зеркало увеличительное для ванной комнаты
Будто обрушилась гора.
32. Дитя любви
Через девять месяцев после нашей поездки в Лукуми мы ждали на ужин гостей, и я спустилась в нижний этаж посмотреть, какими запасами вин мы располагаем. Петра сидела в общей зале с хорошеньким ребеночком на руках. Она укачивала его и приговаривала:
– У тебя будет цвет кожи как у всех Авилес, а глаза как у всех Мендисабалей. Но тебе нечего бояться, потому что скоро ты покинешь этот мир. – Через секунду она продолжила: – У меня уже все готово для твоего последнего купания: лист лавра, рута и розмарин уже в лоханке. Скоро ты соединишься со своим дедушкой.
Я отказывалась верить тому, что слышала.
– О чем ты говоришь, Петра? – спросила я. Но она была так удручена, что не заметила моего присутствия. Я позвала Эулодию и Брамбона. – Буду чрезвычайно признательна, если кто-нибудь объяснит мне, кто принес ребенка в дом, – строго сказала я.
Эулодия опустила голову и закрыла лицо руками.
– Вчера здесь была Кармелина, донья Исабель, – ответила Эулодия. – Она добралась до дома, когда у нее уже начались роды, и, едва мы вытащили ее из лодки, как ребенок уже показался между ног. Через несколько минут она родича его без единого стона. Петра сама приняла ребенка. Она отрезала пуповину кухонным ножом, нагретым на огне, и перевязала ее веревочкой от коробки с пирожными. Потом закопала плаценту в саду, чтобы ее не съели собаки. У нас и времени не было, чтобы подняться к вам и сообщить новость. А теперь Петра хочет утопить его в лоханке, чтобы никто не знал о том, что он родился.
– А где Кармелина? – спросила я.
– Ушла сегодня утром, – сказала Эулодия. – Она была такая слабая, что едва могла ходить, но оставаться не захотела. Попросила Брамбона, чтобы он отвез ее обратно в Лас-Минас, к ее двоюродной сестре. Она собирается вернуться в Нью-Йорк на будущей неделе и хотела оставить малыша у своей прабабушки. Сказала, он ей не нужен. Она уже девять месяцев живет в Гарлеме и вернулась на Остров, только чтобы родить.
Я взяла ребенка на руки, чтобы получше его рассмотреть. Он был хрупкий, как птенчик. Кожа у него была не белая, но и не темная – скорее, цвета патоки. Я заметила, что глаза у него серо-зеленые, хотя они были полузакрыты, потому что он спал глубоким сном. Было ясно, что ему не более суток от роду.
– Раз это ребенок Кармелины, мы должны сказать об этом Альвильде, чтобы она забрала его. Мы не можем оставить его здесь, а Альвильда – его бабушка. Она найдет кого-нибудь в Лас-Минасе, кто будет о нем заботиться; у Авилес полно родственников, – сказала я.
Петра поднялась со стула и потребовала, чтобы я отдала ребенка ей. Уже несколько месяцев у нее было что-то не в порядке с головой. Иногда мысли у нее путались, и она начинала заговариваться. Я не хотела ей перечить, но ребенка не отдала. Он все так же спокойно спал у меня на руках.
Петра сделала мне знак, чтобы я отошла вместе с ней в дальний угол комнаты. Она хотела сообщить мне что-то по секрету.
– Кармелина доверила мне свою тайну, прежде чем уйти, – сказала она, понизив голос. – В день, когда мы ездили на пляж Лукуми, ее кое-кто изнасиловал. Потому она и исчезла в ту же ночь, и мы ничего о ней не знали.
Я с трудом понимала, что Петра мне говорит. Иногда ее рассказы казались настоящей фантастикой; однажды она клялась, что видела цыпленка о двух головах, который клевал скорлупу, пытаясь из нее вылезти. Позже она утверждала, что видела того же самого цыпленка, который клевал себя самого, пока не заклевал насмерть. Как-то рано утром она привязала дюжину перкалевых носовых платков красного цвета к веткам кустарника, который рос вокруг дома, и обратилась к Элеггуа, чтобы тот отвел от дома злых духов. Но младенец не был выдуманным, он состоял из плоти и крови.
– Какой он хорошенький! – сказала я, гладя его щечки, гладкие, будто бархатные. – Он очень похож на Кармелину, только глаза другие – зеленые. Но позднее они наверняка станут карие, как у всех детей-мулатов.
Петра вдруг стала горько жаловаться.
– Кармелина уж очень много из себя воображает! – сказала она. – Вела бы себя скромнее, не нагуляла бы ребенка; могла бы попросить меня сделать отвар из листьев руты, чтобы выкинуть.
Увидев ее в таком состоянии, я начала беспокоиться. Что же все-таки произошло во время нашей прогулки в Лукуми? Отчаяние Петры было слишком искренним, чтобы его выдумать. Может, конечно, кто-то и вправду изнасиловал Кармелину. Лукуми – место уединенное, там может произойти все что угодно. Во всяком случае, подумала я, будет разумнее убедить Петру, что мы ей верим, – это хоть как-то успокоит ее.
– Пойдем поговорим с Кинтином, – сказала я ей. – Может, он поможет нам раскрыть эту тайну.
Мы вместе поднялись по лестнице на первый этаж. Я несла ребенка на руках, а Петра шла за мной. Кинтин был в кабинете – читал вечернюю газету. Мы вошли и закрыли за собой дверь. Он сидел на зеленом кожаном диване с бокалом вина в руке. Я подумала: будет лучше обратить все это в шутку, не придавать происшедшему серьезного значения.
– Разреши представить тебе малыша Кармелины, – сказала я, показывая ему ребенка. – Ты только подумай, что говорит Петра! Это якобы твой сын, потому что у него зеленые глаза! – Кинтин онемел и выронил бокал. Вино растеклось по ковру у его ног, будто пятно крови.
– Поверить не могу, что ты сын Буэнавентуры! – закричала на него Петра. – Ты обязан был заботиться о моей внучке, а сам изнасиловал ее тогда, в Лукуми. – Кинтин смотрел на нее обескуражено, но не возражал.
– Это правда – то, что говорит Петра? – спросила я, пораженная.
– Да, Исабель, – ответил он, опустив голову. – Дьявол попутал. Кармелина позвала меня выкупаться в зарослях, и я не смог устоять от искушения. Все началось как игра, а когда я спохватился, было уже слишком поздно. Знаю, я не имею права на твое прощение, но сделаю все возможное, чтобы воспитать ребенка как своего сына.
Успокоенная словами Кинтина, Петра вернулась в нижний этаж с ребенком на руках. Я вышла из кабинета вслед за ней, хлопнув дверью.
– Кармелина вернется в Нью-Йорк, – успокаивала меня потом Петра. – Тебе не о чем беспокоиться. В любом случае тут нет твоей вины. У Кармелины пожар между ног – такой уж ее сотворил Господь.
Много дней я чувствовала себя так, будто у меня кто-то умер. Единственным утешением для меня было то, что Баби, царство ей небесное, никогда об этом не узнает, потому что иначе она бы пустила пулю в голову Кинтина. Я вернула мужу геральдический перстень Мендисабалей, служивший символом брака, и перенесла свои вещи в комнату для гостей. Если мы случайно сталкивались в коридоре, я проходила мимо, не замечая его присутствия, как если бы он вообще не существовал. Кинтин выказывал искреннее раскаяние. За ужином он клялся, что любит меня и никогда больше мне не изменит. Вообще-то говоря, дедушка Винсенсо тоже был большой ходок по этой части до самой старости, и я никогда его не критиковала. Бабушка Габриэла его простила. Почему бы и мне не сделать то же самое?
Больнее всего мне было не потому, что Кинтин был мне не верен, а из-за того, что я сама сделала с собой. Когда несколько месяцев тому назад Кинтин вновь сказал, что не хочет больше иметь детей, мне поначалу было просто горько, но потом я страшно возмутилась. Если он больше не хочет от меня детей, я тоже больше не хочу детей от него. Немного погодя я сходила к гинекологу. Кинтин уже подписал документы, – стерилизация замужней женщины возможна только при официально подтвержденном согласии мужа, – и я отдала их врачу в тот же день. На следующей неделе легла в больницу. Операция была несложная. Мне сделали небольшой надрез, перевязали фаллопиевы трубы, и на следующий день я уже выписалась из больницы.
Когда я поняла, что натворила, меня охватило отчаяние. Я спустилась к Петре в нижний этаж и попросила ее дать мне ребенка Кармелины на несколько дней, потому что, когда он рядом со мной, мне становится легче. Я укачивала его, сидя на террасе, и мои мысли блуждали по воде, словно тени. Теперь я бесплодна – по милости Кинтина. Мы, женщины, жалуемся, что природа к нам несправедлива, однако, потеряв возможность рожать детей, мы чувствуем себя ограбленными.
Чудны дела твои, Господи! В Библии сказано, что Ребекка зачала Якова, когда ей было почти девяносто лет. У меня не будет детей, проживи я хоть сто. Но Бог дал мне иную возможность: я смогу вырастить малыша Кармелины как своего ребенка.
В тот же вечер я подошла к Кинтину:
– Когда-то, много лет назад, ты убеждал меня, что только любовь может противостоять насилию. Я хочу, чтобы сейчас ты это доказал. Прошло уже три недели, а у младенца Кармелины глаза так и остались зеленые. Думаю, это достаточное доказательство того, что ребенок – твой. – И я с горечью добавила: – Если я подам в суд на развод и факт твоего адюльтера будет доказан, судья передаст мне опеку над Мануэлем, и я вместе с ним уйду из дома. Но если ты признаешь сына Кармелины и дашь ему свою фамилию, тогда я останусь.
Кинтин беспрекословно принял мои условия. Он знал, что я вполне в состоянии выполнить свою угрозу, и безумно боялся потерять Мануэля.
Мы пустили слух по Аламаресу, что, поскольку я не могла больше иметь детей, мы решили взять в Соединенных Штатах ребенка на усыновление. Через два месяца после рождения сына Кармелины мы вылетели в Нью-Йорк и тайно увезли с собой малыша. Мы хотели, чтобы его осмотрели в детской больнице, дабы убедиться, что он здоров. Вернувшись, мы сообщили всем, что усыновили ребенка. В один из вечеров я пригласила своих приятельниц, которые иногда приходили ко мне поиграть в бридж.
Кинтин не доверял Петре и всего боялся. Тайком усыновить ее праправнука, сказал он, значит обречь себя бог знает на какие домогательства. Кто знает, не захочет ли Петра, чтобы мы купили ей дом, не потребует ли она, чтобы мы помогали всем ее родственникам, которые толпами ходили посмотреть на «новорожденного принца». Они приносили ему диковинные подарки: погремушку из эбонита, полную семечек; колечко из слоновой кости, украшенное разноцветными перышками, которое крутилось возле его колыбельки, как волчок; черепаховый гребешок, который хранил от облысения. Я, со своей стороны, предпочитала смотреть в лицо реальности. Я заставила Петру поклясться, что она никогда не расскажет мальчику о его настоящем происхождении.
Мы дали ему имя Вильям, в честь Шекспира, – это имя выбрала я; и второе имя Алехандро, в честь Александра Македонского, которое выбрал Кинтин. Вильям Алехандро Мендисабаль-Монфорт был крещен епископом в соборе Сан-Хуана, а после обряда мы пригласили наших друзей на банкет у нас дома. Господь был к нам великодушен и не обошел нас своим вниманием; было справедливо разделить его с теми, кто менее удачлив.
Петра с самого начала взяла на себя все заботы о ребенке. Она возила его в английской коляске с черным верхом по авениде Понсе-де-Леон, сама стирала и гладила его вышитые батистовые распашонки и повесила ему на глею маленький гагатовый кулачок, сложенный в фигу, – на ту же самую золотую цепочку, на которой висел его крестильный крестик.
– Это на счастье, – объяснила она Кинтину, когда тот спросил: это еще что такое, – фига защитит его от дурного глаза.
Кинтину объяснение не понравилось.
– Единственный глаз, которого Вилли следует бояться, это Божье око, Петра, – торжественно сказал он. – Он видит все наши деяния, и потому, стоит нам совершить что-то плохое, мы должны будем отвечать за последствия.
Но Петра все равно прикрепляла фигу к изнанке распашонки так, чтобы Кинтин ее не видел.
Мануэль был внуком Буэнавентуры, и Петра очень любила его; но в жилах Вилли текла кровь и ее предков. В округе Аламарес не было людей африканского происхождения; негров никогда не видели ни в церкви, ни в театре «Тапиа», ни в «Рокси», ни в театре «Метро». Если бы в какую-нибудь гостиную Аламареса вошел негр, присутствующие были бы шокированы. Петре трудно было смириться с этим. Поэтому, когда после крестин она увидела, что мы укладываем Вилли в бронзовую колыбель Мендисабалей и что Кинтин спокойно воспринял присутствие на крестинах ее родственников, которые принесли подарки, она преисполнилась оптимизмом.
Мы отвели для Вилли комнату соседнюю с комнатой Мануэля, его сводного брата.
Кинтин распорядился повесить в комнате итальянский светильник-грибок из красной пластмассы, постелить ковер ярко-синего цвета и повесить льняные занавески с самолетиками и парусниками, – чтобы все было точно так же, как в комнате Мануэля. На Рождество Санта-Клаус и волхвы приносили им одинаковые подарки: два велосипеда фирмы «Швинн», один побольше, красного цвета, для Мануэля, и маленький синий для Вилли; роликовые коньки; перчатки для игры в бейсбол; лодки марки «Спелдинг»; всего было по паре, как у близнецов. Мы одевали их в одинаковые короткие штанишки и льняные курточки, которые заказывали в «Бест и компания». Они с первого класса ходили в одну и ту же начальную школу, а потом в школу святого Альбанса – лучшую частную школу в Сан-Хуане, которая находилась совсем близко от нашего дома. Там все учителя были американцы и дети учили английский язык; по-испански они говорили только на переменах, поэтому Мануэль и Вилли выросли двуязычными. Когда они подросли, то оба поехали на север и поступили в высшую школу: Мануэль в Бостонский университет, а Вилли в Институт Пратта в Нью-Йорке, он стал студентом в шестнадцать лет, поскольку блестяще учился в школе.
Никто из наших друзей не осмелился бы сделать то, что сделали мы: усыновить цветного ребенка и дать ему свое имя. Семья всюду появлялась в полном составе: в самых элегантных ресторанах Сан-Хуана, в «Бервинд кантри-клубе», на музыкальных фестивалях и в опере, и всюду мы производили фурор. Куда бы мы ни входили, люди умолкали и смотрели на нас как на ненормальных. Мы преподнесли обществу Сан-Хуана пищу для сплетен на блюдечке с голубой каемочкой. Весь город смаковал нашу историю больше, чем все скандальные любовные истории, случившиеся за последние двадцать лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
32. Дитя любви
Через девять месяцев после нашей поездки в Лукуми мы ждали на ужин гостей, и я спустилась в нижний этаж посмотреть, какими запасами вин мы располагаем. Петра сидела в общей зале с хорошеньким ребеночком на руках. Она укачивала его и приговаривала:
– У тебя будет цвет кожи как у всех Авилес, а глаза как у всех Мендисабалей. Но тебе нечего бояться, потому что скоро ты покинешь этот мир. – Через секунду она продолжила: – У меня уже все готово для твоего последнего купания: лист лавра, рута и розмарин уже в лоханке. Скоро ты соединишься со своим дедушкой.
Я отказывалась верить тому, что слышала.
– О чем ты говоришь, Петра? – спросила я. Но она была так удручена, что не заметила моего присутствия. Я позвала Эулодию и Брамбона. – Буду чрезвычайно признательна, если кто-нибудь объяснит мне, кто принес ребенка в дом, – строго сказала я.
Эулодия опустила голову и закрыла лицо руками.
– Вчера здесь была Кармелина, донья Исабель, – ответила Эулодия. – Она добралась до дома, когда у нее уже начались роды, и, едва мы вытащили ее из лодки, как ребенок уже показался между ног. Через несколько минут она родича его без единого стона. Петра сама приняла ребенка. Она отрезала пуповину кухонным ножом, нагретым на огне, и перевязала ее веревочкой от коробки с пирожными. Потом закопала плаценту в саду, чтобы ее не съели собаки. У нас и времени не было, чтобы подняться к вам и сообщить новость. А теперь Петра хочет утопить его в лоханке, чтобы никто не знал о том, что он родился.
– А где Кармелина? – спросила я.
– Ушла сегодня утром, – сказала Эулодия. – Она была такая слабая, что едва могла ходить, но оставаться не захотела. Попросила Брамбона, чтобы он отвез ее обратно в Лас-Минас, к ее двоюродной сестре. Она собирается вернуться в Нью-Йорк на будущей неделе и хотела оставить малыша у своей прабабушки. Сказала, он ей не нужен. Она уже девять месяцев живет в Гарлеме и вернулась на Остров, только чтобы родить.
Я взяла ребенка на руки, чтобы получше его рассмотреть. Он был хрупкий, как птенчик. Кожа у него была не белая, но и не темная – скорее, цвета патоки. Я заметила, что глаза у него серо-зеленые, хотя они были полузакрыты, потому что он спал глубоким сном. Было ясно, что ему не более суток от роду.
– Раз это ребенок Кармелины, мы должны сказать об этом Альвильде, чтобы она забрала его. Мы не можем оставить его здесь, а Альвильда – его бабушка. Она найдет кого-нибудь в Лас-Минасе, кто будет о нем заботиться; у Авилес полно родственников, – сказала я.
Петра поднялась со стула и потребовала, чтобы я отдала ребенка ей. Уже несколько месяцев у нее было что-то не в порядке с головой. Иногда мысли у нее путались, и она начинала заговариваться. Я не хотела ей перечить, но ребенка не отдала. Он все так же спокойно спал у меня на руках.
Петра сделала мне знак, чтобы я отошла вместе с ней в дальний угол комнаты. Она хотела сообщить мне что-то по секрету.
– Кармелина доверила мне свою тайну, прежде чем уйти, – сказала она, понизив голос. – В день, когда мы ездили на пляж Лукуми, ее кое-кто изнасиловал. Потому она и исчезла в ту же ночь, и мы ничего о ней не знали.
Я с трудом понимала, что Петра мне говорит. Иногда ее рассказы казались настоящей фантастикой; однажды она клялась, что видела цыпленка о двух головах, который клевал скорлупу, пытаясь из нее вылезти. Позже она утверждала, что видела того же самого цыпленка, который клевал себя самого, пока не заклевал насмерть. Как-то рано утром она привязала дюжину перкалевых носовых платков красного цвета к веткам кустарника, который рос вокруг дома, и обратилась к Элеггуа, чтобы тот отвел от дома злых духов. Но младенец не был выдуманным, он состоял из плоти и крови.
– Какой он хорошенький! – сказала я, гладя его щечки, гладкие, будто бархатные. – Он очень похож на Кармелину, только глаза другие – зеленые. Но позднее они наверняка станут карие, как у всех детей-мулатов.
Петра вдруг стала горько жаловаться.
– Кармелина уж очень много из себя воображает! – сказала она. – Вела бы себя скромнее, не нагуляла бы ребенка; могла бы попросить меня сделать отвар из листьев руты, чтобы выкинуть.
Увидев ее в таком состоянии, я начала беспокоиться. Что же все-таки произошло во время нашей прогулки в Лукуми? Отчаяние Петры было слишком искренним, чтобы его выдумать. Может, конечно, кто-то и вправду изнасиловал Кармелину. Лукуми – место уединенное, там может произойти все что угодно. Во всяком случае, подумала я, будет разумнее убедить Петру, что мы ей верим, – это хоть как-то успокоит ее.
– Пойдем поговорим с Кинтином, – сказала я ей. – Может, он поможет нам раскрыть эту тайну.
Мы вместе поднялись по лестнице на первый этаж. Я несла ребенка на руках, а Петра шла за мной. Кинтин был в кабинете – читал вечернюю газету. Мы вошли и закрыли за собой дверь. Он сидел на зеленом кожаном диване с бокалом вина в руке. Я подумала: будет лучше обратить все это в шутку, не придавать происшедшему серьезного значения.
– Разреши представить тебе малыша Кармелины, – сказала я, показывая ему ребенка. – Ты только подумай, что говорит Петра! Это якобы твой сын, потому что у него зеленые глаза! – Кинтин онемел и выронил бокал. Вино растеклось по ковру у его ног, будто пятно крови.
– Поверить не могу, что ты сын Буэнавентуры! – закричала на него Петра. – Ты обязан был заботиться о моей внучке, а сам изнасиловал ее тогда, в Лукуми. – Кинтин смотрел на нее обескуражено, но не возражал.
– Это правда – то, что говорит Петра? – спросила я, пораженная.
– Да, Исабель, – ответил он, опустив голову. – Дьявол попутал. Кармелина позвала меня выкупаться в зарослях, и я не смог устоять от искушения. Все началось как игра, а когда я спохватился, было уже слишком поздно. Знаю, я не имею права на твое прощение, но сделаю все возможное, чтобы воспитать ребенка как своего сына.
Успокоенная словами Кинтина, Петра вернулась в нижний этаж с ребенком на руках. Я вышла из кабинета вслед за ней, хлопнув дверью.
– Кармелина вернется в Нью-Йорк, – успокаивала меня потом Петра. – Тебе не о чем беспокоиться. В любом случае тут нет твоей вины. У Кармелины пожар между ног – такой уж ее сотворил Господь.
Много дней я чувствовала себя так, будто у меня кто-то умер. Единственным утешением для меня было то, что Баби, царство ей небесное, никогда об этом не узнает, потому что иначе она бы пустила пулю в голову Кинтина. Я вернула мужу геральдический перстень Мендисабалей, служивший символом брака, и перенесла свои вещи в комнату для гостей. Если мы случайно сталкивались в коридоре, я проходила мимо, не замечая его присутствия, как если бы он вообще не существовал. Кинтин выказывал искреннее раскаяние. За ужином он клялся, что любит меня и никогда больше мне не изменит. Вообще-то говоря, дедушка Винсенсо тоже был большой ходок по этой части до самой старости, и я никогда его не критиковала. Бабушка Габриэла его простила. Почему бы и мне не сделать то же самое?
Больнее всего мне было не потому, что Кинтин был мне не верен, а из-за того, что я сама сделала с собой. Когда несколько месяцев тому назад Кинтин вновь сказал, что не хочет больше иметь детей, мне поначалу было просто горько, но потом я страшно возмутилась. Если он больше не хочет от меня детей, я тоже больше не хочу детей от него. Немного погодя я сходила к гинекологу. Кинтин уже подписал документы, – стерилизация замужней женщины возможна только при официально подтвержденном согласии мужа, – и я отдала их врачу в тот же день. На следующей неделе легла в больницу. Операция была несложная. Мне сделали небольшой надрез, перевязали фаллопиевы трубы, и на следующий день я уже выписалась из больницы.
Когда я поняла, что натворила, меня охватило отчаяние. Я спустилась к Петре в нижний этаж и попросила ее дать мне ребенка Кармелины на несколько дней, потому что, когда он рядом со мной, мне становится легче. Я укачивала его, сидя на террасе, и мои мысли блуждали по воде, словно тени. Теперь я бесплодна – по милости Кинтина. Мы, женщины, жалуемся, что природа к нам несправедлива, однако, потеряв возможность рожать детей, мы чувствуем себя ограбленными.
Чудны дела твои, Господи! В Библии сказано, что Ребекка зачала Якова, когда ей было почти девяносто лет. У меня не будет детей, проживи я хоть сто. Но Бог дал мне иную возможность: я смогу вырастить малыша Кармелины как своего ребенка.
В тот же вечер я подошла к Кинтину:
– Когда-то, много лет назад, ты убеждал меня, что только любовь может противостоять насилию. Я хочу, чтобы сейчас ты это доказал. Прошло уже три недели, а у младенца Кармелины глаза так и остались зеленые. Думаю, это достаточное доказательство того, что ребенок – твой. – И я с горечью добавила: – Если я подам в суд на развод и факт твоего адюльтера будет доказан, судья передаст мне опеку над Мануэлем, и я вместе с ним уйду из дома. Но если ты признаешь сына Кармелины и дашь ему свою фамилию, тогда я останусь.
Кинтин беспрекословно принял мои условия. Он знал, что я вполне в состоянии выполнить свою угрозу, и безумно боялся потерять Мануэля.
Мы пустили слух по Аламаресу, что, поскольку я не могла больше иметь детей, мы решили взять в Соединенных Штатах ребенка на усыновление. Через два месяца после рождения сына Кармелины мы вылетели в Нью-Йорк и тайно увезли с собой малыша. Мы хотели, чтобы его осмотрели в детской больнице, дабы убедиться, что он здоров. Вернувшись, мы сообщили всем, что усыновили ребенка. В один из вечеров я пригласила своих приятельниц, которые иногда приходили ко мне поиграть в бридж.
Кинтин не доверял Петре и всего боялся. Тайком усыновить ее праправнука, сказал он, значит обречь себя бог знает на какие домогательства. Кто знает, не захочет ли Петра, чтобы мы купили ей дом, не потребует ли она, чтобы мы помогали всем ее родственникам, которые толпами ходили посмотреть на «новорожденного принца». Они приносили ему диковинные подарки: погремушку из эбонита, полную семечек; колечко из слоновой кости, украшенное разноцветными перышками, которое крутилось возле его колыбельки, как волчок; черепаховый гребешок, который хранил от облысения. Я, со своей стороны, предпочитала смотреть в лицо реальности. Я заставила Петру поклясться, что она никогда не расскажет мальчику о его настоящем происхождении.
Мы дали ему имя Вильям, в честь Шекспира, – это имя выбрала я; и второе имя Алехандро, в честь Александра Македонского, которое выбрал Кинтин. Вильям Алехандро Мендисабаль-Монфорт был крещен епископом в соборе Сан-Хуана, а после обряда мы пригласили наших друзей на банкет у нас дома. Господь был к нам великодушен и не обошел нас своим вниманием; было справедливо разделить его с теми, кто менее удачлив.
Петра с самого начала взяла на себя все заботы о ребенке. Она возила его в английской коляске с черным верхом по авениде Понсе-де-Леон, сама стирала и гладила его вышитые батистовые распашонки и повесила ему на глею маленький гагатовый кулачок, сложенный в фигу, – на ту же самую золотую цепочку, на которой висел его крестильный крестик.
– Это на счастье, – объяснила она Кинтину, когда тот спросил: это еще что такое, – фига защитит его от дурного глаза.
Кинтину объяснение не понравилось.
– Единственный глаз, которого Вилли следует бояться, это Божье око, Петра, – торжественно сказал он. – Он видит все наши деяния, и потому, стоит нам совершить что-то плохое, мы должны будем отвечать за последствия.
Но Петра все равно прикрепляла фигу к изнанке распашонки так, чтобы Кинтин ее не видел.
Мануэль был внуком Буэнавентуры, и Петра очень любила его; но в жилах Вилли текла кровь и ее предков. В округе Аламарес не было людей африканского происхождения; негров никогда не видели ни в церкви, ни в театре «Тапиа», ни в «Рокси», ни в театре «Метро». Если бы в какую-нибудь гостиную Аламареса вошел негр, присутствующие были бы шокированы. Петре трудно было смириться с этим. Поэтому, когда после крестин она увидела, что мы укладываем Вилли в бронзовую колыбель Мендисабалей и что Кинтин спокойно воспринял присутствие на крестинах ее родственников, которые принесли подарки, она преисполнилась оптимизмом.
Мы отвели для Вилли комнату соседнюю с комнатой Мануэля, его сводного брата.
Кинтин распорядился повесить в комнате итальянский светильник-грибок из красной пластмассы, постелить ковер ярко-синего цвета и повесить льняные занавески с самолетиками и парусниками, – чтобы все было точно так же, как в комнате Мануэля. На Рождество Санта-Клаус и волхвы приносили им одинаковые подарки: два велосипеда фирмы «Швинн», один побольше, красного цвета, для Мануэля, и маленький синий для Вилли; роликовые коньки; перчатки для игры в бейсбол; лодки марки «Спелдинг»; всего было по паре, как у близнецов. Мы одевали их в одинаковые короткие штанишки и льняные курточки, которые заказывали в «Бест и компания». Они с первого класса ходили в одну и ту же начальную школу, а потом в школу святого Альбанса – лучшую частную школу в Сан-Хуане, которая находилась совсем близко от нашего дома. Там все учителя были американцы и дети учили английский язык; по-испански они говорили только на переменах, поэтому Мануэль и Вилли выросли двуязычными. Когда они подросли, то оба поехали на север и поступили в высшую школу: Мануэль в Бостонский университет, а Вилли в Институт Пратта в Нью-Йорке, он стал студентом в шестнадцать лет, поскольку блестяще учился в школе.
Никто из наших друзей не осмелился бы сделать то, что сделали мы: усыновить цветного ребенка и дать ему свое имя. Семья всюду появлялась в полном составе: в самых элегантных ресторанах Сан-Хуана, в «Бервинд кантри-клубе», на музыкальных фестивалях и в опере, и всюду мы производили фурор. Куда бы мы ни входили, люди умолкали и смотрели на нас как на ненормальных. Мы преподнесли обществу Сан-Хуана пищу для сплетен на блюдечке с голубой каемочкой. Весь город смаковал нашу историю больше, чем все скандальные любовные истории, случившиеся за последние двадцать лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55