https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/
Однажды в их квартире на Клипстоун-стрит жена Лихутина Соня, гордившаяся своими белоснежными, крепкими зубами, пыталась разгрызть бразильский орех и поперхнулась скорлупой. Дома в этот момент не было никого, кто бы, похлопав Соню по спине, спас ей жизнь. Безутешная семья похоронила се па Хайгетском кладбище неподалеку от могилы известного бабника и большого оригинала по имени Карл Маркс. Вскоре настал день, когда состоятельный вдовец, владелец как честного, так и бесчестного капитала, с мешком золота и златовласой дочерью погрузился на пароход «Императрица» и прибыл в Нью-Йорк.
В этом великом городе через второго мужа матери его покойной жены он связался с анархистами, но сам был далек от политики и лишь время от времени, в целях совершенствования человеческой породы, участвовал в распространении идей атеизма. Он не был прирожденным преступником – вором Петр стал только потому, что был чудовищно ленив. В 1919 году он открыл ресторан для таких же, как сам, эмигрантов из Восточной Европы. Основной груз работы лег на плечи дочери и наемных работников. Еда была некошерная, но местные евреи-ашкенази, оставив ритуальную щепетильность или вследствие шовинистского убеждения, что русская и польская кухни изобретены ими, признали меню вполне правоверным и с удовольствием ели борщ и блины с красной икрой. Дело Пита Лихутина процветало, и в 1913 году ему потребовался второй повар. На это место и претендовал Дэвид Джонс.
Лихутины происходили от варягов, ширококостных и светловолосых. Когда Дэвид Джонс увидел за стойкой бара хозяина с рюмкой водки бруклинского разлива (производство фирмы «Шолохов» – здорово забирает!), он показался себе маленькой серой козявкой рядом с этим седеющим золотоволосым великаном.
В доисторические времена высокие белокурые кельты отняли земли у малорослых и темных пиктов – крестьян, которые скрылись в подземельях. Там пикты перековали серпы на мечи и в отместку стали похищать белокурых кельтских детей, которых переправляли в Ирландию под видом лилипутов, а кельтам подкидывали младенцев-брюнетов. Позднее смешанные браки между пиктами и кельтами показали, что темные гены сильнее. Они выдержали суровую проверку временем, а их носители превратились в главную рабочую силу Англии, в особенности на механических заводах. Дэвид Джонс явно принадлежал к потомкам пиктов: это был невысокий, жилистый брюнет. Полная противоположность ему – светловолосый, огромного роста варяг с непомерным брюхом, вынужденный большую часть дня просиживать за стойкой бара из-за чудовищной боли в ногах. В день он выкуривал по четыре пачки привозных папирос. Очередной приступ гнева мог оказаться для него роковым.
Вошла дочь, Людмила Петровна, и стала накрывать столы для предстоящего обеда. Дэвид Джонс был сражен наповал. Высокая, полная грудь, подобная куполам русских церквей, золотая коса, как пшеничный сноп благодатной Украины, зеленые, как Балтийское море, глаза…
– Из Англии? – спросил Пит Лихутин.
– Из Уэльса. Валлиец я.
– Валяется? Что валяется?
– Ничего не валяется. Из Уэльса, говорю. Хотите, на карте покажу?
– Карта нет, и не нужно. Тут жить, тут умирать. Америка – хорошая страна, – сказал хозяин, имея в виду Бруклин. – На дочь большие глаза не делать. Не смотреть! Если большие глаза – по шее – и вон. Работать на кухню. Принят.
Хозяин, видимо, был слишком занят, чтобы освоить английский.
Дэвид учился русской кухне под руководством угрюмого повара Ивана, по-валлийски Айфана. Когда-то Иван был коком на балтийском торговом судне, потом жарил бифштексы в парижском кафе и во время очередного запоя спалил там кухню. Доконав свою печень, он бросил пить и в бруклинскую пору жизни сохранял трезвость, депрессии переносил всухую, хотя страдал от этого куда больше. Он научил Дэвида готовить и называть традиционные русские блюда на французский манер: суп из рыба, каша смоленски, рассольник з огурзом, филе з изюм.
Дэвид пылал неразделенной страстью к дочери хозяина Людмиле – девушку не трогал его кроткий валлийский взгляд, она оставалась надменной и неприступной. По-английски она говорила несколько лучше отца, но Дэвид не слышал от нее ничего, кроме приказов и попреков. Иван был вечно угрюм, его помощник подавлен, а жизнь полна неожиданностей: именно Иван попытался пробить брешь в ледяной стене Людмилиной неприступности и овладеть ею. Случилось это во время обеда, когда ресторан был полон бородатых посетителей в шляпах, а Пит Лихутин, по обыкновению, сидел за стойкой бара, пропуская стопку за стопкой шолоховской водки. Дело было летом, в начале июля 19Н года. Людмила вошла на кухню во всей красе и стала кричать, чтоб поторопились со смоленской кашей, а Иван, не издав ни звука, без малейшего проблеска страсти на угрюмом лице, принялся лапать ее и рвать с плеч муслиновое платье. Пока жертва орала по-русски, Дэвид воспользовался языком силы – огрел Ивана чугунной сковородкой по причинному месту. Людмила была восхитительна: краска гнева заливала ее лицо и тело, сиявшее сквозь разорванное платье, зеленые глаза горели. Побитый Иван шатался и стонал от боли. Папаше донести еще не успели. Обед продолжался, Дэвид работал один. Иван сидел на табуретке и продолжал стонать, не порываясь, однако, отомстить помощнику. Дэвид налил ему крепкого чаю с абрикосовым вареньем. Позже старику доложили о случившемся. Он тут же выгнал Ивана, замахнувшись на него из-за стойки, потом, задыхаясь от ярости, стал глушить шолоховскую водку прямо из горлышка и вдруг рухнул на пол под громовой звон бутылочного оркестра.
– Врача, скорее! – закричала Людмила, и Дэвид побежал за доктором.
Врач-еврей, обедавший в это время, не вынимая из-за воротника салфетки, вызвал карету «скорой помощи», и Пита Лихутина, хрипящего, но еще живого, повезли в ближайшую больницу. На этом неожиданности, которыми полна жизнь, не кончились, поскольку Людмила вдруг сказала Дэвиду:
– А теперь поехали ко мне.
– К тебе? Зачем? – Сердце его забилось сильнее.
– Там узнаешь зачем. Ресторан запираем – повесь табличку «Закрыто». Сегодня вечером не работаем.
Лихутины занимали два верхних этажа из четырех в кирпичном доме на Бруклинских холмах с видом на статую Свободы. Дом целиком принадлежал Питу Лихутину, два нижних этажа сдавались приличным надежным жильцам, разумеется, евреям. Людмила повернула ключ в двери, и Дэвид увидел русскую мещанскую гостиную: мягкие стулья, обитые красным плюшем, темная позолота. В воздухе стоял неистребимый запах аниса, квашеной капусты и лихутинских папирос. По лестнице, покрытой пурпурно-оранжевым ковром, она повела его наверх, в спальню. «А теперь, – сказала Людмила своим грубым кухонным тоном, – раздевайся, да поживей».
Приземистый Дэвид унаследовал от отца хорошую мускулатуру и поджарый живот. Он был смугл и просолен морем. Он никогда не работал на шахте, и в кожу его не въелась угольная пыль. Ему было стыдно раздеваться перед этими огромными балтийскими очами, потому что член у него стоял выше пупка. Раздевшись, он попытался скрыть степень своего желания, приблизился к совершенно одетой, если не считать оголенного Иваном плеча, Людмиле и обнял ее. Но она оттолкнула Дэвида, приказав ему отвернуться, деловито смерила взглядом его ягодицы, затылок, лопатки и наконец удовлетворенно произнесла по-русски:
– Хорошо.
Затем скинула туфли и легла одетой в постель. Разделась под простыней, как монахиня, – ее нагота не для глаз Всевидящего Ока. Икон в комнате не было, на стене висела только репродукция в отвратительной раме – стадо оленей, устремивших невинные прозрачные глаза на зрителя, работа американской школы, основанной Тишем, учеником Ландзера.
– А теперь иди ко мне, – приказала она, – займемся любовью.
«Ничего себе, раскомандовалась», – подумал Дэвид и под пристальным взглядом оленя забрался, как было велено, под одеяло.
Продолжалась эта любовь долго и носила совершенно животный характер. Дважды они прерывались, молча пили крепкий чай с персиковым вареньем из золоченых стаканов с выгравированными на них серафимами и ели холодные блины с копченой семгой и красной икрой. Позже, словно спохватившись, она позвонила в больницу узнать, как там отец.
– Да, да, – сказала она, выслушав новости, и снова заключила Дэвида в свои могучие объятия.
– Как он?
– Плох. Сердце. Не дотянет до завтрака. (Она имела в виду до завтра.)
– Как же ты смеешь, как мы смеем, как тебе это в голову пришло, это же неприлично!
Но жизнь взяла свое и восторжествовала над смертью. Они исполняли танец жизнетворения, заклинающий смерть. Апофеоз брачного союза без объявления о помолвке, условностей и предосторожностей. Большим опытом по женской части Дэвид не располагал, но девушку от женщины отличить мог – Людмила, ради целомудрия которой умирал теперь ее отец, девушкой не была. Ну и что с того? Ресторан еще до завтрака перейдет в ее руки, и ей нужен муж, помощник в деле. Людмила Джонс – по-русски почти Иванова.
Они поженились в начале августа 1914 года, узаконив свой брак только в мэрии, обошлись без священника. Дэвид предложил расширить меню ресторана, включив туда баранью ногу по-валлийски, шахтерскую похлебку с бренди, брюкву, картофельное пюре и седло косули.
– Нет, – сказала она, – никакой иностранщины.
Дэвид, который в поте лица вкалывал на кухне вместе с престарелым поляком, не способным к покушениям на женскую плоть, чувствовал себя невольником. Деньги были ее, она без конца приказывала, смягчаясь только в постели. Как и многие валлийцы, Дэвид умел ублажать женщин. Между прочим, валлийки считают, что все мужчины-неваллийцы, за исключением бенгальцев, любовники никудышные.
Четвертого августа разразилась мировая война, словно вскрылся нарыв на больном теле Европы, – нью-йоркские газеты сообщали о волне патриотизма в Британии. Дэвид терзался угрызениями совести и душой стремился на родину. Он был подданным Британской империи, и хотя это государство, которое отец называл орудием капиталистического подавления, ничем его не облагодетельствовало, у Дэвида не возникало мысли принять американское гражданство. Речь не шла о том, чтобы отомстить немцам за поруганную Бельгию, – его мучило смутное чувство, что он в долгу перед смертью, которой так легко избежал во время катастрофы «Титаника». К тому же благополучная Америка, черт ее дери, уж больно задирала нос перед растерзанной Европой, а Дэвид, хоть и не мог выразить этого словами, ощущал себя европейцем. Жена его тоже из Европы, а Бруклин, хоть и полон европейцами, все же не Европа. Выйти бы белой ночью к Неве. Или послушать, как валлийские шахтеры, возвращаясь после смены, распевают на четыре голоса. Поесть как люди, ножом и вилкой.
С отцом Дэвид связь не поддерживал, он написал в Тредигар тетке, что женился на совершенно очаровательной русской девушке, что дела его в Америке идут неплохо, что просит передать поклон отцу, которого давно простил за пьяные побои, пусть и отец простит ему побег из дому. Письмо осталось без ответа – ну и бог с ним.
Ответ пришел в конце апреля 1915 года. Ресторан в ту пору процветал, Дэвид немного выучился говорить и читать по-русски, Людмилин английский стал лучше и приобрел характерный певучий валлийский акцент. Несмотря на высокий накал их еженощных соитий, активный сперматозоид пока в цель не попал. Ничего, время еще есть. Ему только двадцать один, а Людмила говорит, что ей вроде бы девятнадцать. Письмо, пришедшее из Тредигара, было от Айрис – тетя Герти грамоте не училась, зато печенье пекла отменно. Из письма он узнал, что отец тяжело болен – опухоль в легком, – врач сказал: хорошо если протянет месяца три. Отец ничего не знает, думает, у него бронхит. «Так что приезжай скорее, Дэй, в Блэквуд, Саннибэнк-роуд, 2, вместе с женой – надо же, русская, ну и дела».
– Ладно, – сказала Людмила, – поеду, а то ведь изменишь.
Это было признанием его любовных заслуг – такие, как он, естественно, бабники.
– А ресторан? Если ты думаешь, что я вернусь в Америку, ошибаешься, – сказал Дэвид. – Мы не вернемся, и не спорь, теперь я командую, продавай ресторан и дом, а деньги пока отложим. Я пойду в армию, по не во флот, морской воды я нахлебался, а когда война кончится, подумаем о будущем.
Они долго спорили. Наконец Людмила, за день до этого обварившая себя борщом, согласилась продать «Невский проспект» одному ловкачу из Бронкса по имени Келлер и выручила двадцать пять тысяч долларов, очень неплохие по тем временам деньги. Дом она продавать не стала, целиком сдала его, доверив сбор ренты адвокатской конторе «Пейзер, Райх, Кениг и Шарп». Ей снова захотелось в Санкт-Петербург. В Нью-Йорке уж больно много иностранцев.
Дэвид Джонс поехал в манхэттенское бюро путешествий и заказал билеты второго класса на пароход «Лузитания», отбывающий в начале мая. Вечером накануне отплытия Людмилу вдруг свалила страшная боль в животе. Аппендицит. Операция прошла удачно. Крепкая, как молодая кобылка, Людмила быстро поправлялась, но отъезд их откладывался до начала июня. Седьмого мая все газеты вышли с известием о гибели «Лузитании» – число жертв перевалило за тысячу двести человек. У Дэвида волосы стали дыбом. В его везучести ему померещилось что-то дьявольское. Они отбыли в Саутгемптон на пароходе «Монро», не имевшем на борту контрабанды и по всем правилам снабженном шлюпками, а после строгого предостережения президента Вильсона еще и противоторпедными устройствами.
– Пока твой отец жив, побудем в Англии, потом поедем в Петербург, я так по нему соскучилась.
– О России мы подумаем после войны, детка, и сейчас мы едем ни в какую не в Англию, а в Южный Уэльс.
Как бы не так административно Монмутшир подчинялся Англии, и в Блэквуде не было более английского адреса, чем Саннибэнк-роуд, 2.
Спальню Элиса Уина Джонса наполняли запахи лекарств и шумное дыхание умирающего. Ему было пятьдесят два, но выглядел он на все восемьдесят – кожа да кости, седая голова пророка, только бороды не хватает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
В этом великом городе через второго мужа матери его покойной жены он связался с анархистами, но сам был далек от политики и лишь время от времени, в целях совершенствования человеческой породы, участвовал в распространении идей атеизма. Он не был прирожденным преступником – вором Петр стал только потому, что был чудовищно ленив. В 1919 году он открыл ресторан для таких же, как сам, эмигрантов из Восточной Европы. Основной груз работы лег на плечи дочери и наемных работников. Еда была некошерная, но местные евреи-ашкенази, оставив ритуальную щепетильность или вследствие шовинистского убеждения, что русская и польская кухни изобретены ими, признали меню вполне правоверным и с удовольствием ели борщ и блины с красной икрой. Дело Пита Лихутина процветало, и в 1913 году ему потребовался второй повар. На это место и претендовал Дэвид Джонс.
Лихутины происходили от варягов, ширококостных и светловолосых. Когда Дэвид Джонс увидел за стойкой бара хозяина с рюмкой водки бруклинского разлива (производство фирмы «Шолохов» – здорово забирает!), он показался себе маленькой серой козявкой рядом с этим седеющим золотоволосым великаном.
В доисторические времена высокие белокурые кельты отняли земли у малорослых и темных пиктов – крестьян, которые скрылись в подземельях. Там пикты перековали серпы на мечи и в отместку стали похищать белокурых кельтских детей, которых переправляли в Ирландию под видом лилипутов, а кельтам подкидывали младенцев-брюнетов. Позднее смешанные браки между пиктами и кельтами показали, что темные гены сильнее. Они выдержали суровую проверку временем, а их носители превратились в главную рабочую силу Англии, в особенности на механических заводах. Дэвид Джонс явно принадлежал к потомкам пиктов: это был невысокий, жилистый брюнет. Полная противоположность ему – светловолосый, огромного роста варяг с непомерным брюхом, вынужденный большую часть дня просиживать за стойкой бара из-за чудовищной боли в ногах. В день он выкуривал по четыре пачки привозных папирос. Очередной приступ гнева мог оказаться для него роковым.
Вошла дочь, Людмила Петровна, и стала накрывать столы для предстоящего обеда. Дэвид Джонс был сражен наповал. Высокая, полная грудь, подобная куполам русских церквей, золотая коса, как пшеничный сноп благодатной Украины, зеленые, как Балтийское море, глаза…
– Из Англии? – спросил Пит Лихутин.
– Из Уэльса. Валлиец я.
– Валяется? Что валяется?
– Ничего не валяется. Из Уэльса, говорю. Хотите, на карте покажу?
– Карта нет, и не нужно. Тут жить, тут умирать. Америка – хорошая страна, – сказал хозяин, имея в виду Бруклин. – На дочь большие глаза не делать. Не смотреть! Если большие глаза – по шее – и вон. Работать на кухню. Принят.
Хозяин, видимо, был слишком занят, чтобы освоить английский.
Дэвид учился русской кухне под руководством угрюмого повара Ивана, по-валлийски Айфана. Когда-то Иван был коком на балтийском торговом судне, потом жарил бифштексы в парижском кафе и во время очередного запоя спалил там кухню. Доконав свою печень, он бросил пить и в бруклинскую пору жизни сохранял трезвость, депрессии переносил всухую, хотя страдал от этого куда больше. Он научил Дэвида готовить и называть традиционные русские блюда на французский манер: суп из рыба, каша смоленски, рассольник з огурзом, филе з изюм.
Дэвид пылал неразделенной страстью к дочери хозяина Людмиле – девушку не трогал его кроткий валлийский взгляд, она оставалась надменной и неприступной. По-английски она говорила несколько лучше отца, но Дэвид не слышал от нее ничего, кроме приказов и попреков. Иван был вечно угрюм, его помощник подавлен, а жизнь полна неожиданностей: именно Иван попытался пробить брешь в ледяной стене Людмилиной неприступности и овладеть ею. Случилось это во время обеда, когда ресторан был полон бородатых посетителей в шляпах, а Пит Лихутин, по обыкновению, сидел за стойкой бара, пропуская стопку за стопкой шолоховской водки. Дело было летом, в начале июля 19Н года. Людмила вошла на кухню во всей красе и стала кричать, чтоб поторопились со смоленской кашей, а Иван, не издав ни звука, без малейшего проблеска страсти на угрюмом лице, принялся лапать ее и рвать с плеч муслиновое платье. Пока жертва орала по-русски, Дэвид воспользовался языком силы – огрел Ивана чугунной сковородкой по причинному месту. Людмила была восхитительна: краска гнева заливала ее лицо и тело, сиявшее сквозь разорванное платье, зеленые глаза горели. Побитый Иван шатался и стонал от боли. Папаше донести еще не успели. Обед продолжался, Дэвид работал один. Иван сидел на табуретке и продолжал стонать, не порываясь, однако, отомстить помощнику. Дэвид налил ему крепкого чаю с абрикосовым вареньем. Позже старику доложили о случившемся. Он тут же выгнал Ивана, замахнувшись на него из-за стойки, потом, задыхаясь от ярости, стал глушить шолоховскую водку прямо из горлышка и вдруг рухнул на пол под громовой звон бутылочного оркестра.
– Врача, скорее! – закричала Людмила, и Дэвид побежал за доктором.
Врач-еврей, обедавший в это время, не вынимая из-за воротника салфетки, вызвал карету «скорой помощи», и Пита Лихутина, хрипящего, но еще живого, повезли в ближайшую больницу. На этом неожиданности, которыми полна жизнь, не кончились, поскольку Людмила вдруг сказала Дэвиду:
– А теперь поехали ко мне.
– К тебе? Зачем? – Сердце его забилось сильнее.
– Там узнаешь зачем. Ресторан запираем – повесь табличку «Закрыто». Сегодня вечером не работаем.
Лихутины занимали два верхних этажа из четырех в кирпичном доме на Бруклинских холмах с видом на статую Свободы. Дом целиком принадлежал Питу Лихутину, два нижних этажа сдавались приличным надежным жильцам, разумеется, евреям. Людмила повернула ключ в двери, и Дэвид увидел русскую мещанскую гостиную: мягкие стулья, обитые красным плюшем, темная позолота. В воздухе стоял неистребимый запах аниса, квашеной капусты и лихутинских папирос. По лестнице, покрытой пурпурно-оранжевым ковром, она повела его наверх, в спальню. «А теперь, – сказала Людмила своим грубым кухонным тоном, – раздевайся, да поживей».
Приземистый Дэвид унаследовал от отца хорошую мускулатуру и поджарый живот. Он был смугл и просолен морем. Он никогда не работал на шахте, и в кожу его не въелась угольная пыль. Ему было стыдно раздеваться перед этими огромными балтийскими очами, потому что член у него стоял выше пупка. Раздевшись, он попытался скрыть степень своего желания, приблизился к совершенно одетой, если не считать оголенного Иваном плеча, Людмиле и обнял ее. Но она оттолкнула Дэвида, приказав ему отвернуться, деловито смерила взглядом его ягодицы, затылок, лопатки и наконец удовлетворенно произнесла по-русски:
– Хорошо.
Затем скинула туфли и легла одетой в постель. Разделась под простыней, как монахиня, – ее нагота не для глаз Всевидящего Ока. Икон в комнате не было, на стене висела только репродукция в отвратительной раме – стадо оленей, устремивших невинные прозрачные глаза на зрителя, работа американской школы, основанной Тишем, учеником Ландзера.
– А теперь иди ко мне, – приказала она, – займемся любовью.
«Ничего себе, раскомандовалась», – подумал Дэвид и под пристальным взглядом оленя забрался, как было велено, под одеяло.
Продолжалась эта любовь долго и носила совершенно животный характер. Дважды они прерывались, молча пили крепкий чай с персиковым вареньем из золоченых стаканов с выгравированными на них серафимами и ели холодные блины с копченой семгой и красной икрой. Позже, словно спохватившись, она позвонила в больницу узнать, как там отец.
– Да, да, – сказала она, выслушав новости, и снова заключила Дэвида в свои могучие объятия.
– Как он?
– Плох. Сердце. Не дотянет до завтрака. (Она имела в виду до завтра.)
– Как же ты смеешь, как мы смеем, как тебе это в голову пришло, это же неприлично!
Но жизнь взяла свое и восторжествовала над смертью. Они исполняли танец жизнетворения, заклинающий смерть. Апофеоз брачного союза без объявления о помолвке, условностей и предосторожностей. Большим опытом по женской части Дэвид не располагал, но девушку от женщины отличить мог – Людмила, ради целомудрия которой умирал теперь ее отец, девушкой не была. Ну и что с того? Ресторан еще до завтрака перейдет в ее руки, и ей нужен муж, помощник в деле. Людмила Джонс – по-русски почти Иванова.
Они поженились в начале августа 1914 года, узаконив свой брак только в мэрии, обошлись без священника. Дэвид предложил расширить меню ресторана, включив туда баранью ногу по-валлийски, шахтерскую похлебку с бренди, брюкву, картофельное пюре и седло косули.
– Нет, – сказала она, – никакой иностранщины.
Дэвид, который в поте лица вкалывал на кухне вместе с престарелым поляком, не способным к покушениям на женскую плоть, чувствовал себя невольником. Деньги были ее, она без конца приказывала, смягчаясь только в постели. Как и многие валлийцы, Дэвид умел ублажать женщин. Между прочим, валлийки считают, что все мужчины-неваллийцы, за исключением бенгальцев, любовники никудышные.
Четвертого августа разразилась мировая война, словно вскрылся нарыв на больном теле Европы, – нью-йоркские газеты сообщали о волне патриотизма в Британии. Дэвид терзался угрызениями совести и душой стремился на родину. Он был подданным Британской империи, и хотя это государство, которое отец называл орудием капиталистического подавления, ничем его не облагодетельствовало, у Дэвида не возникало мысли принять американское гражданство. Речь не шла о том, чтобы отомстить немцам за поруганную Бельгию, – его мучило смутное чувство, что он в долгу перед смертью, которой так легко избежал во время катастрофы «Титаника». К тому же благополучная Америка, черт ее дери, уж больно задирала нос перед растерзанной Европой, а Дэвид, хоть и не мог выразить этого словами, ощущал себя европейцем. Жена его тоже из Европы, а Бруклин, хоть и полон европейцами, все же не Европа. Выйти бы белой ночью к Неве. Или послушать, как валлийские шахтеры, возвращаясь после смены, распевают на четыре голоса. Поесть как люди, ножом и вилкой.
С отцом Дэвид связь не поддерживал, он написал в Тредигар тетке, что женился на совершенно очаровательной русской девушке, что дела его в Америке идут неплохо, что просит передать поклон отцу, которого давно простил за пьяные побои, пусть и отец простит ему побег из дому. Письмо осталось без ответа – ну и бог с ним.
Ответ пришел в конце апреля 1915 года. Ресторан в ту пору процветал, Дэвид немного выучился говорить и читать по-русски, Людмилин английский стал лучше и приобрел характерный певучий валлийский акцент. Несмотря на высокий накал их еженощных соитий, активный сперматозоид пока в цель не попал. Ничего, время еще есть. Ему только двадцать один, а Людмила говорит, что ей вроде бы девятнадцать. Письмо, пришедшее из Тредигара, было от Айрис – тетя Герти грамоте не училась, зато печенье пекла отменно. Из письма он узнал, что отец тяжело болен – опухоль в легком, – врач сказал: хорошо если протянет месяца три. Отец ничего не знает, думает, у него бронхит. «Так что приезжай скорее, Дэй, в Блэквуд, Саннибэнк-роуд, 2, вместе с женой – надо же, русская, ну и дела».
– Ладно, – сказала Людмила, – поеду, а то ведь изменишь.
Это было признанием его любовных заслуг – такие, как он, естественно, бабники.
– А ресторан? Если ты думаешь, что я вернусь в Америку, ошибаешься, – сказал Дэвид. – Мы не вернемся, и не спорь, теперь я командую, продавай ресторан и дом, а деньги пока отложим. Я пойду в армию, по не во флот, морской воды я нахлебался, а когда война кончится, подумаем о будущем.
Они долго спорили. Наконец Людмила, за день до этого обварившая себя борщом, согласилась продать «Невский проспект» одному ловкачу из Бронкса по имени Келлер и выручила двадцать пять тысяч долларов, очень неплохие по тем временам деньги. Дом она продавать не стала, целиком сдала его, доверив сбор ренты адвокатской конторе «Пейзер, Райх, Кениг и Шарп». Ей снова захотелось в Санкт-Петербург. В Нью-Йорке уж больно много иностранцев.
Дэвид Джонс поехал в манхэттенское бюро путешествий и заказал билеты второго класса на пароход «Лузитания», отбывающий в начале мая. Вечером накануне отплытия Людмилу вдруг свалила страшная боль в животе. Аппендицит. Операция прошла удачно. Крепкая, как молодая кобылка, Людмила быстро поправлялась, но отъезд их откладывался до начала июня. Седьмого мая все газеты вышли с известием о гибели «Лузитании» – число жертв перевалило за тысячу двести человек. У Дэвида волосы стали дыбом. В его везучести ему померещилось что-то дьявольское. Они отбыли в Саутгемптон на пароходе «Монро», не имевшем на борту контрабанды и по всем правилам снабженном шлюпками, а после строгого предостережения президента Вильсона еще и противоторпедными устройствами.
– Пока твой отец жив, побудем в Англии, потом поедем в Петербург, я так по нему соскучилась.
– О России мы подумаем после войны, детка, и сейчас мы едем ни в какую не в Англию, а в Южный Уэльс.
Как бы не так административно Монмутшир подчинялся Англии, и в Блэквуде не было более английского адреса, чем Саннибэнк-роуд, 2.
Спальню Элиса Уина Джонса наполняли запахи лекарств и шумное дыхание умирающего. Ему было пятьдесят два, но выглядел он на все восемьдесят – кожа да кости, седая голова пророка, только бороды не хватает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51