понятия не имею. Ты же знаешь Люка. Он всегда был немного… – подавшись к ней, я понизил голос до шепота, – …того.
– Не говори ерунды, – ответила она. Потом мы прибрали на кухне.
Даже сейчас, за столом, где приборы выстроились, как на плацу, я невольно видел, как в меня летит яростный шквал бокалов, ножей и ложек. Тем вечером, когда я вошел в ресторан, он только скользнул на свое место и вместо приветствия выставил вперед подбородок. Свой лепной красивый подбородок. Мой младший брат – точная копия меня, только в фокусе: талия поуже, черты лица более определенные и точные, волосы – прирученные, а не торчат мятежно во все стороны. Ступни у него, разумеется, хорошей формы и могут похвалиться явным подъемом. Люк из тех мужчин, на которых хорошо сидят даже дешевые костюмы. Однако он предпочитает носить только дорогие, потому что он возмутительно преуспевающий юрист и может себе это позволить.
Стоило мне сесть, он сказал:
– Твердая четверка.
– Четверка? – Я одобрительно кивнул. – Стул или стол?
– Стул.
– Хороший знак.
Наш отец, проявляя ту самую швейцарскую въедливость, которую так жарко отрицал, когда мы были детьми, научил нас определять уровень ресторана по тому, что происходит с вашей салфеткой, когда вы встаете из-за стола в туалет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37