https://wodolei.ru/catalog/mebel/75cm/
У них там тоже всё было затянуто сплошным молоком, в нем дружно мелькнули вспышки — ответный залп.
— Почти накрыли, — пробормотал капитан. — Ну-ка, вели второй прибавить один градус, а третьей убавить! В самый раз выйдет.
Я приложил ладонь ко рту.
— Вторая, один градус прибавить! Третья, один градус убавить!
Вот теперь легло точнехонько по ихнему брустверу. Тот сызнова огрызнулся огнем, но вспышек стало меньше.
Платон Платонович сказал:
— Отлично-с! Так дер…
Я не знаю, чем Иноземцова убило — ядром или осколком бомбы. Раздался хруст, в глаза мне брызнуло горячим и мокрым, на миг я ослеп.
Протер лицо рукавом. Он был весь красный.
Я… я не хочу вспоминать то, что увидел.
Капитану снесло голову. Его туловище сползало по стулу, и выше плеч ничего не было.
Чтоб этого не видеть, я обхватил столб, зажмурился. Точь-в-точь так же вцепился я в мачту во время Синопа, когда окоченел от смертного ужаса.
— Господин капитан, прицел тот же? — кричали снизу.
Сквозь щели на меня густо текла кровь. Она была теплая.
Что-то загрохотало. Я поднял глаза. Помост опустел. Должно быть, стул вместе с телом рухнул вниз.
— Господин капитан, как стрелять? Эй, юнга, какой приказ?
Я заставил себя разжать зубы. Это было невероятно трудно. Челюсти будто окаменели. Но получилось. Губы тоже не слушались, и горло сжималось — не продохнуть. Невыносимо хотелось снова прижаться к столбу и ничего не видеть, не слышать, не делать. Главное — ни о чем не думать.
— Отлично, — просипел я без голоса. — Так держать!
Попробовал снова:
— Так держать…
Громко получилось лишь с третьего раза:
— Так держать!
— Есть так держать! — ответили мне из центра и с правого фланга.
Я влез на помост, стараясь не поскользнуться на мокром.
От вражеского бастиона летели клочья. Прицел был точный.
Наверху, оказывается, посвистывали и пули. Французские стрелки из передовых ложементов били по вышке из дальнобойных штуцеров. Одна пуля чавкнула, попав в мешок, на который я опирался. Но я не приседал и не прятался.
— Так держать! — кричал я. — Так держать!
По моему лицу текли слезы, но я не решался вытереть их правым рукавом — он был в крови Платона Платоновича. Про левую руку я как-то забыл.
Французам на Рудольфовой горе приходилось туго. Вместо очередного дружного залпа они ответили всего двумя вспышками.
Я посмотрел в другую сторону — но и там неприятельский огонь ослабел. Разрывы кустились что-то очень уж тесно. Это нас поддержала морская батарея, расположенная левее «Беллоны». Французы были вынуждены перенаправить орудия, и вскоре на нашем участке артиллерийская дуэль почти прекратилась. «Фрегат» редко постреливал из уцелевших орудий, враг так же вяло отбрехивался.
Больше мне наверху делать было нечего. Дым понемногу рассеивался, теперь наводчики могли брать прицел без подсказки. Да и какой из меня корректировщик?
Вот когда стало видно, как крепко досталось нашему «фрегату». Бруствер во многих местах осыпался, несколько пушек были перевернуты, внутри повсюду зияли воронки от бомб.
Однако я не глядел по сторонам. Спускаясь, я смотрел в одну точку — вниз, под вышку.
Там толпились люди. И все без шапок, одни затылки — русые, светлые, темные. А еще слышался какой-то непонятный звук. Не то вой, не то пение. Я даже подумал: не у меня ли это в голове? Она и гудела, и ныла.
Слезалось мне трудно, ноги и руки не слушались, поэтому с середины лесенки я прыгнул. Упал, но ни удара, ни боли не почувствовал.
Поднялся, стал протискиваться через толпу. На меня оборачивались, расступались.
Все стояли вокруг носилок, на которых лежало странно короткое тело, накрытое знакомой шинелью. Рядом сидел Джанко и, мерно раскачиваясь, пел на незнакомом гортанном языке. Голос у индейца был высокий, сильный.
— Джанко! Тебе нельзя! — крикнул я. — Молчи! Из тебя душа выйдет!
А он не услышал. Лицо у Джанко было застывшее, как у покойника. Глаза открытые, но мертвые.
Я заплакал. Мало мне потерять Платона Платоновича!
Индейцы они такие. Пока в них душа жива, их никакой пулей не убьешь. А померла душа — и пули не надо.
Черная точка
…Облака разошлись, дым рассеялся и вроде бы даже светит солнце. А может и не светит, не знаю.
В других местах бомбардировка продолжается, а у нас почти тихо. На бастионе раз в минуту, а то и реже, рванет бомба или ударит ядро — после давешней молотьбы чепуха, никто и головы не повернет. Я во всяком случае не поворачиваю.
Едва поутихла канонада, со стороны города на «Беллону» засеменили, заспешили бабы, матросские жены. Они в платках, волокут узелки со снедью, кринки, а некоторые чистую ветошь — перевязывать раненых. И кое-кто уже голосит, найдя своего в длинном ряду покойников, выложенном на земле у разбитой часовенки.
Всё это время я стоял вялый, снулый, ни о чем не думал. И вдруг дернулся.
Мне вообразилось, что сейчас придет Агриппина Львовна. И обязательно придет! Наверно, уже бежит — как бегут эти бабы в платках.
И что же? Придет она на «Беллону» и увидит, как Платон Платонович лежит здесь вот такой — короткий? Этого нельзя! Никак нельзя!
— Унести надо! — кричу я, бросаясь к нашему штурману, который пока остался за командира. — Капитана унести!
Никодим Иванович обнимает меня за плечо.
— Да, Гера, ты прав. — Он вытирает слезы, сморкается. — Боевой дух может пострадать… Эх, какой был капитан. Всем капитанам капитан… Голоса только капитанского не имел…
Никодим Иванович спрашивает у моряков:
— Кто понесет носилки?
Хотят все, но я поспеваю раньше. Никто не отобрал бы у меня этого права.
Мне достается задняя левая ручка.
— Подни-май! — командует штурман.
Поднимаем.
— В ногу шагай!
Сам он идет впереди. В одной руке обнаженная сабля, в другой фуражка.
Встречные останавливаются, тоже снимают шапки. Бабы крестятся.
— Стой! — говорит Никодим Иванович. — Надо флагом накрыть. Капитан ведь!
Он идет назад, а мы четверо стоим, держим. На плечо давит. Тяжело, но недостаточно тяжело — хотелось бы, чтоб потяжелее.
Я оборачиваюсь посмотреть, как там Джанко.
Сидит, как сидел. Раскачивается, поет. Кажется, и не заметил, что капитана унесли.
Я думаю, что теперь у меня будет два больших дела, трудных. Надо и с Агриппиной быть, и моего индейца не покинуть. С нею-то Диана поможет, а с Джанко совсем беда. Вон и орлиное перо у него на макушке обломилось…
Сколько времени прошло с того мига, когда я подумал про обломанное перо? Секунд десять?
Бомба летит медленнее ядра, уж я-то это знаю. Будучи сигнальщиком, я иной раз успевал дочесть до двенадцати или даже пятнадцати, пока она прорисует над полем полукруг и жахнет в землю.
Сам не знаю, отчего этот выстрел показался мне особенным, не похожим на другие. По шее сзади пробежали мурашки, и почти сразу я увидел черную точку. Она поднималась вверх по крутой дуге, быстро густея и жирнея.
Наша — я понял это сразу и уже не мог отвести глаз.
Моя!
Крикнуть бы — да ком в горле.
Кинуться бы в сторону — вон она, траншея, есть где укрыться. Но это что ж, уронить носилки? Чтоб бедное тело моего капитана снова повалилось в грязь?
Я стою не шелохнувшись. Гляжу на черную точку.
Она медленно-медленно ползет вверх, к бледному солнцу, потом так же величаво, преодолев одной ей ведомый перевал, начинает опускаться.
Я читал в одной книжке, что у человека в предсмертную минуту перед взором проносится вся жизнь.
Моя жизнь получилась короткая, мне хватает не минуты, а тех нескольких мгновений, пока летит бомба, чтоб поставить в моем земном существовании точку.
Конечно, я вижу не все шестнадцать лет — только самое главное, самое дорогое.
Я проваливаюсь в пещеру.
Вижу медальон.
Попадаю на «Беллону».
Слышу голос Платона Платоновича, рассказывающий про Джанко.
Коченею от ужаса под турецкими пулями.
Пью чай в гостиной у Агриппины.
Диана тихо играет мне вальс.
Вот это была моя жизнь. И она закончи…
Черная
В Дуванкое
На последней почтовой станции тракта, который для едущих на войну назывался Севастопольским, а для уезжающих в тыл Симферопольским, было не протолкнуться — впрочем, как во всякий день на протяжении десяти месяцев осады.
В этом, едва открыв двери, сразу убедился молодой человек, вошедший со двора. В большой комнате с низким потолком ели, курили, выпивали или просто разговаривали сорок или пятьдесят мужчин, сплошь офицеры и военные чиновники.
Тонкое лицо вошедшего исказилось брезгливой гримасой, крылья небольшого аккуратного носа обозначились резче — помещение пропиталось запахом скверной кухни, табачной копоти, несвежего белья и немытых тел.
Коротко остриженные волосы у молодого человека были черными, а кожа, несмотря на июльский зной, очень белой; голубые глаза смотрели так холодно, что невозможно было представить их мечущими молнии или затуманенными слезой. Тщательно выбритое безусое лицо могло бы показаться немного женственным, но лишь издали. Вблизи становился заметен небольшой косой шрам на щеке; всякий военный узнал бы след сабельного удара.
Остается сказать, что брюнет, единственный из проезжих, был в штатском платье. По запыленным сапогам с отворотами и несмятым полам бежевого летнего редингота наблюдательный глаз сразу определил бы, что этот человек путешествует верхом.
Найдя залу переполненной, вошедший хотел уже удалиться, однако заметил в дальнем углу свободное место. Из-за тесноты подоконники тоже были превращены в импровизированные столики на две персоны, и у одного окна стоял пустой стул. Туда-то, немного поколебавшись, и направился штатский.
Сначала ему пришлось протиснуться мимо шумной компании военных интендантов. По их веселому виду было ясно, что едут они не в Севастополь, а, наоборот, только что оттуда выбрались, причем поездка вышла во всех отношениях удачной. Половой так и порхал над столом, предчувствуя щедрые чаевые.
Чтоб добраться до окна, брюнету пришлось подождать, пока старший из интендантов, подполковник с желтой, кислой физиономией закончит разговор с денщиком, перегородившим узкий проход.
— Да гляди, черт безрукий, чтоб в каше ни одного комка не было, — говорил подполковник. — Не то сам знаешь. Никому крупу не доверяй, от кастрюльки не отходи.
— Не устаю удивляться на вашу диэту, Самсон Ларионыч. — Один из интендантов, очевидно, занимавший вакансию записного шутника, подмигнул остальным. — Нормальной еды вам нельзя, а водочку — пожалуйста.
Все засмеялись, а подполковник объяснил, что у него кроме больного желудка еще и больные нервы, водка их успокаивает.
Наконец денщик ушел с кастрюлькой, и брюнет смог пройти к свободному стулу. У подоконника над полупустым графинчиком сидел в одиночестве ополченческий штабс-капитан.
— Садитесь, садитесь. Свободно. — Оглядел цивильную одежду. — Вы, верно, лекарь из вольнонаемных? — Заметил шрам, получше присмотрелся к лицу. — Нет, не похожи…
Молодой человек не ответил. Он велел половому принести чаю и хлеба с маслом, а более ничего, потом вынул из кармана карту Таврической губернии, развернул и повел пальцем по мелким надписям.
— Мы в Дуванкое, — подсказал штабс-капитан. — Вот, перед самым Севастополем. Вы ведь в Севастополь?
Ему, кажется, хотелось поговорить. Он был не первой молодости — лет тридцати пяти, с вислыми усами, с начинающимися залысинами. Судя по красным пятнам на щеках, графинчик никак не мог быть первым и навряд ли вторым. Впрочем, по речи и манерам было видно, что человек с воспитанием и не без образования — как большинство офицеров ополченческих дружин.
— Так вы в Севастополь? — повторил он, и не ответить стало решительно невозможно.
С неудовольствием поглядев на полупьяного, брюнет коротко сказал:
— Не совсем.
Но офицеру и этого оказалось достаточно.
— С кем имею честь? — оживился он. — Я — ротный командир Курской дружины, а имя мое…
Однако молодой человек был не из тех, кому легко навязаться в собеседники.
— Давайте обойдемся без интродукций, — прервал он офицера, говоря по-русски чисто, но немножко странно. — Я намерен теперь выпить чай, сразу после чего продолжу делать свой путь. Мы с вами никогда больше не увидимся, так что не имеется резона тратить время на пустые разговоры. Я за восемь дней пути уже успел сверх меры наслушаться бесед на все теоретически возможные дорожные темы.
Однако и ополченца смутить было непросто.
— За восемь дней? Из недалеких мест, стало быть, едете?
— Из Санкт-Петербурга.
Штабс-капитан был поражен.
— Ну и скорость! Наша дружина марширует из Курска четвертый месяц. Обоз в грязи вязнет. Да и кто без обоза, а сам по себе едет, на станциях по неделе лошадей ждут.
— Меня предупредили о подобных трудностях. Поэтому я путешествую без экипажа, на собственных лошадях. Однако прошу меня извинить…
Брюнету, который не пожелал назваться, принесли чай и тарелку, на которой лежали хлеб и масло. Он с подозрением понюхал стакан, отставил и велел половому чай забрать, а лучше принести воды из колодца.
— Не знакомиться — идея хорошая, — задумчиво молвил ополченец. — Нерусская какая-то, но хорошая. Вы, должно быть, немец?
Это предположение, кажется, неприятно удивило штатского.
— Почему вы взяли? Я русский.
— Говорите как немец. Но это неважно. Мне идея понравилась. Не угодно ли водки? Как хотите. А я выпью. — Штабс-капитан опрокинул рюмку. — Так я про вашу идею… Ежели разговаривать, сохраняя инкогнито, совсем другая беседа может получиться. Без распусканья перьев, без зряшного хвастовства. Выплеснул незнакомому человеку, что у тебя на душе, и прости-прощай навсегда.
— За какой надобностью непременно выплескивать душу? Пускай лучше душа остается нерасплесканной.
Офицер подметил верно: брюнет говорил именно что как немец. Ироническая интонация тоже была какая-то не вполне русская.
— Вам может и незачем. А я нынче письмо получил. Оно мне грудь жжет. — Штабс-капитан достал из-за отворота сюртука сложенный листок. — Некому рассказать. Товарищам нельзя. — Он кивнул на противоположный конец залы, где за столом сидели офицеры в таких же мундирах и где ему, видимо, не хватило места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Почти накрыли, — пробормотал капитан. — Ну-ка, вели второй прибавить один градус, а третьей убавить! В самый раз выйдет.
Я приложил ладонь ко рту.
— Вторая, один градус прибавить! Третья, один градус убавить!
Вот теперь легло точнехонько по ихнему брустверу. Тот сызнова огрызнулся огнем, но вспышек стало меньше.
Платон Платонович сказал:
— Отлично-с! Так дер…
Я не знаю, чем Иноземцова убило — ядром или осколком бомбы. Раздался хруст, в глаза мне брызнуло горячим и мокрым, на миг я ослеп.
Протер лицо рукавом. Он был весь красный.
Я… я не хочу вспоминать то, что увидел.
Капитану снесло голову. Его туловище сползало по стулу, и выше плеч ничего не было.
Чтоб этого не видеть, я обхватил столб, зажмурился. Точь-в-точь так же вцепился я в мачту во время Синопа, когда окоченел от смертного ужаса.
— Господин капитан, прицел тот же? — кричали снизу.
Сквозь щели на меня густо текла кровь. Она была теплая.
Что-то загрохотало. Я поднял глаза. Помост опустел. Должно быть, стул вместе с телом рухнул вниз.
— Господин капитан, как стрелять? Эй, юнга, какой приказ?
Я заставил себя разжать зубы. Это было невероятно трудно. Челюсти будто окаменели. Но получилось. Губы тоже не слушались, и горло сжималось — не продохнуть. Невыносимо хотелось снова прижаться к столбу и ничего не видеть, не слышать, не делать. Главное — ни о чем не думать.
— Отлично, — просипел я без голоса. — Так держать!
Попробовал снова:
— Так держать…
Громко получилось лишь с третьего раза:
— Так держать!
— Есть так держать! — ответили мне из центра и с правого фланга.
Я влез на помост, стараясь не поскользнуться на мокром.
От вражеского бастиона летели клочья. Прицел был точный.
Наверху, оказывается, посвистывали и пули. Французские стрелки из передовых ложементов били по вышке из дальнобойных штуцеров. Одна пуля чавкнула, попав в мешок, на который я опирался. Но я не приседал и не прятался.
— Так держать! — кричал я. — Так держать!
По моему лицу текли слезы, но я не решался вытереть их правым рукавом — он был в крови Платона Платоновича. Про левую руку я как-то забыл.
Французам на Рудольфовой горе приходилось туго. Вместо очередного дружного залпа они ответили всего двумя вспышками.
Я посмотрел в другую сторону — но и там неприятельский огонь ослабел. Разрывы кустились что-то очень уж тесно. Это нас поддержала морская батарея, расположенная левее «Беллоны». Французы были вынуждены перенаправить орудия, и вскоре на нашем участке артиллерийская дуэль почти прекратилась. «Фрегат» редко постреливал из уцелевших орудий, враг так же вяло отбрехивался.
Больше мне наверху делать было нечего. Дым понемногу рассеивался, теперь наводчики могли брать прицел без подсказки. Да и какой из меня корректировщик?
Вот когда стало видно, как крепко досталось нашему «фрегату». Бруствер во многих местах осыпался, несколько пушек были перевернуты, внутри повсюду зияли воронки от бомб.
Однако я не глядел по сторонам. Спускаясь, я смотрел в одну точку — вниз, под вышку.
Там толпились люди. И все без шапок, одни затылки — русые, светлые, темные. А еще слышался какой-то непонятный звук. Не то вой, не то пение. Я даже подумал: не у меня ли это в голове? Она и гудела, и ныла.
Слезалось мне трудно, ноги и руки не слушались, поэтому с середины лесенки я прыгнул. Упал, но ни удара, ни боли не почувствовал.
Поднялся, стал протискиваться через толпу. На меня оборачивались, расступались.
Все стояли вокруг носилок, на которых лежало странно короткое тело, накрытое знакомой шинелью. Рядом сидел Джанко и, мерно раскачиваясь, пел на незнакомом гортанном языке. Голос у индейца был высокий, сильный.
— Джанко! Тебе нельзя! — крикнул я. — Молчи! Из тебя душа выйдет!
А он не услышал. Лицо у Джанко было застывшее, как у покойника. Глаза открытые, но мертвые.
Я заплакал. Мало мне потерять Платона Платоновича!
Индейцы они такие. Пока в них душа жива, их никакой пулей не убьешь. А померла душа — и пули не надо.
Черная точка
…Облака разошлись, дым рассеялся и вроде бы даже светит солнце. А может и не светит, не знаю.
В других местах бомбардировка продолжается, а у нас почти тихо. На бастионе раз в минуту, а то и реже, рванет бомба или ударит ядро — после давешней молотьбы чепуха, никто и головы не повернет. Я во всяком случае не поворачиваю.
Едва поутихла канонада, со стороны города на «Беллону» засеменили, заспешили бабы, матросские жены. Они в платках, волокут узелки со снедью, кринки, а некоторые чистую ветошь — перевязывать раненых. И кое-кто уже голосит, найдя своего в длинном ряду покойников, выложенном на земле у разбитой часовенки.
Всё это время я стоял вялый, снулый, ни о чем не думал. И вдруг дернулся.
Мне вообразилось, что сейчас придет Агриппина Львовна. И обязательно придет! Наверно, уже бежит — как бегут эти бабы в платках.
И что же? Придет она на «Беллону» и увидит, как Платон Платонович лежит здесь вот такой — короткий? Этого нельзя! Никак нельзя!
— Унести надо! — кричу я, бросаясь к нашему штурману, который пока остался за командира. — Капитана унести!
Никодим Иванович обнимает меня за плечо.
— Да, Гера, ты прав. — Он вытирает слезы, сморкается. — Боевой дух может пострадать… Эх, какой был капитан. Всем капитанам капитан… Голоса только капитанского не имел…
Никодим Иванович спрашивает у моряков:
— Кто понесет носилки?
Хотят все, но я поспеваю раньше. Никто не отобрал бы у меня этого права.
Мне достается задняя левая ручка.
— Подни-май! — командует штурман.
Поднимаем.
— В ногу шагай!
Сам он идет впереди. В одной руке обнаженная сабля, в другой фуражка.
Встречные останавливаются, тоже снимают шапки. Бабы крестятся.
— Стой! — говорит Никодим Иванович. — Надо флагом накрыть. Капитан ведь!
Он идет назад, а мы четверо стоим, держим. На плечо давит. Тяжело, но недостаточно тяжело — хотелось бы, чтоб потяжелее.
Я оборачиваюсь посмотреть, как там Джанко.
Сидит, как сидел. Раскачивается, поет. Кажется, и не заметил, что капитана унесли.
Я думаю, что теперь у меня будет два больших дела, трудных. Надо и с Агриппиной быть, и моего индейца не покинуть. С нею-то Диана поможет, а с Джанко совсем беда. Вон и орлиное перо у него на макушке обломилось…
Сколько времени прошло с того мига, когда я подумал про обломанное перо? Секунд десять?
Бомба летит медленнее ядра, уж я-то это знаю. Будучи сигнальщиком, я иной раз успевал дочесть до двенадцати или даже пятнадцати, пока она прорисует над полем полукруг и жахнет в землю.
Сам не знаю, отчего этот выстрел показался мне особенным, не похожим на другие. По шее сзади пробежали мурашки, и почти сразу я увидел черную точку. Она поднималась вверх по крутой дуге, быстро густея и жирнея.
Наша — я понял это сразу и уже не мог отвести глаз.
Моя!
Крикнуть бы — да ком в горле.
Кинуться бы в сторону — вон она, траншея, есть где укрыться. Но это что ж, уронить носилки? Чтоб бедное тело моего капитана снова повалилось в грязь?
Я стою не шелохнувшись. Гляжу на черную точку.
Она медленно-медленно ползет вверх, к бледному солнцу, потом так же величаво, преодолев одной ей ведомый перевал, начинает опускаться.
Я читал в одной книжке, что у человека в предсмертную минуту перед взором проносится вся жизнь.
Моя жизнь получилась короткая, мне хватает не минуты, а тех нескольких мгновений, пока летит бомба, чтоб поставить в моем земном существовании точку.
Конечно, я вижу не все шестнадцать лет — только самое главное, самое дорогое.
Я проваливаюсь в пещеру.
Вижу медальон.
Попадаю на «Беллону».
Слышу голос Платона Платоновича, рассказывающий про Джанко.
Коченею от ужаса под турецкими пулями.
Пью чай в гостиной у Агриппины.
Диана тихо играет мне вальс.
Вот это была моя жизнь. И она закончи…
Черная
В Дуванкое
На последней почтовой станции тракта, который для едущих на войну назывался Севастопольским, а для уезжающих в тыл Симферопольским, было не протолкнуться — впрочем, как во всякий день на протяжении десяти месяцев осады.
В этом, едва открыв двери, сразу убедился молодой человек, вошедший со двора. В большой комнате с низким потолком ели, курили, выпивали или просто разговаривали сорок или пятьдесят мужчин, сплошь офицеры и военные чиновники.
Тонкое лицо вошедшего исказилось брезгливой гримасой, крылья небольшого аккуратного носа обозначились резче — помещение пропиталось запахом скверной кухни, табачной копоти, несвежего белья и немытых тел.
Коротко остриженные волосы у молодого человека были черными, а кожа, несмотря на июльский зной, очень белой; голубые глаза смотрели так холодно, что невозможно было представить их мечущими молнии или затуманенными слезой. Тщательно выбритое безусое лицо могло бы показаться немного женственным, но лишь издали. Вблизи становился заметен небольшой косой шрам на щеке; всякий военный узнал бы след сабельного удара.
Остается сказать, что брюнет, единственный из проезжих, был в штатском платье. По запыленным сапогам с отворотами и несмятым полам бежевого летнего редингота наблюдательный глаз сразу определил бы, что этот человек путешествует верхом.
Найдя залу переполненной, вошедший хотел уже удалиться, однако заметил в дальнем углу свободное место. Из-за тесноты подоконники тоже были превращены в импровизированные столики на две персоны, и у одного окна стоял пустой стул. Туда-то, немного поколебавшись, и направился штатский.
Сначала ему пришлось протиснуться мимо шумной компании военных интендантов. По их веселому виду было ясно, что едут они не в Севастополь, а, наоборот, только что оттуда выбрались, причем поездка вышла во всех отношениях удачной. Половой так и порхал над столом, предчувствуя щедрые чаевые.
Чтоб добраться до окна, брюнету пришлось подождать, пока старший из интендантов, подполковник с желтой, кислой физиономией закончит разговор с денщиком, перегородившим узкий проход.
— Да гляди, черт безрукий, чтоб в каше ни одного комка не было, — говорил подполковник. — Не то сам знаешь. Никому крупу не доверяй, от кастрюльки не отходи.
— Не устаю удивляться на вашу диэту, Самсон Ларионыч. — Один из интендантов, очевидно, занимавший вакансию записного шутника, подмигнул остальным. — Нормальной еды вам нельзя, а водочку — пожалуйста.
Все засмеялись, а подполковник объяснил, что у него кроме больного желудка еще и больные нервы, водка их успокаивает.
Наконец денщик ушел с кастрюлькой, и брюнет смог пройти к свободному стулу. У подоконника над полупустым графинчиком сидел в одиночестве ополченческий штабс-капитан.
— Садитесь, садитесь. Свободно. — Оглядел цивильную одежду. — Вы, верно, лекарь из вольнонаемных? — Заметил шрам, получше присмотрелся к лицу. — Нет, не похожи…
Молодой человек не ответил. Он велел половому принести чаю и хлеба с маслом, а более ничего, потом вынул из кармана карту Таврической губернии, развернул и повел пальцем по мелким надписям.
— Мы в Дуванкое, — подсказал штабс-капитан. — Вот, перед самым Севастополем. Вы ведь в Севастополь?
Ему, кажется, хотелось поговорить. Он был не первой молодости — лет тридцати пяти, с вислыми усами, с начинающимися залысинами. Судя по красным пятнам на щеках, графинчик никак не мог быть первым и навряд ли вторым. Впрочем, по речи и манерам было видно, что человек с воспитанием и не без образования — как большинство офицеров ополченческих дружин.
— Так вы в Севастополь? — повторил он, и не ответить стало решительно невозможно.
С неудовольствием поглядев на полупьяного, брюнет коротко сказал:
— Не совсем.
Но офицеру и этого оказалось достаточно.
— С кем имею честь? — оживился он. — Я — ротный командир Курской дружины, а имя мое…
Однако молодой человек был не из тех, кому легко навязаться в собеседники.
— Давайте обойдемся без интродукций, — прервал он офицера, говоря по-русски чисто, но немножко странно. — Я намерен теперь выпить чай, сразу после чего продолжу делать свой путь. Мы с вами никогда больше не увидимся, так что не имеется резона тратить время на пустые разговоры. Я за восемь дней пути уже успел сверх меры наслушаться бесед на все теоретически возможные дорожные темы.
Однако и ополченца смутить было непросто.
— За восемь дней? Из недалеких мест, стало быть, едете?
— Из Санкт-Петербурга.
Штабс-капитан был поражен.
— Ну и скорость! Наша дружина марширует из Курска четвертый месяц. Обоз в грязи вязнет. Да и кто без обоза, а сам по себе едет, на станциях по неделе лошадей ждут.
— Меня предупредили о подобных трудностях. Поэтому я путешествую без экипажа, на собственных лошадях. Однако прошу меня извинить…
Брюнету, который не пожелал назваться, принесли чай и тарелку, на которой лежали хлеб и масло. Он с подозрением понюхал стакан, отставил и велел половому чай забрать, а лучше принести воды из колодца.
— Не знакомиться — идея хорошая, — задумчиво молвил ополченец. — Нерусская какая-то, но хорошая. Вы, должно быть, немец?
Это предположение, кажется, неприятно удивило штатского.
— Почему вы взяли? Я русский.
— Говорите как немец. Но это неважно. Мне идея понравилась. Не угодно ли водки? Как хотите. А я выпью. — Штабс-капитан опрокинул рюмку. — Так я про вашу идею… Ежели разговаривать, сохраняя инкогнито, совсем другая беседа может получиться. Без распусканья перьев, без зряшного хвастовства. Выплеснул незнакомому человеку, что у тебя на душе, и прости-прощай навсегда.
— За какой надобностью непременно выплескивать душу? Пускай лучше душа остается нерасплесканной.
Офицер подметил верно: брюнет говорил именно что как немец. Ироническая интонация тоже была какая-то не вполне русская.
— Вам может и незачем. А я нынче письмо получил. Оно мне грудь жжет. — Штабс-капитан достал из-за отворота сюртука сложенный листок. — Некому рассказать. Товарищам нельзя. — Он кивнул на противоположный конец залы, где за столом сидели офицеры в таких же мундирах и где ему, видимо, не хватило места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49